Роль парадокса в творчестве В.Г. Короленко

Роль парадокса в творчестве В.Г. Короленко

Д.А. Завельская

К творчеству В.Г. Короленко характеристика парадоксальности прежде никогда не применялась. На первый взгляд, она и вовсе не подходит для определения его творческой индивидуальности.

Однако более внимательно изучая тексты Короленко, мы встретим немало примеров парадокса. Но он вплетается автором в общую конфигурацию произведения таким образом, что не только не разрушает гармонии, а определенным образом обуславливает и подкрепляет ее. Достаточно вспомнить хотя бы хрестоматийную повесть “Слепой музыкант”. Герой этой повести безнадежно слеп, но в финале дядя Максим убежденно произносит: “он прозрел”. Разумеется, здесь прозрение употреблено в метафорическом смысле. Однако именно этот смысл для произведения основной и вполне реальный, веский, полноценный. Более того, именно благодаря слепоте физиологической, герой с особенной остротой жаждет обрести полноту восприятия жизни и в итоге приходит к подлинному прозрению души. Сама конструкция, и природа метафоры заключает в себе определенную парадоксальность, объединяя и уравновешивая разнородные понятия.

И в других произведениях парадокс встречается довольно часто: притча об ангеле в новелле “Сказание о Флоре, Агриппе и Менахеме, сыне Иегуды”; роман “Без языка”, в основе которого лежит принцип неостановимо колеблющейся динамики; образ Тыбурция из новеллы “В дурном обществе” и картина человеческих взаимоотношений, рисуемая этим нищим философом; образы Тюлина из рассказа “Река играет” и Маруси из “Марусиной заимки”. Парадокс лежит в основе новеллы “Не страшное” и очерка “Чудная”. Часто встречаются в произведениях Короленко образы, типы, характеры, ситуации, трактуемые самими героями неоднозначно, с противоположных, а иногда и взаимоисключающих позиций. Между тем наиболее близка к правде сама динамика трактовок, выражающая идею динамики жизни, объединяющая противоположности в целое.

Чтобы лучше рассмотреть проблему, обратимся к тексту новеллы, которая; так и называется “Парадокс”. Эта новелла также является свернутой метафорой и насыщена метафорами. Метафоричны сюжет, образы и детали изображения. Сам же парадокс представлен конкретным человеком, это человек-феномен, внешность, биография и способности которого — метафоры парадокса.

Важно заметить, что все происходящее в рассказе представлено через внутренний мир ребенка, входящего в жизнь. Перед нами — метафора познания, почти та же метафора прозрения, но прозрения парадоксального и драматичного. В.Г. Короленко писал: “...этот рассказ явился для меня самого неожиданным результатом всего, что пришлось пережить в последнее время... (смерть маленькой дочери. — Д.З.). Жизнь вообще в самых мелких и самых крупных своих явлениях кажется ее проявлением общего великого закона, главные основные черты второго — добро и счастие. А если нет счастия? Ну что ж, исключение опровергает правила. Нет своего — есть чужое, а все-таки общий закон жизни есть стремление к счастью, и все более широкое его осуществление.

При чтении этих строк создается впечатление, словно Короленко оправдывается. Перед собой? Перед читателем?

Своим парадоксом и “Парадоксом” он выразил значительную, объемную художественную мысль синтетическими средствами. Объем невозможно расшифровать, его можно лишь расчленить, разложить, утратив суть объемности. Трудно найти в творческом наследстве Короленко рассказ менее дидактический, чем “Парадокс”, хотя, казалось бы, сама коллизия располагает к дидактизму, и формула, являющаяся лейтмотивом рассказа, дидактична: “Человек создан для счастья, как птица для полета”. Но все сюжетное, изобразительное обрамление этой формулы вступает с ней в ужасающий контраст. И прежде всего тот, кто сам произносит этот оптимистический афоризм — калека, от рождения лишенный рук и возможности передвигаться, зато обладающий поразительной способностью делать ногами то, что обычные люди делают руками.

