Читателя найду в потомстве я

Читателя найду в потомстве я

Коровин В.И.

Баратынский придавал неповторимости художника решающее значение. Он осуждал себя за то, что «долго плыл... общим током». Слово общий выступает в лирике поэта почти всегда с отрицательной эмоциональной и семантической окраской. Общие призывы образуют в контексте один синонимический ряд с увлеченьями суеты (Как жизни общие призывы, Как увлеченья суеты...); общая мечта характеризует низменные нравы «толпы» (В сердцах корысть, и общая мечта Час от часу насущным и полезным Отчетливей, бесстыдней занята), общие думы — следствие ленивого ума (Так иногда толпы ленивый ум Из усыпления выводит Глас, пошлый глас, вещатель общих дум...), а человек, предавшийся общежительным страстям, лишен творческого начала (Не в бесплодном развлеченьи Общежительных страстей...). Поэтому Баратынский настойчиво спорит с «подражателями»: они сосредоточены на общих идеях и выражениях, «заемных» и «незаконных».

Предрассудок! он обломок
Давней правды. Храм упал;
А руин его потомок Языка не разгадал.

(«Предрассудок! он обломок...»).

Тем самым органическая сопряженность мысли и ее выражения (языка) в высшей степени осознана Баратынским. Высказать неповторимую мысль для него означает неповторимо высказать мысль. В слове изначально содержатся, в отличие, например, от живописи, скульптуры, музыки, рациональное, логическое и чувственное, эмоциональное, ведущие между собой непримиримую борьбу. Иногда Баратынский даже отчаивается, понимая, как трудно достичь «соразмерностей прекрасных», и горько восклицая:

Все мысль да мысль!
Художник бедный слова!
О жрец ее! тебе забвенья нет...
(«Все мысль да мысль! Худож­ник бедный слова!»).
Он испытывает неподдельную зависть к другим искусствам:
Резец, орган, кисть! счастлив, кто влеком
К ним, чувственным, за грань их не ступая!

(Там же).

Однако в том же противоречии заложена и сила слова: оно не только воспроизводит чувственную сторону жизни, но, срывая покров, обнажает правду. Поэзия, с этой точки зрения, — постижение собственного переживания, а затем и всего бытия. Но как разъятие слова на мысль и чувство есть ступень к их единству, так и анализ всего сущего предполагает расчленение единого и их гармонический синтез, обнаруживаемый в стройности и завершенности поэтического целого. Недаром Баратынский был мастером утонченного, изящного, чеканного афоризма и любил подхватывать ключевые слова в том же или следующем стихе. Ср.:

Им дали чувственность. а чувство дали нам.
(«К-ну»);

Не вечный для времен, я вечен для себя...
Мгновенье мне принадлежит.
Как я принадлежу мгновенью!
(«Финляндия»);

Пусть радости живущим жизнь дарит, -
А смерть сама их умереть научит.
(«Череп»);

И, в тишине трудясь для собственного чувства,
В искусстве находить возмездие искусства!
(«Богдановичу»);

Под небом лучшим обрести
Я лучшей доли не сумею...
(«Буря»);

Стихи холодные дышали
Души холодною тоской.
(«К*** при посылке тетради стихов»);

Твои стихи в печать выходят,
Его стихи — выходят в свет.
(«Эпиграмма»).

Главное для поэта — не дать перевеса ни мысли, ни чувству, ни рациональному, ни эмоциональному началам, а слить их воедино.

Яснее всего эту сопряженность можно понять на фоне привычной для пушкинского времени поэтической фразеологии, которая отчетлива и в поэзии Баратынского: Я вяну — вянет все со мною!; ваш, друг печальный Вянет в жизни молодой...; Губя печально дни младые, Приметно вяну я!; И вяну я: лучи дневные Вседневно тягче для очей...; Во цвете самых пылких лет...; В ней Эды прежней нет. и тени, Изнемогает в цвете дней...; Утрачен Верой молодою Иль жизни цвет, иль цвет души.

