14-06-2016 Валерий Брюсов 3818

Поэзия Валерия Брюсова

Поэзия Валерия Брюсова

Гиршман М.М.

Творческий путь В. Брюсова начинался в тяжелое для русской поэзии время, и в своем становлении он был тесно связан с путями развития русского символизма.

«Декадентов единит не стиль, но сходство и сродство мировоззрения, — писал в 1907 г., оглядываясь назад и осмысляя прошлое, В. Брюсов. — То мировоззрение, которое было дорого всем «декадентам», уже достаточно выяснено: это крайний индивидуализм». Однако для декадента Брюсова уже с первых поэтических опытов характера не отгороженность от мира, а, напротив, бурное движение навстречу ему.

Даже в размышлениях о декаденстве Брюсов проявляет такую энергию и бодрую жажду деятельности, что само это слово, говорящее об упадке и разложении, кажется в его устах каким-то решительно неуместным. Достаточно вслушаться в тон боевых приказов, которые он дает юному поэту: не живи настоящим! никому не сочувствуй! поклоняйся искусству! И в этом тоне и в следующем за поданными командами отзвуке битвы («Молча паду я бойцом побежденным...») слышно между прочим и то, как жизнь воюет с провозглашенными заветами.

«Все на земле преходяще, кроме созданий искусства», — провозгласил Брюсов в предисловии к первому изданию своего первого поэтического сборника, носящего подчеркнуто вызывающее название — «Шедевры». Но волшебная сила искусства получает у него «посюстороннее» истолкование в культе поэтического мастерства. В одном из первоначальных вариантов «Сонета к форме» сказано:

Так с формою божественность слита,
Так внешностью облечена мечта,
Так вечный дух охвачен властью тела.
Признай его! Создавши идеал,
Храни его для жизненного дела
И у богов оставь их пьедестал.

Сам В. Брюсов и близкие ему современники впоследствии неоднократно объясняли, что и «лопасти латаний на эмалевой стене», и даже «месяц обнаженный при лазоревой луне», и многие другие экстравагантные образы его ранней поэзир имеют реальное, даже бытовое обоснование. Но тем более важным является целенаправленное преображение этого быта, когда, например, вполне обычный белый подоконник комнаты поэта становится «седым». Так возникает в стихах Брюсова особенный и оригинальный «мир очарований», который связан с действительностью и одновременно отталкивается от нее.

Такое соотношение мечты и действительности выступает с предельной отчетливостью в стихах о природе во втором сборнике поэта «Me eum esse»:

Создал я в тайных мечтах
Мир идеальной природы,—
Что перед ним этот прах:
Степи, и скалы, и воды!..
Пускай же грозит океан неизменный,
Пусть гордо спят ледяные хребты:
Настанет день конца для вселенной,
И вечен только мир мечты...

Уже в ранней лирике Брюсова выявилась ведущая роль интеллектуального начала. Впоследствии оно не только окрепло, но и получило вполне своеобразные формы поэтического выражения. Интеллектуализм у Брюсова вовсе не означает господство в его лирике единой рационалистической концепции бытия. Попытки найти «единую истину», как и «единого Бога», приводят его к скептическому:

...Поверишь ты, что стал
над Иорданом...
Но будет все лишь тенью,
лишь обманом.

А раз так, то вполне естественно попытаться, так сказать, количественно охватить это «все», ничему не предаваясь душой окончательно, ибо истин много:

Мой дух не изнемог во мгле противоречий,
Не обессилел ум в сцепленьях роковых.
Я все мечты люблю, мне дороги все речи,
И всем богам я посвящаю стих.

Это, так сказать, пространственный образ лирического «я», совмещающего все противоречия. Переведенный во временную перспективу, этот образ оказывается цепью непрерывных изменений, сплошной сменой принимаемых и отвергаемых обликов:

Довольно, довольно! Я вас покидаю! берите и сны и слова!
Я к новому раю спешу, убегаю, мечта неизменно жива!
Я создал, и отдал, и поднял я молот, чтоб снова сначала ковать.
Я счастлив и силен, свободен и молод, творю, чтобы кинуть опять.