Обратимся к ассоциативному потенциалу метафоры. Всякий конкретный вещественный смысл, заключенный в ней помимо переносного, неизбежно ассоциируется у читателя с целым комплексом понятий и представлений. Птица в полете — вот вполне ясный вещественный и динамичный образ, наполненный силой, свободой и движением, тогда как несчастный феномен обречен передвигаться не иначе, как на тележке.

“Голова его была большая, лицо бледно, с подвижными острыми чертами и большими, проницательными бегающими глазами. Туловище было совсем маленькое, плечи узкие, груди и живота не было видно из-под широкой, с сильной проседью бороды, а руки я напрасно разыскивал испуганными глазами... Ноги странного существа, длинные и тонкие, как будто не умещались в тележке и стояли на земле, точно длинные лапки паука. Казалось, они принадлежали одинаково этому человеку, как и тележке, и все вместе каким-то беспокойным, раздражающим пятном рисовалось под ярким солнцем, точно в самом деле какое-то паукообразное чудовище”.

Итак, из уст чудовища звучит афоризм о птице. Образы паука и птицы в культурном контексте должны резко контрастировать друг с другом. Нечто прекрасное, вольное, поднебесное, крылатое и уродливо ползающее где-то в темных углах, вызывающее омерзение, — таковы естественные эмоциональные ассоциации с этими образами. Собственной судьбой и бросающейся в глаза ущербностью феномен опровергает свой афоризм, но тем не менее продолжает на нем настаивать. Перед нами конфликт между жизнеутверждающей идеей и чудовищной уродливой реальностью.

Теоретически возможны различные варианты разрешения этого конфликта. Первый вариант — пессимистический. Человек-паук никогда не станет птицей. Да и сам феномен говорит: “Человек создан для счастья, только счастье не всегда создано для него”. Тогда счастье предстает как некая субстанция, совершенно от человека не зависящая; мечта, к которой все стремятся, но отнюдь не все могут достичь. Остается лишь смириться со своей жалкой и грустной долей. И тем более трагично звучит эта мечта о счастье в устах человека, обреченного всю жизнь говорить лишь о чужом счастье.

Другой, противоположный вариант — оптимистичен. Ведь феномен, несмотря ка неизлечимое уродство, деятелен, бодр и даже способен использовать это уродство для зарабатывания денег, способен кормить племянников. Не зря же он провожает испуганных, обескураженных героев рассказа все той же фразой: “Создан для счастья. Да, создан для счастья, как птица для полета”, словно вопреки всему утверждая радость бытия. И в небесах над ним действительно парит птица, реальная и живая, но мальчики смотрят на нее как на чудо, подобное знамениям древних авгуров. Так значит, все-таки — счастье? “Общий закон”, о котором говорит Короленко?

Но рассказ этот не дидактичен. Из его объемной, динамической структуры, невозможно сделать одностороннего дидактического вывода, надо полагаться на комплексное впечатление, возникающее при прочтении. А впечатление возникает удивительное, парадоксальное. Общий смысл одновременно заключает в себе и пессимистическое, и оптимистическое разрешение; ни одно не правильно, и оба правильны.

Эго ощущение колеблющейся стрелки весов, которые никогда не уравновесятся. Однако суть именно в самом колебании, как в неоспоримом свидетельстве противодействия и взаимодействия противоположностей.

Рассказ построен на противопоставлениях. Но для их понимания нужно обратиться ко всему обрамлению основных центральных контрастов (горе — счастье; феномен — афоризм; паук — птица).

Прежде всего обратим внимание на образы бадьи и кареты в старом саду, где играют маленькие герои новеллы. Эти образы — и декорации развертывающейся драмы, и вещественные детали того мира, в котором живут герои, и развернутые метафоры, несущие на себе немалую смысловую нагрузку.

