Тобайас Смоллетт. Приключения Перигрина Пикля

Тобайас Смоллетт. Приключения Перигрина Пикля

(Отрывок)

Глава I

Рассказ о мистере Гемэлиеле Пикле — Описание нрава его сестры — Он уступает ее мольбам и удаляется в деревню

В некоем графстве Англии, которое с одной стороны омывается морем и находится на расстоянии ста миль от столицы, жил Гемэлиел Пикль, эсквайр, отец того героя, чьи приключения намерены мы изложить. Он был сыном лондонского купца, который, начав, подобно Риму, с малого, завоевал в родном городе высокое положение и нажил большое состояние, хотя, к бесконечному своему сожалению, умер раньше, чем оно достигло ста тысяч фунтов, заклиная своего сына, почитавшего последнюю волю родителя, подражать его рвению и следовать его правилам, пока не удастся накопить недостающую сумму, которая была значительно меньше пятнадцати тысяч фунтов

Это патетическое увещание произвело желаемое действие на его наследника, который не только не щадил сил, дабы исполнить просьбу усопшего, но изощрял все способности, коими его наделила природа, в ряде попыток, не увенчавшихся, впрочем, успехом, ибо по прошествии пятнадцати лет, посвященных торговле, он обнаружил, что состояние его уменьшилось на пять тысяч с того дня, когда он вступил во владение имуществом своего отца, — обстоятельство, которое повлияло на него столь сильно, что даже отвратило от коммерции и пробудило в нем желание уйти от мира в какое-нибудь местечко, где бы он мог на досуге оплакивать свое несчастье и путем экономии обезопасить себя от нужды и страха перед тюрьмой, которая постоянно преследовала его воображение. Часто приходилось слышать, как он выражал опасение, что вынужден будет перейти на содержание прихода, и благодарил бога за то, что имеет право на эту поддержку, так как долгое время был квартиронанимателем; короче, он не проявлял никаких врожденных талантов, и его характер не отличался настойчивостью, ибо при всем стремлении к наживе, которое может быть свойственно любому гражданину, он был обременен какой-то леностью и медлительностью, одерживавшими верх над всеми корыстными побуждениями и мешавшими ему извлекать пользу даже из умственной ограниченности и умеренных привычек, — что столь часто способствует приобретению огромного состояния, — каковыми качествами он был наделен в значительной степени. Природа, по всей вероятности, подмешала в состав его существа очень мало горючего материала или вовсе его не подмешала, а быть может, те семена невоздержанности, которые она, возможно, в него заронила, были окончательно заглушены и уничтожены суровым воспитанием.

Проказы его молодости, отнюдь не чрезмерные или преступные, никогда не выходили из границ той пристойной веселости, которая в исключительных случаях могла быть вызвана исключительной выпивкой в клубе степенных счетоводов, чье воображение не отличается ни чрезмерной пылкостью, ни блеском. Не склонный к утонченным ощущениям, он вряд ли бывал тревожим какими бы то ни было бурными чувствами. Любовная страсть никогда не нарушала его спокойствия, и если, как говорит мистер Крич вслед за Горацием, «ничем не восхищаться — единственное средство дать людям счастье и его упрочить», мистер Пикль несомненно владел этим бесценным секретом; во всяком случае никто не видел, чтобы он когда-либо проявлял хотя бы слабые признаки восхищения, если не считать одного вечера в клубе, где он, заметно оживившись, заявил, что съел за обедом нежный телячий филей.

Несмотря на флегму, он не мог не скорбеть по поводу своих неудач в торговле и, вслед за банкротством некоего судового страховщика, которое лишило его пятисот фунтов, объявил о своем намерении уйти от дел и удалиться в деревню. В этом решении его поощряла и поддерживала единственная его сестра, мисс Гризль, которая ведала его домом со времени смерти его отца и ныне переживала тридцатый год своего девства, имея капитал в пять тысяч фунтов и солидный запас бережливости и набожности.