В стихотворениях Баратынского герой, не находящий счастья ни в любви, ни в дружбе, погруженный в думу и печаль (И на челе печали след), чувствует себя «больным» (В душе больной...), пораженным духовным недугом. Этот метафорический ряд закономерно вызывает другой, связанный со скорой гибелью или смертью (До рокового новоселья Пожить не худо для веселья; Я не страшуся новоселья). Слово новоселье, конечно, перифрастично, но его эмоциональная окраска и значение вступают в противоречие с реальным употреблением в контексте. Вследствие этого слово оживляется, в нем на первый план выступает не предметный, а метафорический смысл (переселение в иной, загробный, мир). Баратынский играет прямыми и переносными значениями слов:

Страдаю я! Из-за дубравы дальной
Взойдет заря,
Мир озарит, души моей печальной
Не озаря.
(«Песня»).

Глагол озарит и деепричастие не озаря употреблены в разных смыслах: речь идет о реальном и духовном озарении. Параллелизм подчеркивает контраст между «миром» и «душой» героя, выявляя его одиночество, печаль и скорбь.

В стихах Баратынского постоянно присутствует тот перифрастический стиль, который утвердился после Жуковского и Батюшкова. Основу его составило лексическое и стилистическое соответствие слов, вступающих в сочетание друг с другом.

Поэтический мир Баратынского покоится на двух началах: с одной стороны, на неизменном фундаменте юношеских впечатлений, а с другой — на подвижном, летучем сиюминутном переживании. Это ведет к тому, что ключевые, важные слова, образующие остов поэтического мира, употребляются большей частью в одном, постоянном (константном) значении, а рождающиеся мысли и чувства требуют необычных слов и сочетаний, которые поэт берет из самых разных пластов языка — книжного, разговорного, просторечного. Так, слово прежний и родственные ему всегда связаны с мотивом юности, душевного покоя и веселья, беззаботной, праздной, но не лишенной высокого содержания жизни.

Слово слепой большей частью постоянно употребляется в значении «духовно слепой», «не постигший или не постигающий истины», «произвольный», но почти никогда в прямом значении «незрячий», «лишенный зрения» (Обманывай слепцов и смейся их судьбе...; Что в дружбе ветреной, в любви однообразной И в ощущениях слепых Души рассеянной и праздной?; Оставим неким шалунам Слепую жажду сладострастья...; Слепой тоски моей не множь... и т. д.).

Слово прямой Баратынский употребляет в устаревших сейчас значениях («истинный», «открытый», «откровенный»), но никогда — в значении «по прямой линии, не отклоняясь» или «ровно, без наклона» (Напрасно мы, Дельвиг, мечтаем найти В сей жизни блаженство прямое; Кто отягчен утратою прямой?; Еще не породив прямого просвещенья...; Поступков их ищу прямые побужденья...; Но дар прямой не брат у вас в притоне...; Там прямо веселы беседы...).

Метафорическая система поэтического стиля Баратынского основана . на том, что за словом вначале закрепляется какое-нибудь одно значение, а затем выстраивается целый метафорический ряд. Например, на метафорическом уподоблении «жизнь — сон» (Исчезнет жизни сновиденье...) и на метафоре «путь жизни» вырастает стихотворение «Дорога жизни», в котором растрачиваемый запас «снов золотых» оказывается роковой платой за жизненный путь. В другом стихотворении «На что вы, дни! Юдольный мир явленья...» душа, находящаяся в плену у «возвратных сновидений», дремлет. Так возникает тема «повторений», метаний в порочном кругу. Романтики горевали о конечности тела, препятствующем бесконечной жизни души. Баратынский, вводя мотив «возвратных сновидений» и «повторенья» все того же опыта, не дающего пищи для духа, резко изменяет ситуацию: у него душа гибнет раньше тела. Тело же оказывается лишенным мысли (Бессмысленно глядит...). Таков роковой итог человеческой жизни, когда тело как бы отрывается от «безумной души».