Вернемся к началу. Братья заняты тем, что сидят на заборе и удят несуществующую рыбу в бадье с загнившей водой. “О назначении жизни в то время мы не имели еще даже отдаленного понятия, и, вероятно, по этой причине вот уже около недели любимым нашим занятием было сидеть на заборе, над бадьей, с опущенными в нее крючками из простых медных булавок и ждать, что вот-вот, по особой к нам милости судьбы, в этой бадье и на эти удочки клюнет у нас “настоящая”, живая рыба”.

Обратим внимание на логическую конструкцию, на причинно-следственную связь в этом фрагменте. Мальчики ждут невозможного появления рыбы в бадье как бы потому, что не имеют понятия о назначении жизни. Конечно, никакого назидательного смысла тут нет: будто бы жизнь без осмысления так же тщетна и суетна, как многочасовое ожидание улова в бадье, где его нет и быть не может. Это мягкая ирония, столь свойственная писателю, удивительное смешение взрослого, “умного” взгляда на действия детей и детской Дивной мотивации.

Разумеется, для того, чтобы отказаться от столь бесплодного занятия, надо лишь твердо осознать, что рыбе в бадье взяться неоткуда, а не постичь всю глубину “назначения” жизни, что, наверное, просто невозможно. Скорее всего, братья вполне могли бы понять бесплодность своей рыбалки, но в том лишь случае, если бы на самом деле преследовали чисто прагматическую цель. И здесь перед нами — первый парадокс.

Ловля несуществующей рыбы — игра и не игра. Поразительное смешение игры и реального дела, которому отдаешься всей душой. Короленко точно и тонко подмечает особенности детской мотивации: гдавным смыслом игры является как раз подобие реальности, неотличимость от правды на определенном уровне восприятия. И на стыке игры с искренней верой в реальность рождается ощущение близкого чуда, “Разумеется, рассуждая трезво, мы не могли бы не придти к заключению, что событие выходит за пределы возможного. Но мы вовсе не рассуждали трезво в те минуты, а просто сидели на заборе, над бадьей, под колыхавшимся и шептавшим зеленым шатром, в соседстве с чудесной каретой, среди зеленоватых теней, в атмосфере полусна и полусказки..."

В этом “а просто” выражена вся сущность детской психологии, все изящество наивности и глубины сродни народной сказке. И если идти дальше, то именно “а просто” является той точкой, от которой отталкивается ход событий в рассказе.

Но для Короленко важен предметный план изображения. И вне всякого сомнения, бадья и карета имеют весомый вещественный смысл в контексте новеллы. В том, как описывает их Короленко, мы видим любование, присущее мировосприятию писателя и в какой-то мере даже совпадающее с самим желанием воспринимать окружающую действительность. Особенно это заметно, когда предмет описания и любования — нечто, на первый взгляд, не слишком эстетичное. Так обстоит дело с бадьей и каретой — они отнюдь не прекрасны: пыльная, трухлявая, потемневшая от времени карета и старая бадья с загнившей водой, “...в которой уже завелась своя собственная жизнь, в виде множества каких-то странных существ вроде головастиков, только гораздо меньше... Как ни покажется это странно, но запах этот казался нам, в сущности, приятным и прибавлял со своей стороны нечто к прелестям этого угла над бадьей”.

Это вряд ли покажется странным, если помнить, что наблюдение и любование ведется через взгляд и восприятие ребенка, жадно отыскивающего и вбирающего все чудеса мироздания, ребенка, для которого жизнь крошечных, едва видных глазу рачков и инфузорий не менее интересна, чем жизнь подводных глубин и коралловых рифов. Однако в рассказе это не только взгляд маленького героя, от лица которого ведется повествование, не только обобщенный абстрактный взгляд ребенка как такового. Это взгляд ребенка, живущего в авторе и сохранившегося в читателе. Через непосредственную экспрессию мы яснее ощущаем настроение момента и психологию героев в начале рассказа. Интересно и прозрачное наложение временного плана, совмещающее оценку как бы из более старшего возраста с живой эмоциональностью синхронного восприятия.