Казалось бы, эти качества должны были сократить срок ее безбрачия, так как она никогда не выражала отвращения к супружеской жизни, но, по-видимому, она была слишком осторожна в выборе, чтобы найти в столице спутника себе по вкусу; ибо я не могу допустить, что она так долго не имела претендентов на свою руку, хотя обаяние ее особы было не слишком велико, а манеры не слишком приятны. Не говоря об очень бледном (чтобы не сказать желтом) цвете лица, который, быть может, объяснялся ее девственностью и умерщвлением плоти, она отличалась косоглазием, каковое было отнюдь не привлекательно, и столь широким ртом, что ни искусство, ни усилия не могли сократить его до сколько-нибудь пристойных размеров. Вдобавок набожность ее была скорее сварливая, чем смиренная, и нимало не смягчала некоторой величавости в обращении и разговоре, направленных к тому, чтобы внушить представление о значении и родовитости ее семьи, прошлое которой, кстати сказать, никакая геральдика и никакие традиции не могли проследить дальше, чем за два поколения назад.

Она как будто отреклась от всех идей, усвоенных ею в ту пору, которая предшествовала занятию ее отцом поста шерифа, а эрой, определявшей даты всех ее наблюдений, являлось занятие ее папашей должности мэра. Мало того, эта добрая леди столь заботилась о поддержании и продолжении рода, что, подавляя все эгоистические мотивы, принудила своего брата вступить в борьбу с его же собственными наклонностями и даже преодолеть их настолько, чтобы заявить о любви к особе, на которой он затем и женился, как мы увидим впоследствии.

Поистине она была шпорой, подстрекавшей его на все его необычайные предприятия, и я сомневаюсь, удалось ли бы ему выбраться из той жизненной колеи, по которой он так долго следовал машинально, если бы его не пришпоривали и не побуждали к действию ее неустанные увещания.

Лондон, по ее словам, был приютом беззакония, где честный, доверчивый человек ежедневно рисковал пасть жертвой мошенничества; где невинность подвергалась постоянным соблазнам, а злоба и клевета вечно преследовали добродетель; где всем правили каприз и порок, а достоинства встречали полное пренебрежение и презрение. Это последнее обвинение она высказывала с энергией и скорбью, явно свидетельствовавшими о том, в какой мере считает она себя образцом того, о чем упоминала; и, право же, приговор был оправдан теми толками, какие вызвал ее отъезд у друзей женского пола, которые, отнюдь не приписывая его похвальным мотивам, ею руководившим, намекали с саркастическим одобрением, что она имела веские основания быть недовольной городом, где так долго оставалась в пренебрежении, и что, конечно, разумно было сделать последнюю попытку в деревне, где ее достоинства будут менее затенены, а состояние покажется более соблазнительным.

Как бы там ни было, но ее увещаний, хотя они и отличались убедительностью, оказалось бы недостаточно для того, чтобы преодолеть апатию и vis inertia ее брата, если бы она не подкрепила своих аргументов, подвергнув сомнению кредитоспособность двух-трех купцов, с которыми он вел дела. Устрашенный намеками на какие-то сведения, он сделал надлежащее усилие: взял из дела свой капитал и, поместив его в банковские акции и индийские бумаги, переселился в деревню — в дом, выстроенный его отцом у моря ради удобства вести кой-какие торговые дела, в которых он был глубоко заинтересован.

Итак, здесь мистер Пикль обосновался навсегда на тридцать шестом году жизни, и хотя боль, какую он почувствовал, расставаясь с близкими приятелями и порывая все прежние свои связи, была не настолько острой, чтобы вызвать какое-нибудь серьезное расстройство в организме, но тем не менее он испытал крайнее смущение при первом своем вступлении в жизнь, с которой был вовсе незнаком. Впрочем, он встретил в деревне множество людей, которые из уважения к его богатству искали знакомства с ним и проявляли одно лишь дружелюбие и гостеприимство. Однако беспокойство, связанное с необходимостью принимать эти знаки внимания и отвечать на них, было невыносимой обузой для человека с его привычками и характером. Посему он возложил заботу о церемониале на свою сестру, которая гордо исполняла все формальности, тогда как он сам, обнаружив по соседству таверну, отправлялся туда каждый вечер и наслаждался своей трубкой и кружкой, весьма довольный поведением хозяина трактира, чей общительный нрав позволял ему хранить молчание, ибо он избегал всех лишних слов, так же как уклонялся и от других ненужных расходов.

Глава II

Его знакомят с характеристическими чертами коммодора Траньона и его приближенных; он встречается с ними случайно и заключает дружбу с этим командиром

Словоохотливый трактирщик вскоре описал ему нравы всех жителей графства и между прочим нрав его ближайшего соседа, коммодора Траньона, весьма странный и оригинальный.