Стершиеся и традиционные поэтические образы оживляются благодаря закреплению за ними постоянных значений и созданию новых семантических связей внутри метафорических цепей. Константность лексики и одновременно новые сближения слов — не прихоть художника, а сознательный и точный расчет. У Баратынского образуется устойчивый словарь, в котором опорные слова (например, прежний, сон, обман, опыт, слепой, безумный, закон, судьба, рок, удел, жребий и др.) наполняются неповторимым содержанием. Они становятся словами-образами, словами-символами, словами-эмблемами, за которыми скрыт особый поэтический мир, не сводимый к традиционному словоупотреблению и им не исчерпываемый.

Исследователь языка и стиля Баратынского В.И. Чернышев, посвятивший этому предмету содержательную статью, писал: «У Баратынского иногда наблюдается темнота, нечеткость текста...». В качестве примеров «не вполне удачных, нечетких или слишком смелых и новых эпитетов и определений» ученый привел строки: Познай же цену срочных дней, Лови пролетное мгновенье! («Добрый совет») и Он убедительно пророчит мне страну, Где я наследую несрочную весну... («Запустение»). К этим же «темным» местам отнесена и хрестоматийная характеристика Баратынским своей поэзии: Ее лица необщим выраженьем... О значении последнего эпитета (необщим) и его точности можно судить по употреблению уже упоминавшегося слова общий. Что же касается определений срочных и несрочных (ср. положенный срок, печальный срок), то действительно ли они неточны и темны? Думается, в таких определениях в наибольшей степени проявилась оригинальность поэтического языка и стиля Баратынского. Для поэта и для других романтиков актуальна тема бренности человеческого существования и бесконечности духа. Романтическое «двоемирие» предлагало тоску по духовной родине, созвучной внутреннему миру романтика. Срочные дни — дни, данные человеку на краткий срок его земного бытия, а несрочная весна — вечное, неувядающее и родное для романтической души царство. В словесной системе Баратынского эти эпитеты и своеобразны, и точны.

По закону антитезы и герои (люди) в поэзии Баратынского делятся на четко определенные группы, например, счастливцев и разочарованных. С каждым из этих слов опять-таки связан целый круг образных ассоциаций. Счастливец (Счастливцы мнимые, способны ль вы понять Участья нежного сердечную услугу?; Пусть мнимым счастием для света мы убоги, счастливцы нас бедней, и праведные боги Им дали чувственность, а чувство дали нам) — человек, не обременный размышлением в противовес познавшему хладный опыт жизни. Счастливец пребывает в поре духовной юности и беззаботно наслаждается ее дарами. Это человек цельный, но его цельность — младенческая, как бы доопытная, не прошедшая стадию анализа, раздумья, рефлексии. Ему противостоит образ человека, изведавшего горечь строгого, хладного или сурового опыта и уже разочарованного. Эпитет разочарованный как бы отделяется у Баратынского от определяемого слова и замещает его (Разочарованному чужды Все оболыценья прежних дней).

В такого рода случаях можно отметить характерную для Баратынского тенденцию к предельному обобщению: не разочарованный в чем-то, в любви, например, а вообще разочарованный. По поэтическому значению слову разочарованный близко слово больной, т. е. подверженный рефлексии, лишенный первоначальной цельности, но стремящийся обрести душевную гармонию, «согласить» горький опыт с приятием жизни и одновременно сознающий иллюзорность этого стремления. В соответствии с этим появляется целый ряд словесных образов и перифраз, обозначающих духовную болезнь (все раны, все недуги, Все расслабление души твоей больной...; И, друг заботливый, больного В его заботе не тревожь; болезненной жизнью; болезненной мечты; Больному духу здравьем свистнет...; Души болезненной моей). На том же фоне возникают сочетания мучительный недуг, недужного младенца, недуг бытия. И каждый индивидуальный порыв «больной» личности — будь то любовь или творчество — также осмысляется в едином перифрастическом ключе (Скажи: твой беспокойный жар Смешной недуг иль высший дар?). Параллельно образу «больной души» возникает образ «уврачеванья» (Целебный воздух жизни новой!; врачом душевным; Но скорбный дух не уврачеван...). Примером развертывания этой метафоры может служить стихотворение «Болящий дух врачует песнопенье...».