И такое «неустанное стремление от судьбы к иной судьбе» становится основным лирическим лейтмотивом поэзии Брюсова.

Мечты и «чувства мира», к которым адресуется поэт, могут быть, по его мнению, предметом рационального познания, а затем предельно экспрессивного образного выражения. Так формируется излюбленная в интеллектуальной лирике Брюсова мысль — страсть. Для ее провозглашения необходимо громкое, возвеличивающее слово. И рядом с идеалом мастера становится оратор — глашатай «общих истин», возведенных в достоинство страсти. Интеллектуализм, ораторство, мастерство — вот три «кита» формирующейся поэтической системы Брюсова.

Его лирические переживания с неизменно присущими им рационализмом, напряженностью и завершенной отчетливостью стремятся отлиться в отчеканенные и застывшие «миги», в скульптурной изобразительности которых всегда просвечивает главенствующий облик брюсовской мысли-страсти. Ее всегдашние признаки — обобщенность и количественный гигантизм:

Я исчерпал до дна тебя,
земная слава,
В ту ночь изведал ты все
счастья дерзновенья...

В связи с этим на второй план отступает изобразительная и выразительная конкретизация: используются лишь самые общие слова — названия пейзажных примет или обозначения чувств, мыслей, поступков. Гораздо важнее утверждающая величие лексическая окраска: славянизмы, торжественные перифразы, витийственный пафос ораторского монолога от первого лица или обращения, мощь мерно следующих друг за другом ритмических ударов, звуковое нагнетание.

Опыты В. Брюсова в области пейзажной лирики малопродуктивны: в них общими словами в лучшем случае создаются книжные иллюстрации или аллегорические картинки. Совсем другое дело — город. — Это «вместилище антитез» с его огромными, но вместе с тем четкими н обозримыми границами, «застывшими громадами», «неподвижными зданиями» и наполняющей всю эту неподвижность жизнью, «где каждый миг роковой».

Брюсова по праву называют одним из основателей русского лирического урбанизма. Но перед нами не певец города, а скорее обличитель его. Аналитическая поэзия дает ему возможность показать, например, в поэме «Замкнутые» мертвящую пошлость размеренней и расчисленной буржуазно-городской жизни, эфемерность неразрывно связанных с пошлостью минутных выходов в мнимую свободу «там, где игорный дом, и там, где дом публичный!» И наконец, самый важный вывод этого художественного анализа — неизбежность предстоящих катастроф:

Но нет! Не избежать мучительных
падений,
Погибели всех благ, чем мы теперь
горды!
Настанет снова бред и крови и
сражений,
Вновь разделится мир на вражьих
две орды.
Борьба, как ярый вихрь, промчится
по вселенной
И в бешенстве сметет, как травы,
города,
И будут волны выть над опустелой
Сеной,
И стены Тоуэра исчезнут без следа.

Ощущение «воскресающего дня» пронизывает весь сборник «Венок», и звучит оно тем сильнее, что в отдельных стихах сборника выражен также и ужас повседневной пошлости или изнуряющего труда (см., например, «Каменщик»). Так закономерно возникают в творчестве Брюсова столь важные для русской поэзии гражданские стихи, подтвердившие, что

Поэт всегда с людьми, когда шумит гроза,
И песня с бурей вечно сестры.

В революции видит Брюсов столь необходимое и желанное ему «общее содержание» жизни, освященное вековой исторической традицией:

Эта песнь душе знакома,
Слушал я ее в веках.
Эта песнь — как говор грома
Над равниной, в облаках.
Пел ее в свой день Гармодий,
Повторил суровый Брут,
В каждом призванном народе
Те же звуки оживут.

Однако проблема заключается еще и в том, чтобы сделать это общее содержание своим, что возможно лишь при органической близости с той исторической силой, которая призвана преобразовать мир. Без нее для поэта грядущая буря и близка, и вместе с тем постороння своими исторически-созидательными замыслами, так что взгляду открывается наиболее видимое и ощутимое«сжигающее» начало, отразившееся в широко известных стихах «Грядущие гунны», «Близким» и др.