Но для Короленко помимо экспрессивной не менее важна собственно предметная, пространственно-временная роль вещественных деталей. Короленко не просто обставляет свой вымышленный мир, но организует его, промеряет, в определенной мере создает. Перед нами — неповторимый уголок сада, маленький тенистый мир, в которомживут герои рассказа, и мы входим в этом мир, видим его, ощущаем вокруг себя, проникаемся его атмосферой.

И в этот тихий уголок детских игр, тайн и выдумок вторгается нечто доселе неведомое, нечто жестокое и противоречивое. Можно было бы предположить, что в мир равновесия, покоя и гармонии вторгается парадокс и разрушает их. Но это не так. Мы могли убедиться, что сама гармония эта по сути парадоксальна, как детское “а просто”, ловля несуществующей рыбы, очарование затхлого запаха; как всесильное воображение, заставляющее брошенную карету мчаться в неведомые дали навстречу приключениям и опасностям, не сдвигаясь при этом с места, преображающее маленьких мальчиков в отважных героев, раздвигающее до беспредельности границы глухого заброшенного уголка и основанное все на том же “а просто”, для которого нет преград.

Что же тогда так безжалостно и разрушительно действует на идиллию старого сада? Предположим, что не сам парадокс, а осознание его, жестокая очевидность. Мечтая о появлении серебряной рыбки в старой бадье, мальчики не разграничивают реальности и невозможности. Принцип “а просто” смешивает правду с воображением, уравнивает детскую игру с красотой сквозной древесной тени, цель со способом. Принципу “а просто” противостоит безжалостное “непросто”, воплощенное образом человека-парадокса, человека-паука с ногами, заменившими руки. Резко и разительно меняется внутренняя динамика произведения от первой к последующим частям, от экспозиции к непосредственному развитию действия.

В первой части мы словно медленно кружим по тихому заглохшему уголку сада, узнавая все новые подробности и возвращаясь то и дело к бадье с загнившей водой. Начиная со второй части, тон и темп повествования меняются. Появляется Павел, который с чисто прагматической точки зрения критикует удилища, сделанные мальчиками. Он всколыхивает воду в бадье, толкает обветшалую карету, зовет юных панычей “побачить” нечто новое, удивительное. И вот герои из этого пошатнувшегося в своем основании мирка выходят на открытый двор. С психологической точки зрения открытость вызывает ассоциацию защищенности, и эта ассоциация — часть смысла метафор открытого и закрытого, важных в контексте рассказа.

Все последующее развитие строится на динамике противопоставлений, как бы выстроенных в цепочку.

1. Внимание приковано к удивительному человеку-феномену, но он внушает своим видом самые неприязненные чувства.

2. Вид его неприятен, но все же удерживает внимание.

3. У него нет рук, но зато ногами он может делать все то, что люди делают руками.

4. Это явное уродство, но именно его феномен и выставляет напоказ как особое искусство, достойное восхищения.

5. Искусство феномена восхищает, но и в то же время пугает.

6. Феномен осознает ущербность, но ничуть не смущен, наоборот — гордится ею и возможностью извлекать из нее выгоду.

7. Феномен умеет извлечь выгоду из своего ущерба, но это отнюдь не делает его полноценным человеком.

8. Феномен явно обделен судьбой, несчастен, но нисколько не жалуется.

9. Он держится бодро, с задором, но этот задор лишь усугубляет внешний резкий диссонанс между его бравадой и реальным положением дел.

Эти смысловые контрасты являются как бы перепадами, составляющими ритм внутреннего действия рассказа, его пульс, в то время как внешнее действие движется ровно, безо всяких скачков и открытых сюжетных конфликтов. Именно внутренняя эмоциональная противоречивость рассказа удерживает внимание и напряжение.