— Коммодор и ваша милость, — сказал он, — станете в скором времени закадычными друзьями; у него куча денег, а тратит он их, как принц, то есть на свой манер, потому что, будьте уверены, он, как говорится, немножко чудаковат и ругается мастерски, хотя я готов поклясться, что он, как грудной младенец, ничего худого не думает. Помилуй нас бог, у вашей чести весело будет на душе, когда вы послушаете его рассказ о том, как он лежал борт о борт с французами, и об абордажных крюках, вонючих бомбах, картечи, круглых ядрах, железных ломах, — господь да помилует нас! — он был великим воином в свое время и потерял на службе глаз и пятку. И живет он не так, как все прочие сухопутные христиане, а держит у себя в доме гарнизон, как будто находится в гуще врагов, и заставляет слуг круглый год стоять по ночам на вахте, как он выражается. Его жилище защищено рвом, через который он перебросил подъемный мост, а во дворе поставил патереро, всегда заряженные ядрами и находящиеся под наблюдением некоего мистера Хэтчуея, у которого одну ногу оторвало ядром, когда он был лейтенантом на борту коммодорского судна, а теперь, получая половинный оклад, он живет с ним на правах друга. Лейтенант очень храбрый человек, большой шутник и, как говорится, раскусил своего командира, хотя у того есть в доме еще один фаворит, по имени Том Пайпс, который был у него боцманматом, а нынче держит в повиновении прислугу. Том — человек неразговорчивый, но мастер по части боцманских песен, свиста, трех горошин и орлянки — второй такой глотки не найдется в графстве. И вот, стало быть, коммодор живет очень счастливо на свой манер, хотя иной раз его приводят в ужасный гнев и смятение просьбы бедных родственников, которых он терпеть не может по той причине, что кое-кто из них толкнул его на то, чтобы уйти в море. Затем он обливается потом при виде адвокатов — точь-в-точь так же, как иные люди чувствуют антипатию к кошкам; кажется, его однажды судили за то, что он ударил одного из своих офицеров, и это ему обошлось недешево. Кроме того, его чрезвычайно огорчают домовые, которые не дают ему покоя и поднимают такой шум, словно — господь да помилует нас! — все дьяволы вырвались из пекла. Не дальше чем в прошлом году, примерно в это самое время, его целую ночь напролет изводили два зловредных духа, которые забрались к нему в комнату и проказничали вокруг его гамака (в доме у него нет ни одной кровати). Тогда, сэр, он позвонил в колокольчик, созвал всех своих слуг, зажег свет и предпринял основательные поиски, но домовых, черт бы их побрал, не нашли. Как только он снова улегся и все домашние легли спать, проклятые духи опять затеяли возню. Коммодор встал в темноте, схватил свой кортик и напал на них обоих с такой отвагой, что через пять минут все вещи в комнате были переломаны. Лейтенант, услыхав шум, явился к нему на помощь. Том Пайпс, узнав, в чем дело, зажег свой фитиль и, выйдя во двор, дал сигнал бедствия, выстрелив из всех патереро. Ну, разумеется, весь приход всполошился; одни подумали, что высадились французы, другие вообразили, будто дом коммодора осажден разбойниками; что же касается меня, то я разбудил двух драгун, которые были у меня на постое, и они поклялись страшной клятвой, что это шайка контрабандистов вступила в бой с отрядом их полка, стоявшего в соседней деревне; вскочив на коней, эти резвые ребята поскакали прочь с быстротой, на какую только способны были их лошади. Ах, сударь, тяжелые нынче времена, когда работящий человек не может заработать себе на хлеб, не рискуя попасть на виселицу! Отец вашей милости — упокой, господи, его душу! — был прекрасный джентльмен, и ни один человек не пользовался в этом приходе таким уважением, как он. И если вашей чести понадобится пакетик превосходного чаю или несколько бочонков настоящего бренди, я ручаюсь, что вас снабдят к полному вашему удовольствию. Так вот, говорю я, шум продолжался до утра, пока священник, за которым послали, не прогнал духов в Красное море, и с той поры в доме было спокойно. Правда, мистер Хэтчуей смеется над всей этой историей и вот здесь, на этом самом месте, заявил своему командиру, что двое домовых — это две галки, которые провалились в дымоход и хлопали крыльями, поднимая шум на всю комнату. Но коммодор — он очень раздражительный и не любит, чтобы над ним подсмеивались, — пришел в ярость и бушевал, как настоящий ураган, крича, что он умеет отличить дьявола от галки не хуже, чем любой человек в трех королевствах. Он соглашался с тем, что птицы были найдены, но отрицал, будто они явились виновниками суматохи. Что же касается до меня, сударь, я думаю — многое можно сказать и за и против, хотя, будьте уверены, дьявол никогда не дремлет, как говорит пословица.

