Единственность и единство

Татьяна Бек. Единственность и единство

Юстинас Марцинкявичюс издавна любим в России: его в советские годы переводили самые талантливые русские поэты, выходили книга за книгой, поэма за поэмой, не безмолвствовала критика… Смею думать однако, что билингва, которую читатель держит в руках нынче, станет подлинно новым и захватывающим дух открытием этого трагически трепетного и независимо одинокого острова в современной литовской поэзии. Ощущению подлинности, сопровождающему это открытие, способствуют блистательные переводы Георгия Ефремова – не переводы даже, а самобытные русские стихи. Редкая удача почти невозможного, вдохновенно убедительного метрико-речевого перевоплощения.

Помню общее впечатление от поэзии Ю. Марцинкявичюса имперских времен: повышенная энергия лирического слова с не вульгарным, но очевидным креном в риторику и публицистику. Преобладание эпического начала над лирикой.

Новый Марцинкявичюс безоглядно суггестивен, вольноотпущенно невнятен (я говорю об эстетической невнятице мастера), ответственно сюрреалистичен. Прерывистый пульс черновика, бреда, шепота с некоторых пор дороже ему завершенной формулы, афоризма, лозунга. Ключ к метаморфозам стиля и ритма – в причудах отдельной экзистенции, опрокинутой во всеобщую историю:

двадцатый век:
он меня проглотил
но застрял в моем горле
пытаюсь прокашляться
кровь

Важнейшей метафорой или даже реальной формой лирического самовыражения стали для поэта молчание, безмолвие, беззвучие, немота и тишина. ХХ век так скомпрометировал важнейшие слова и понятия, так бессовестно выхолостил их суть, что кому как не лирику попытаться очистить душу от лжелогоса («надо бы освободиться от слов они… дохнут как рыбы не в силах пробиться сквозь лед сквозь кору и кожуру») или привести в себя те слова, которые еще дышат внутри, полуживые:

– трудна и длинна дорога
для рискнувшего свершить завершить себя
в монастырь тишины
где молчу следовательно существую –

сквозь это молчание (условное, разумеется, как у Жуковского, который утверждал, что «лишь молчание понятно говорит») поэт проговаривает главное. Первая его книжка, вышедшая почти полвека назад, называлась с общественным задором «Прошу слова». Эту, позднюю, он мог бы назвать «Прошу молчания»: именно сквозь безмолвие восстанавливаю слово в правах.

Почти молча, начерно и шепотом этот замечательный лирик исповедуется, выговаривается и постоянно окликает сокровенных собеседников (несмотря на всю одиночность и отдельность лирического героя, стих Марцинкявичюса принципиально диалогичен): «Ты, плачущий во мне»; «о, бренные братья»; «о, таинственный путник»; «о, шорох ливня»; «о, брат мой, дождь…» Он всем своим опытом выстрадал философское убеждение: «я» существует лишь поскольку есть «не-я»… Или – еще категоричнее:

Твое несмелое «я»
собой утверждаю: ты.

Апофеоз могучего «не-я», которое обеспечивает собою полноценность поэтова «я», Ю. Марцинкявичюс по-прежнему (но на ином витке) видит в недрах литовской истории, народной космологии, фольклора, попросту отчих просторов.

Наполнишь сердце мукой,
закатами, людьми:
словами убаюкай,
до песни подними,–

обращается он к Литве. И она благодарно отзывается: наполняет – баюкает – поднимает.

Неведомый для меня Ю. Марцинкявичюс нов многими гранями. Жанрово: на том центральном месте, где царила поэма, теперь господствуют элегия и стансы. Тематически: многолюдные и многособытийные полотна сменились лирическим дневником. Музыкально: мажор потеснен минором…

Структурно: поэт-эпик, которого критики всегда воспринимали как автора сугубо конструктивного и систематизированного, стал писать как, я бы сказала, расстрига прежнего порядка, как высокий безумец, как парящий в предосеннем воздухе лист-одиночка… Все больше его стихотворений звучат в ритме сбивчивой и недисциплинированно вольной молитвы.

Кстати, то ли предчувствуя, то ли уже осознав этот – свежий и смелый – виток в собственном творчестве, поэт в 1988 году сказал с удивительной ясностью о литовской литературе в целом: «Чтобы найти новые мотивы для творчества, чтобы что-то было создано, необходим определенный беспорядок. Богу тоже понадобился хаос. Канонизированная действительность – и эмпирическая, и метафизическая – провоцирует разрушение, ломку, бунт. Это, конечно, тоже творчество… Поддадимся его не слишком упорядоченному, но живому ходу» (Вопросы литературы, 1988, №11).

Этот творческий бунт лирика против эпика выразился в изобилии сновидений и светотеней, знаков забытья и вспышек дремы. Подсознанье стонет, шепчет, всхлипывает, молит и внезапно проговаривается о самом главном:

Осень: когда творение вбирает всего творца,
когда распадаются формы, когда облетают сердца,
когда ты сам вроде шрама – и всё болит в холода,
когда уже знаешь, только не знаешь, когда…

Человек в лирическом мире Ю. Марцинкявичюса неразрывен с природой – он природа и есть, а посему даже неуемно острая мысль о неизбежности смерти в его стихах животворна, ибо предстает естественной, как смена дня и ночи, метаморфозой бытийного статуса.

Город и деревня, урбанистическое и крестьянское в этой чудесной книге опять же взаимоперетекают и живут, как сказал бы Пастернак, поверх барьеров. Пронзительно остраненный взглядом поэта Вильнюс («и ты проснись проявись/ башней брусчаткой окном стеной»), а рядом – лучшее, что было на моей читательской памяти сказано горожанином в первом поколении об оставленном селе:

Ни отклика, ни отголоска.
И мы молчим который год.
А на столе осталась ложка –
растресканный кричащий рот.

Эта лаконичная метафора, уместившаяся в четверостишие, поэм премногих тяжелей… Впрочем, не будь объемных, и многоперсонажных, и графически отчетливых ранних поэм Ю. Марцинкявичюса («Кровь и пепел», «Стена», «Собор» – на их харизме выросло поколение шестидесятников и их младших братьев-сестер, к коим я и себя причисляю), не было бы дивной краткости, и надсоциальности, и словесно-акварельной размытости его поздних шедевров. Так поэтические субстанции естественно и драматично сменяют друг друга, подобно временам года и историческим вехам, но неизменным остается костяк личности.

Книга Ю. Марцинкявичюса «Поступок», которой, не сомневаюсь, суждено стать событием в культуре и Литвы, и России, полным-полна достоверных открытий: поэт с последней прямотой говорит нам о себе и о других, о я и о не-я, о приватном и о всеобщем, – какие бы дистанции нас ни разделяли. Говорит,
упав головой в облетевшие листья
виновный в единственности и единстве.

Татьяна Бек


Читати також