Ораторский, волевой напев придает этим стихам какое-то сугубо действенное содержание, так что уничтожение здесь начинает походить на обычную у поэта готовность к очередному возрождению. Другое дело, что при всей энергии лирического переживания оно порой кажется приподнятым на какие-то искусственные котурны, в нем ощущается несколько нарочитая взвинченность. Она и в безмерности призывов к разрушению, и в такой же безмерной риторичности «счастливых» картин:

Свобода, братство, равенство, все то,
О чем томимся мы, почти без веры,
К чему из нас не припадет никто, —
Те вкусят смело, полностью, сверх меры.
Разоблаченный тайн святой родник
Их упоит в бессонной жажде знанья,
И красота осуществленный лик
Насытит их предельные желанья.

Однако ярко выраженное стремление приблизиться к подлинно революционным идеалам, воспеть роковые минуты мира помогает Брюсову преодолеть в конце концов этот эстетический «холодок». «Каждый раз, когда он слышал призыв к революции, — хорошо сказал А.В. Луначарский, — сердце его трепетало, как от соприкосновения с родной стихией».

Свержение самодержавия в феврале 1917 г. В. Брюсов приветствует как прекрасное и неожиданно быстрое свершение давней мечты. Он пишет М. Горькому: «Все мы ждали и верили, но верили, что жданное сбудется «когда-то», через годы, и вдруг, чуть не в один день, мечта стала простой правдой. Предвижу, конечно, разные опасности, но все же то, что есть, слишком хорошо, почти страшно». Привычная формула «мысль — страсть» приобретает теперь в творчестве Брюсова форму триединства «мысль — страсть — революция», которая воспринимается поэтом как органическое звено единой цепи всемирно-исторических событий.

Октябрьская революция превзошла самые пылкие мечты поэта, хотя во многом разошлась с ними. И все же Брюсов имел полное право обратиться к тем из своих собратьев, кто теперь устрашился гибели всех вековых устоев, с едкими, но справедливыми словами своей инвективы:

То, что мелькало во сне далеком,
Воплощено в дыму и в гуле...
Что ж вы коситесь неверным оком
В лесу испуганной косули!
Что ж не спешите вы в вихрь событий —
Упиться бурей, грозно странной?
И что ж в былое с тоской глядите,
Как в некий край обетованный?
Иль вам, фантастам, иль вам,
эстетам,
Мечта была мила как дальность?
И только в книгах да в лад с
поэтом
Любили вы оригинальность?

«Переворот 1917 г. был глубочайшим переворотом и для меня лично, — пишет В. Брюсов, — по крайней мере я сам вижу себя совершенно иным до этой грани и после нее».

Брюсову особенно близки те созидательные замыслы, которые нес с собой «торжественнейший час земли». Ведь еще в самом его преддверии Брюсов славил всегда стоящий рядом с его поэтической мечтой напряженный труд:

Единое счастье — работа,
В полях, за станком, за столом, —
Работа до жаркого пота,
Работа без лишнего счета, —
Часы за упорным трудом!

В одном из лучших стихотворений Брюсова — «Третья осень» — такое славословие новой жизни становится тем более убедительным и художественно достоверным, что вырастает оно из описания очень тяжелых послереволюционных будней:

Вой ветер осени третьей,

Просторы России мети,

Пустые обшаривай клети,
Нищих вали на пути;
Догоняй поезда на уклонах,
Где в теплушках люди гурьбой
Ругаются, корчатся, стонут.
Дрожа на мешках с крупой.

Но уже в этих тягостных картинах звучит не только уныние, и не случайно все строфы охвачены сквозным образом «ветра», а это один из самых распространенных в поэзии тех лет символов для выражения революционного духа эпохи. И синтаксический строй ораторского монолога с повторяющимися в каждой строфе обращениями и императивами, и ритмическая энергия дольника — все это воссоздает такое лирическое переживание, в котором главное — волевой напор и энергия жизненного движения.

Л-ра: Литература в школе. – 1973. – № 5. – С. 90-93.

Биография

Произведения

Критика


Читати також