Этот обстоятельный рассказ, как ни был он удивителен, не изменил ни на секунду выражения лица мистера Пикля, который, выслушав его до конца, вынул изо рта трубку и сказал с видом весьма проницательным и глубокомысленным.

— Полагаю, что он из корнуэльских Траньонов. А какова его супруга?

— Супруга! — воскликнул трактирщик. — Черт побери! Вряд ли он женился бы на царице Савской! Сэр, он своим собственным служанкам не позволяет спать в крепости и выгоняет их каждый вечер в сарай, прежде чем назначить вахту. Господь да помилует душу вашей чести, он, так сказать, очень чудаковатый джентльмен. Ваша милость увидали бы его раньше, потому что, когда он здоров, и он и мой добрый мистер Хэтчуей приходят сюда каждый вечер и выпивают по две кружки рому. Но вот уже две недели как он прикован к дому мучительным приступом подагры, который, могу заверить вашу милость, обходится мне в добрый пенни.

В уши мистера Пикля ворвался в этот момент странный шум, повлиявший даже на мускулы его лица, которое немедленно выразило тревогу. Сначала эти звуки напоминали крик перепелов и кваканье лягушек, но когда шум приблизился, ему удалось различить членораздельные звуки, произносимые весьма энергически, с такими модуляциями, каких можно ждать от человека, у которого ослиная глотка. Это не было ни речью, ни ржаньем, но удивительным сочетанием того и другого, выражавшимся в произнесении слов, абсолютно непонятных нашему недоумевающему купцу, который только что раскрыл рот, чтобы выразить свое изумление, как вдруг трактирщик, встрепенувшись от знакомых звуков, воскликнул: «Тысяча чертей! Не жить мне на свете, если это не коммодор со своими приближенными!» — и принялся вытирать передником пыль с кресла, стоявшего возле очага и почитаемого неприкосновенным из внимания к удобствам и комфорту сего немощного командира. Пока он занимался этим делом, голос еще более грубый, чем первый, заревел:

— Хо! Дом, э-хой!

В ответ на это трактирщик, прижав обе руки к вискам и заткнув большими пальцами уши, издал такой же рев, какому научился подражать:

— Хилоэ!

Голос раздался снова:

— А нет ли у вас на борту какого-нибудь адвоката?

Когда хозяин трактира ответил: «Нет, нет!» — человек, которого принимали столь необычно, вошел, поддерживаемый своими двумя подчиненными, и явил собой фигуру, во всех отношениях отвечающую странному его нраву. Ростом он был не меньше шести футов, хотя от долгой жизни на борту у него развилась привычка горбиться; цвет лица был красновато-бурый, а лицо обезображено широким шрамом, пересекавшим нос, и куском пластыря, закрывавшим один глаз. Когда с большими церемониями усадили его в кресло, трактирщик принес ему поздравления с вновь обретенной возможностью выходить из дому и, шепнув ему имя другого гостя, о котором коммодор уже знал понаслышке, отправился приготовлять с величайшей поспешностью первую порцию его любимого напитка, в трех кружках, ибо каждому предназначалась его доля, причем лейтенант уселся по соседству с незрячим глазом своего командира, а Том Пайпс, соблюдая дистанцию, с большой скромностью занял место сзади.

После паузы, длившейся несколько минут, разговор начал сей грозный начальник, который, устремив свой единственный глаз на лейтенанта, обратился к нему с суровой миной, не поддающейся описанию:

— Лопни мои глаза! Хэтчуей, я всегда считал вас сносным моряком, который не опрокинет нашей кареты в такую тихую погоду. Проклятье! Не говорил ли я вам, что мы наскочим на мель, и не просил ли вас натянуть подветренную вожжу и держать круто к ветру?

— Да, — отвечал тот с лукавой усмешкой, — признаюсь, что вы дали такой приказ после команды держать курс на столб, а затем карета легла на бок и не могла выпрямиться.