Для поэзии мысли был необходим метафизический, т. е. философский язык. В поэзию Баратынского действительно хлынули слова из научного и философского словаря. Но в гораздо большей мере поэт приспосабливал для выражения мысли уже существующие стилистические формулы и заключенную в них образность. В пристрастии к определенным значениям слов Баратынский скорее противоположен, нежели близок Пушкину. У Пушкина, как известно, нет закрепления за словом особенного, тем более одного значения. Пушкин одинаково свободно пользуется и прямыми и переносными смыслами, опираясь на все богатство языка. Причем у зрелого Пушкина слово, как правило, выступает в его общезначимом смысле, а дополнительные семантические и эмоциональные оттенки вырастают на прочном фундаменте прямых и предметных значений. Языковая и стилистическая позиция Пушкина глубоко демократична: он опирается на широко распространенные значения слов, на их предметный смысл и конкретность. Оттого и эмоциональность пушкинских словесных образов психологически конкретна и в своей индивидуальности общезначима. Баратынский относится к слову иначе. Его принцип отбора, использования слов скорее элитарен.

Лирику Баратынского невозможно воспринять вне устойчивого словаря, намеренно закрепленных в словах значений, в совокупности отражающих философическое миросозерцание поэта.

Баратынский обычно ориентируется не на общеупотребительное и прямое значение слова, а на архаическое, устаревшее, либо на переносное и метафоричное. Конечно, и у Баратынско­го можно встретить употребление слова в его предметном и прямом смысле. Например, Желтеет сень кудрявая дубов, И красен круглый лист осины... или гранит пирамидальный. Здесь определения вполне предметны, причем охарактеризован не только цвет (красен), но и форма, схваченная зорким и острым глазом (круглый). Да и все стихотворение «Осень», из которого взяты строки, строится на метафорическом уподоблении осени — вполне конкретного времени года — осени жизни отдельного человека, его прощальному возрасту, и осени человечества. Но как раз то же самое стихотворение как нельзя лучше свидетельствует о метафорической в целом словесной «задаче» Баратынского. Ведь цель его состояла вовсе не в том, чтобы описать осень и передать тот индивидуально-эмоциональный строй переживания, который вызван осенней порой. Осень лишь удобный повод для широких философских размышлений о печальном духовном закате человека и человечества. Элегическая настроенность начальных строф предвещает философскую медитацию последующих, создаваемую не без опоры и одновременно отталкивания от конкретного пейзажа и уносящую от природной, бытовой и трудовой сферы в область метафизических раздумий. Так, вместо прямых значений слов и конкретного их употребления (На сжатых бороздах...; Припас оратай много блага...; Своих трудов благословенный плод... и т. д.) появляются метафорические, порой очень смелые сочетания: осень дней, оратай жизненного поля. (ср.: На поле умственных усилий человека...), житейские бразды, труд бытия, в зернах дум, Иль, отряхнув видения земли, ухо мира, Падения ее далекий вой (о звезде), ... тощая земля В широких лысинах бессилья... При этом метафора может «развеществляться»: Костями бы среди своих забав Содроглась ветреная младость...