Эмоциональный план вполне может быть основным, а отнюдь не добавочным к вещественно-событийному. Однако и предметный план в произведениях Короленко никогда не бывает добавочным, бледным или схематичным, не выполняет одну лишь служебную роль по отношению к внутреннему смыслу происходящего. Материальность предметных деталей выражает в произведениях Короленко важный смысл соотнесения с реальным миром, с его правдой. И крыльцо, на котором сидят зрители, и белый передник матери, и фуражка, и курточка самого феномена, “в которую можно было одеть и ребенка”, и тележка, с которой он словно сросся, и вроде бы не имеющие отношения к развитию действия такие выразительные детали, как трубка полковника Дударева, и длинные усы спутника феномена, катящего его тележку, — все это конкретные предметы того мира, той жизни, что полноценно существуют в произведении. Для Короленко идея воплощается только в действительности, а каждый миг действительности, каждая ее крупица насыщены реальным смыслом.

Но в таком случае и парадокс — не только логическая фигура, а свойство самой жизни, часть общего порядка. Это вытекает из всей пульсирующей, резкой, неспокойной динамики рассказа, не дающей остановиться на каком-либо окончательном и единичном итоге. Стрелка весов вечным своим колебанием свидетельствует вечное движение жизни, неостановимый ее ритм.

Финал рассказа словно смыкает кольцо, возвращая героев, писателя ж читателя снова в тот же запущенный уголок сада.

Основное ощущение, пронизывающее финал, — драматичная необратимость, словно от момента появления Павла, пошатнувшего основы маленького тайного мирка, до возвращения в старый сад прошел очень значительный отрезок жизни героев — переломный, решающий. Так оно и есть, в масштабах детского мировосприятия, мимолетное событие может быть равным серьезному катаклизму. Но не надо забывать, что реальное детство в рассказе несет и смысл детства метафорического как восприимчивости, постоянного обучения, нескончаемого процесса познания.

Здесь вполне правомерно употребить понятие экзистенциальной философии — пограничная ситуация. Ситуация, при которой некий важный жизненный смысл, затененный прежде, предстает во всей беспощадной ясности. Перед героями и, само собой, перед читателями предстала жестокая противоречивость жизни, человеческой судьбы, ее парадоксальность.

Но парящая в небе птица реальна, как сами герои рассказа, как человек-феномен и тот переулок, по которому удаляется его тележка, как бадья и карета, потерявшие свою прелесть. Но так же реальна и вечная мечта человека о счастье, ... реальны страдание и боль. И птица находится в том же пространстве, что все герои, дом и сад. И залита она тем же солнцем, которое освещает теперь карету “как-то скучно”. Это исключительно яркий пример актуализации мифа, на котором строилась метафора. Мифологическое ядро афоризма о счастье высвобождается, сохраняя метафорическую сущность и облекая ею все предметные детали текста. Теперь это колебание стрелки между единичным и обобщенным, между мифом и действительностью. Птица тоже является воплощенным парадоксом.

Не менее важны и последние строки о материнской тревоге, материнском стремлении защитить детей от жестоких противоречий жизни: они тесно связаны с метафорой птицы-счастья. Крестное знамение обозначает прикрывающую, заслоняющую чудесную защиту от враждебных сил. Но забота матери тщетна, ибо мальчики успели уже ощутить жестокость парадокса. Но также они успели увидеть яркую птицу в поднебесье и не смогут оставить стремления к счастью. А именно в этом стремлении заложена возможность несчастья: выход в открытый мир, взросление и прозрение неизбежно предполагают множество будущих испытаний.

Парадокс, однако, заключен не в самой противоречивости, но в неразрывном единстве и динамике сосуществования противоречивых явлений жизни. Это — одна из важных особенностей мировоззрения и эстетики Короленко. Трезвое осознание драматизма бытия и в то же время принятие этого бытия писателем требуют объединяющей концепции. Такой концепцией становится пародокс, не отрицающий, но утверждающий, не разрушительный, но творческий и созидающий.

Л-ра: Филологические науки. – 1998. - № 2. – С. 42-50.

Биография

Произведения

Критика


Читати також