— Я дал команду держать курс на столб?! — закричал командир. — Лопни мое сердце! Ну и мошенник же вы, если говорите мне это прямо в лицо! Разве я командовал каретой? Разве я стоял у штурвала? — Нет, — отвечал Хэтчуей, — признаюсь, не вы стояли у штурвала, но тем не менее вы командовали, а так как вы не могли определить, где берег, будучи слепы на подветренный глаз, то мы и напоролись на мель, прежде чем вы успели сообразить, в чем дело. Пайпс, который стоял на корме, может засвидетельствовать истину моих слов.

— Отсохни мои ноги! — вскричал коммодор. — Наплевать мне на все, что вы с Пайпсом скажете. Вы пара мятежных… Больше я ничего не скажу, но вы меня своими снастями не опутаете, будьте вы прокляты! Я тот, кто научил вас, Джек Хэтчуей, сплеснивать канат и восставлять перпендикуляр.

Лейтенант, который был хорошо знаком с манерой своего капитана, не пожелал продолжать перебранку и, взяв кружку, выпил за здоровье незнакомца, который очень учтиво ответил на эту любезность, не пытаясь, однако, принять участие в разговоре, прерванном длительной паузой. В этот промежуток времени остроумие мистера Хэтчуея проявилось в различных шутках над коммодором, которого, как он знал, опасно было раздражать каким-нибудь иным способом. Находясь вне поля его зрения, он безнаказанно похищал у коммодора табак, пил его ром, корчил гримасы и, выражаясь вульгарно, подмигивал, указывая на него, к немалому удовольствию зрителей, не исключая и самого мистера Пикля, который обнаруживал явные признаки удовлетворения при виде этой искусной морской пантомимы.

Тем временем гнев капитана постепенно остыл, и ему угодно было пожелать, чтобы Хэтчуей, названный фамильярно и дружески уменьшительным именем Джек, прочел газету, лежавшую перед ним на столе. Это пожелание было выполнено хромым лейтенантом, который, повысив голос, что, казалось, предвещало нечто из ряда вон выходящее, прочитал среди прочих заметок следующую: «По нашим сведениям, адмирал Бауер в ближайшее время возводится в звание британского пэра за выдающиеся заслуги во время войны, в особенности в последнем бою с французским флотом».

Траньон был как громом поражен этим известием. Кружка выпала у него из рук и разбилась вдребезги; глаз его засверкал, как у гремучей змеи, и прошло несколько минут, прежде чем он мог выговорить:

— Стоп! Гоните эту заметку еще раз!

Едва она была прочтена вторично, как он вскочил, ударив кулаком по столу, и в бешенстве и с негодованием воскликнул:

— Лопни мое сердце и печень! Это сухопутная ложь, я утверждаю, что это ложь от спритсель-реи до бизань-топсель-реи! Кровь и гром! Уиль Бауер — пэр королевства! Парень, которого вчера еще никто не знал! Да он едва может отличить мачту от яслей! Сопливый мальчишка, которого я сам поставил под ружье за то, что он таскал яйца из курятника! А я, Хаузер Траньон, командовавший судном прежде, чем он научился считать, я, видите ли, отстранен и забыт! Если таково положение дел, стало быть есть гнилая доска в нашей конституции, которую следует вытащить и починить, лопни мои глаза! Что до меня, то я не из этих ваших морских свинок! Я не получал повышения по службе с помощью парламентских связей или красивой шлюхи-жены. Я не стремился обогнать более достойных людей, я не разгуливал важно по шканцам в обшитом кружевами кафтане и этих штуках — как они там называются — у рукавов. Отсохни мои ноги! Я был работящим человеком и прошел все ступени на борту, начиная с помощника кока и кончая командиром судна. Эй вы, Танли, вот вам, мошенник, рука моряка!

С этими словами он завладел рукою трактирщика и почтил его таким пожатием, что тот заорал во весь голос, к величайшему удовольствию коммодора, чье лицо слегка прояснилось благодаря этому признанию его силы.