В такой словесной системе слова могут лишаться своей устойчивой метафорической репутации и обретать новый, «философский» смысл. Так, слово невольник, известное в двух основных значениях «раб» и «заключенный, пленник» и в переносных смыслах: «всецело зависящий от чего-нибудь» или, как у Лермонтова, «находящийся во власти какого-нибудь чувства, мысли» (невольник чести), у Баратынского получает своеобразный и новый оттенок. В стихотворении «К чему невольнику мечтания свободы?» невольник — любой человек, а совсем не обязательно раб или пленник, потому что человек, по Баратынскому, раб «всевидящей судьбы» и ему определено природой быть пленником «самовластного рока» (ср.: Знать, самим духом мы рабы Земной насмешливой судьбы...). Человек только самонадеянно мнит себя независимым от внеличных обстоятельств, на деле же все его существо подчинено неким метафизическим законам, разгадать которые он не может. Так подрывается романтическая вера в абсолютную свободу личности, и поэт совершает первый, но сознательный шаг по пути признания могущества внешних сил, обусловливающих психологию, поступки, душевные движения человека, правда, сил, пока еще отвлеченных — не исторических и не социальных. И хотя небо и земля имеют разные «законы», человек вынужден одинаково подчиняться им, поскольку он одновременно принадлежит и земле (тело) и небу (дух). Человек — поле борьбы небесного и земного, борьбы, не знающей ни передышек, ни примирения. В этой схватке противоборствующих начал он лицо страдающее, но «обреченное» на духовное мужество, хотя подлинные законы бытия ему неизвестны.

В стихотворении «К чему невольнику мечтания свободы?» «вышняя воля», казалось бы, дает земному миру очевидные законы, которых должен держаться и человек:

Взгляни: безропотно текут речные воды
В указанных брегах, по склону их русла;
Ель величавая стоит, где возросла,
Невластная сойти. Небесные светила
Назначенным путем неведомая сила
Влечет. Бродячий ветр не волен, и закон
Его летучему дыханью положен.

Все заранее предопределено, и человеку остается только принять эти установления:

Уделу своему и мы покорны будем,
Мятежные мечты смирим иль позабудем,
Рабы разумные, послушно согласим
Свои желания со жребием своим.

На самом же деле человек и тут не понял своего предназначения. Баратынский резко сменяет спокойную интонацию на тревожную, и стих становится отрывистым, речь трудно текущей:

Безумец! не она ль, не вышняя ли воля
Дарует страсти нам? и не ее ли глас
В их гласе слышим мы?

Оказывается, та же воля вдохнула в человека Желания, страсти, непокорство его земному уделу и вселила в него мечту о лучшей, более достойной доле. И это духовное беспокойство — неотъемлемая часть личности, жизнь которой тягостна, ибо она не только «в грани узкие втесненная судьбою», но и безбрежна (в сердце бьющая могучею волною). Мужественное приятие скованной и одновременно безграничной духовной свободы обнажает поистине трагедийный пафос, присущий поэзии Баратынского.

Устойчивая метафоричность языка и стиля Баратынского — лишь одна из многих ярко выраженных особеннос­тей его поэтической речи. Закреплен­ность за словом определенного значе­ния сочетается у Баратынского с про^ тивоположным принципом — рассече­нием стершихся метафорических обра­зований и перифраз.

При анализе переживаний и чувств Баратынский добивается уточнения «общих» эмоций и постигает их противоречивую и сложную цельность. Предмет лирики Баратынского — мысль о чувстве или чувство, прошедшее через фильтр мысли. Одухотворенное чувство у Баратынского непосредственно, глубоко и сильно, но оно всегда убито, притом не столько размышлением, лишь выявляющим его гибель, сколько жизненными обстоятельствами. Размышление хранит следы этого чувства, но горячее дыхание эмоций, их интенсивность уже исчезли. Вместо полнокровных и полноценных чувств рождаются безликие переживания, лишенные прежней энергии.

Своеобразие языка и стиля Баратынского наглядно предстает в традиционном жанре — элегии. Вот, например, стихотворение «Разлука»:

Расстались мы; на миг очарованьем,
На краткий миг была мне жизнь моя;
Словам любви внимать не буду я,
Не буду я дышать любви дыханьем!
Я все имел, лишился вдруг всего;
Лишь начал сон... исчезло сновиденье!
Одно теперь унылое смущенье
Осталось мне от счастья моего.