— Они поднимают чертовский шум из-за этой стычки с французами, но, клянусь, это была всего-навсего драка с провиантским судном по сравнению с теми боями, которые мне случалось видеть. Был старый Рук и Дженингс и еще один — будь я проклят, если его назову, — которые знали, что значит бой. Что до меня самого, то я, видите ли, не из тех, кто занимается похвальбой, но если бы пришлось мне воспевать себе самому хвалу, кое-кто из этих людишек, которые задирают нос, остались бы, как говорится, в дураках; им стыдно было бы поднять свой флаг, лопни мои глаза! Как-то я пролежал восемь склянок борт о борт с «Флаур де Лаус», французским военным кораблем, хотя орудия на нем были тяжелее, а команда на сотню человек больше, чем у меня. Эй вы, Джек Хэтчуен, черт бы вас побрал, чего вы ухмыляетесь? Если вы об этом никогда еще не слыхали, вы думаете, что я сказки рассказываю?

— Видите ли, сэр, — отвечал лейтенант, — я с радостью убеждаюсь, что вы при случае можете самому себе воспеть хвалу, но лучше бы вы затянули другую песню, потому что эту вы распеваете каждую вахту за последние десять месяцев. Сам Танли скажет вам, что он ее слышал пятьсот раз.

— Да простит вам бог, мистер Хэтчуей! — перебил его трактирщик. — Как честный человек и хозяин дома, я говорю, что никогда не слыхал об этом ни звука.

Это заявление, хотя и не совсем правдивое, было чрезвычайно приятно мистеру Траньону, который с торжествующим видом заметил:

— Ага! Джек, я так и думал, что посажу вас на мель с вашими шутками и насмешками. Допустим, вы слышали эту историю раньше! Является ли это причиной, почему ее не следует рассказывать другому человеку? Здесь присутствует незнакомец; быть может, и он слышал ее пятьсот раз? Что скажете, братец? — обратился он к мистеру Пиклю, который ответил, не скрывая любопытства: «Нет, никогда!» — после чего он продолжал: — Вы как будто честный, смирный человек, а посему вам следует знать, что я встретился, как упоминал раньше, с французским военным кораблем у мыса Финистер, находясь от него в шести лигах с наветренной стороны, тогда как преследуемое судно держалось в трех лигах с подветренной, идя на фордевинд. Тогда я поставил лисели и, нагнав его, поднял флаг на носу и на корме и, не успели бы вы досчитать до трех, дал залп из всех орудий одного борта по бизани, потому что я всегда норовлю открыть огонь первым.

— Это я могу подтвердить клятвой, — сказал Хэтчуей, — ибо в день нашей победы вы приказали команде стрелять, когда у неприятеля видны были одни мачты; да вот еще одно подтверждение: мы внизу навели орудия на стаю чаек, и я выиграл кружку пунша у канонира, убив первую птицу.

Взбешенный этим сарказмом, коммодор отвечал с большой энергией:

— Лжете, никудышный вы моряк! Будь прокляты ваши кости! Что это вам вздумалось вечно соваться поперек моего клюза? Вы, Пайпс, были на палубе и можете засвидетельствовать, слишком рано я дал залп или нет. Говорите, вы, чертово отродье… и скрепите честным словом моряка: где находилось преследуемое судно, когда я распорядился открыть огонь?

Пайпс, сидевший до сей поры молча, был, таким образом, приглашен дать показание и, после различных странных жестов, разинул рот, как задыхающаяся треска, и голосом, напоминающим завывание восточного ветра, поющего в щели, произнес:

— В одной восьмой лиги с подветренной.

— Ближе! — закричал коммодор. — На семьдесят два фута ближе! Но как бы там ни было, этого достаточно, чтобы доказать лживость слов Хэтчуея… Итак, видите ли, братец, — обратился он к мистеру Пиклю, — я лежал борт о борт с «Флаур де Лаус», стреляя из наших больших орудий и ружей и забрасывая его вонючими бомбами и ручными гранатами, пока не были израсходованы все наши ядра, пули и картечь; тогда мы стали заряжать железными ломами, свайками и старыми гвоздями; но, убедившись, что француз дерется не на шутку и сбил весь наш такелаж и убил и ранил множество наших людей, я, видите ли, решил взять его на абордаж с кормы и приказал приготовить абордажные крюки; но мосье, догадавшись, что мы затеваем, поставил марсели и ушел, оставив нас, как бревно на воде, а по нашим желобам струилась кровь.