И тема стихотворения — разлука, и чувство уныния, обретенное героем неизвестного нам любовного романа, — все это типично для элегии. Прежнее чувотво, владевшее героем, названо полными именами (очарованье, любовь, любви дыханье, счастье). Теперь же вместо этих определенных эмоций появились неясные ощущения, сохранившие лишь некоторое подобие одухотворенности и колорит грусти (унылое смущенье). Вместе с тем это новое, неотчетливое и нерасчлененное ощущение становится правдивыми точным знаком психологического состояния героя. Объединяя слова унылое и смущенье, Баратынский подчеркивает сложность нового чувства, его непохожесть на прежние эмоции. Это уже не смущение от любви, а тревога, беспокойство, смятение, вызванные ее утратой. Слово смущенье отрывается от обычных для него языковых сочетаний и вступает в иные. Тот же принцип обнаруживается и в элегии «Разуверение»; Метафора волнение любви как бы рассекается, а слова, составляющие ее, контрастно противополагаются:

В душе моей одно волненье,
А не любовь пробудишь ты.

В знаменитой элегии «Признание» сочетание соединить сердца, т. е. сочетаться по любви, разъединяется:

Мы не сердца под брачными венцами —
А жребии свои соединим.

Вместо бытовавших в поэзии антитез — любовь — измена, любовь — коварство и т. п. — Баратынский устанавливает новые. В элегии . «Оправдание», шутливо признавая вину,, он го­ворит, однако, возлюбленной: Я только был шалун, а не изменник. Сама же героиня в его представлении более надменна, чем нежна. Благодаря неожиданным контрастам Баратынский снимает «вину» (причина несчастья героя в поэзии тех лет — измена коварной возлюбленной и т. д.) с героя, с героини, или с обоих («Признание») и включает психологическое чувство в широкий круг жизни, независимый от самих участников любовных историй. Слово отражает непредвиденную ранее сложность человеческих отношений и судеб, выявляемую анализом чувства (ср. также характерные противопоставления: Есть что-то в ней, что красоты прекрасней, Что говорит не с чувствами,— с душой...; Не упоения, а счастья Искать для сердца должно нам; Не неясность — прихоть вашу я Признаньем страстным успокою).

Вполне естественно, что для выражения этой сложности рождаются новые сочетания, дисгармоничные по смыслу. Баратынский был чрезвычайно изобретателен и меток в выражении необычных психологических переживаний. Он идет тут тремя путями: сталкивает традиционные, но не совпадающие по смысловому и эмоциональному наполнению слова; создает оригинальные конструкции, в которых слова вступают в неожиданную связь; образует новые слова. Так, например, сочетание притворной нежности внутренне противоречиво: нежность не требует необходимого эпитета притворная. У Баратынского же встречаем: притворная обида, притворным исступлением. Круг оксюморонных сочетаний у него необычайно широк.

Поэт це только использует традиционный словарь для точного выражения переживаний, но обогащает поэтический язык оригинальными сопряжениями смыслов: Торговой логики: смышленый приговор, бездушной пыли, тоской заемною, плотнейшим из князей; упорный холод, оширочные страсти, брак обдуманный (т. е. Не по любви, а по рассудку), тягостную часть, тафтяные цветы (ср.: Воображения случайные цветы), модное маранье, в равнодушии высоком, догадливым пером, посторонней суеты, жеманное вытье, в беседе самой распашной, Афродита гробовая, искушенная жена, великолепье отжилое, посторонний подбородок, разительным гербом, по дряхлым скалам, путем железным, усопших важный сон, мыслящий наследник разрушенья.

Нередко Баратынский создает новые слова: навеститель, напечатленье, Мой беззаботливый герой, Душемутительный поэт, чарующий наход, блажное болтовство, бесчарная Цирцея.

Особую группу составляют слова разговорного языка и народной речи или образованные по их подобию: без вычур толковит, горюн неловкой, Оконченная летунья, эпиграмма-хохотунья..., живитель сердца, дум... лелеятель, не осужен, буйственно, летучий, падучий, гнетучий, пустынничий. Вообще Баратынский совсем не чуждается разговорной и народной речи. Очень богат живыми оборотами его синтаксис.

Баратынский, как это совершенно очевидно, использует разные пласты языка. С течением времени, однако, его словарь заметно архаизируется. что вполне объяснимо. Во-первых, Баратынский был крайне неудовлетворен бедностью традиционной поэтической фразеологии, которая стала расхожей под пером подражателей. Во-вторых, поэзия мысли, которую культивировал Баратынский, еще только создавалась, и поэт обратился к славянским словам, воскрешал устаревшие значения, вводил тяжелые синтаксические обороты, чаще всего инверсионные. В-третьих, поэзия Баратынского все более наполнялась возвышенно-трагедийным содержанием. Поэта занимали высокие идеи и чувства — жизнь и смерть, настоящее и будущее человечества, духовность и бездуховность человека, борьба страстей и успех «просвещенья». Он осмыслял их в контексте всемирной истории, и этот общечеловеческий опыт — от античности до современности — отражался в словаре.

Баратынский пользуется библеизмами, славянизмами, архаизмами не ради национального колорита или нарочитой непохожести. Они нужны ему для образования языка мысли и несут очень важную смысловую и эмоциональную нагрузку. Так, в стихотворении «Осень» Баратынский соединяет традиционно-элегические слова, натурфилософские термины, обиходную и даже просторечную лексику с архаической, которая сообщает речи торжественность и входит в состав сложного метафорического стиля.

Чтобы правильно понять стихотворение «Болящий Дух врачует песно- пенье...», необходимо постичь функцию стилистики в нем. В лексике восьмистишия преобладают славянизмы. Они не только придают поэтической речи традиционную торжественность, но и проясняют философические раздумья Баратынского, вызывая величественный образ мощи человеческого духа и создаваемых фантазией поэтических ценностей. Из борьбы с земным миром душа вышла полной «скорби», разорванной на «бунтующую страсть» и . «тяжелое... заблужденье». Вот этот-то «болящий дух» и врачуется «песнопеньем», потому что оно восстанавливает целостность души, придает ей утраченную в конфликте с действительностью гармонию (согласно излитая). Душа возвращает себе отторгнутые от нее «чистоту» и «мир». Она излечивается не обращением к религии, не натурфилософским постижением единства с космосом или природой и не нисходящим откуда-то свыше откровением, а реальным человеческим деянием, творческим проявлением «болящего духа». «Болящий дух» может быть «уврачеван» только духовными силами самого человека, которые из себя порождают гармонию, «чистоту» и «мир», обладающие «таинственной властью» над «скорбями души». А такая власть, по понятиям того времени и по представлениям романтиков, может принадлежать только верховному началу — богу. Лексика стихотворения и весь его торжественный стиль проясняют мысль Баратынского — духовная энергия человека превосходит божественную мощь, поскольку именно «песнопенье» «врачует» «болящий дух». Отсюда понятно, какая огромная смысловая и эмоциональная нагрузка падает на уснащенный славянизмами стиль стихотворения.

«Лицо» музы Баратынского, по его вещему слову, и впрямь обладало «необщим выраженьем». На нем различимы резкие черты утонченного изящества, глубокого раздумья и горячей страсти. Язык и стиль навечно закрепили живое своеобразие этого «лица». Благодаря им поэт, помышлявший о «читателе», нашел его «в потомстве».

Л-ра: Русский язык в школе. – 1980. - № 1. – С. 59-67.

СОДЕРЖАНИЕ

СТРАНИЦА АВТОРА


Читати також