Мистер Пикль и трактирщик оказали столь исключительное внимание рассказу об этом подвиге, что Траньон почувствовал побуждение угостить их еще несколькими историями в том же духе, после чего заметил, в качестве панегирика правительству, что служба ничем его не наградила, если не считать искалеченной ноги и потери глаза. Лейтенант, который не в силах был упустить удобный случай, не подшутив над своим командиром, снова дал волю своему сатирическому таланту, сказав:

— Я слыхал о том, как вы охромели, перегрузив свою верхнюю палубу спиртным, по каковой причине вы начали крениться и раскачиваться на такой, знаете ли, манер, что, когда судно зарылось носом, ваша штирбортная пятка застряла в одном из желобов; а что касается вашего глаза, то он был выбит вашим же собственным экипажем, когда распустили команду «Молнии». Бедняга Пайпс был избит до синяков всех цветов радуги за то, что принял вашу сторону и дал вам время улизнуть; и, право же, я не нахожу, чтобы вы его наградили по заслугам.

Так как коммодор не мог отрицать правдивость этих анекдотов, хотя они и были приведены некстати, то он притворился, будто принимает их добродушно, как шутки, измышленные самим лейтенантом, и отвечал: — Да, да, Джек, всем известно, что ваш язык не знается с клеветой, но как бы там ни было, а я вас за это проучу, негодяй!

С такими словами он поднял один из своих костылей, намереваясь детикатно опустить его на голову мистера Хэтчуея, но Джек с большим проворством взмахнул своей деревянной ногой, каковою и отразил удар, к немалому восхищению мистера Пикля и крайнему изумлению трактирщика, который, кстати сказать, выражал такое же изумление при виде такого же подвига в тот же самый час каждый вечер на протяжении трех предшествовавших месяцев. Траньон, устремив затем свой глаз на помощника боцмана, сказал:

— А вы, Пайпс, хотите и толкуете людям, будто я вас не отблагодарил за то, что вы пришли мне на помощь, когда меня теснили эти мятежные негодяи. Черт бы вас подрал, разве вы с тех самых пор не получаете вознаграждения?

Том, который и в самом деле не тратил лишних слов, сидел, покуривая свою трубку с величайшим равнодушием, и не помышлял о том, чтобы обратить какое-нибудь внимание на эти вопросы; после того как они были повторены и скреплены многочисленными ругательствами, которые, впрочем, не произвели никакого впечатления, коммодор извлек свой кошелек, говоря: «Вот вам, сукин сын, это получше, чем отпускной билет!» — и швырнул его своему молчаливому избавителю, который принял и спрятал в карман его дар, не проявляя ни малейших признаков удивления или удовольствия, в то время как Траньон, повернувшись к мистеру Пиклю, сказал — Вы видите, братец, я оправдываю старую пословицу: «Мы, моряки, зарабатываем деньги, как лошади, а тратим их, как ослы». Ну-ка, Пайпс, послушаем дудку боцмана и будем веселиться.

Сей музыкант поднес ко рту серебряный инструмент, который был привешен на цепочке из того же металла к петле его куртки; он был не так мелодичен, как голос Гермеса, и издал звук столь громкий и пронзительный, что новый знакомец как бы инстинктивно заткнул уши, дабы предохранить свои органы слуха от такого опасного натиска. По окончании этой прелюдии Пайпс устремил глаза на подвешенное к потолку страусовое яйцо и, не отводя от него взора, исполнил всю кантату голосом, напоминавшим одновременно ирландскую волынку и рог холостильщика боровов; коммодор, лейтенант и трактирщик запели хором, повторяя следующую изящную строфу:

Живей, храбрецы, будем петь и работать

И пить, если плата за радости — труд.

Едва была спета третья строка, как все кружки разом были поднесены к губам и следующее слово подхвачено, когда был сделан последний глоток, с причмокиваньем выразительным, равно как и гармоническим. Короче, присутствующие начали понимать друг друга; мистер Пикль, казалось, был доволен развлечением, и симпатия немедленно зародилась между ним и Траньоном, который пожал ему руку, выпил за продолжение знакомства и даже пригласил его в крепость откушать свинины с горохом. На любезность было отвечено любезностью, добрые отношения укрепились, и час был довольно поздний, когда слуга купца явился с фонарем, чтобы освещать своему хозяину дорогу до дому, после чего новые друзья расстались, обещав друг другу встретиться на следующий вечер в том же месте.

Биография

Произведения

Критика


Читати також