Михаил Юрьевич Лермонтов. Жизнь и творчество. Отпуск в Петербург

Михаил Юрьевич Лермонтов. Критика. Жизнь и творчество. ​​​Отпуск в Петербург. Читать онлайн

В начале февраля Лермонтов приехал в столицу. Петербургское общество встретило его с восторгом. Романом «Герой нашего времени» и сборником «Стихотворения» зачитывались все, исключая, конечно, верхушки светского общества.

С глубоким вниманием и интересом отнеслись к Лермонтову как к великому поэту передовые литературные круги. На него смотрели как на достойного преемника Пушкина. Как раз к его приезду вышла январская книжка «Отечественных записок», в которой Белинский, делая обзор литературы за 1840 год, писал: «Герой нашего времени» и «Стихотворения» Лермонтова, — эти две книжки, которые одинокими пирамидами высятся в песчаной пустыне современной им литературы, — делают 1840-й год одним из плодороднейших в литературном отношении и дают ему цену хорошего десятилетия».

В библиографическом отделе Белинский еще решительнее заявил: «Отечественные записки» еще громче, чем прежде, объявляют во всеуслышанье глубокое свое убеждение, что первые опыты Лермонтова пророчат в будущем нечто колоссально великое...»

Свет смотрел на него как на признанную знаменитость, и его сразу стали приглашать самые аристократические дома.

На Кавказе Лермонтов оставил среди военных славу неустрашимого офицера, в Петербурге он встретил утвердившуюся славу великого поэта.

Казалось, что создались условия, при которых Лермонтов мог бы устроить свою жизнь согласно своим желаниям, и он еще упорнее стал мечтать о выходе в отставку. Но в высших правящих сферах, в кругах бенкендорфов и клейнмихелей, не склонны были отдавать должное поэту и нанесли ему жестокий удар: из списка представлений к награде его вычеркнули и этим разбили его надежды на отставку, на свободу. Ничтожное нарушение этикета с его стороны вменили ему в «проступок».

Нарушение же это состояло в том, что Лермонтов в один из ближайших дней по приезде в Петербург воспользовался приглашением графини Воронцовой-Дашковой и явился к ней на бал. На ее балах бывали лица императорской фамилии. На этот раз на балу оказался великий князь Михаил Павлович с придворной свитой. Присутствие опального офицера рядом со столь важной особой сочтено было неслыханной дерзостью и неприличием.

Вскоре Лермонтова вызвал генерал Клейнмихель и сделал поэту строгое начальственное замечание, что «отпуск ему дан для свидания с бабушкой, а не для того, чтобы танцевать на балах» в присутствии лиц императорской фамилии.

Лермонтов изменился за последний год, возмужал. Эта перемена в нем замечалась и со стороны. Лермонтова уже не тянуло, как раньше, ни в светское общество, ни в шумную компанию офицерской молодежи. Теперь его больше привлекала литературная среда. Особенно часто Лермонтов посещал литературный салон Карамзиных. В этом высококультурном кружке поэт находил самый искренний дружеский прием. Одна из постоянных посетительниц этого кружка, поэтесса графиня Ростопчина, писала потом о Лермонтове: «Три месяца, проведенные тогда Лермонтовым в столице, были, как я полагаю, самые счастливые и самые блестящие в его жизни. Отлично принятый в свете, любимый и балованный в кругу близких, он утром сочинял какие-нибудь прелестные стихи и приходил к нам читать их вечером. Веселое расположение духа проснулось в нем опять в этой дружеской обстановке, он придумывал какую-нибудь шутку или шалость, и мы проводили целые часы в веселом смехе, благодаря его неисчерпаемой веселости».

Поэт отдыхал в дружеской веселой компании после напряженной жизни на Кавказе. Но едва ли кто из этого окружения угадывал, какой огромный мир новых впечатлений и новых дум таил поэт в своей душе в это время, какими широкими литературными планами он жил.

Лермонтов ближе познакомился с друзьями Пушкина — со знаменитым поэтом В. А. Жуковским, критиком и поэтом П. А. Вяземским; часто бывал у В. Ф. Одоевского — писателя, разносторонне одаренного и разносторонне образованного, с большою склонностью к философским вопросам. С ним Лермонтов вел беседы на общественные и философские темы. У него Лермонтов познакомился с Панаевым — восприимчивым, наблюдательным человеком, занявшим значительное место в истории русской литературы благодаря своим очень интересным воспоминаниям о Белинском, Лермонтове и других. Встречался Лермонтов и с В. А. Соллогубом — в то время модным романистом. Чаще всего Лермонтов виделся с А. А. Краевским — издателем прогрессивного журнала «Отечественные записки».

Нет указаний, чтобы между Лермонтовым и Белинским повторилась длительная и задушевная беседа вроде той, которая произошла в 1840 году во время ареста Лермонтова, но оба они, по словам Краевского, глубоко уважали друг друга. Лермонтов не мог не ценить необычайную чуткость и проникновенность Белинского в понимании литературных произведений и общественных явлений и, в частности, оценку его поэтического творчества. В февральской книжке «Отечественных записок» появилась статья Белинского о сборнике стихотворений Лермонтова, в которой критик, разбирая каждое стихотворение отдельно и давая общую характеристику поэзии Лермонтова, высказал мысли, которые до сих пор остаются руководящими при оценке поэтического творчества Лермонтова.

Возможно, что длительной беседы в 1841 году между ними не было, им не удалось быть наедине, — а это необходимое условие для такой натуры, как Лермонтов, чтобы высказаться откровенно и задушевно, — но краткие беседы у них были несомненно и в этот приезд Лермонтова. Окончательный поворот Лермонтова к реализму в творчестве, его тягу к практической работе, которую он особенно сильно почувствовал в 1841 году, чутко подметил Белинский. Без личного общения этого не было бы. Их краткие и, может быть, редкие беседы не прошли бесследно для потомства. Белинский и на этот раз оставил ценнейшее свидетельство: в сентябрьской книжке «Отечественных записок» 1841 года Белинский писал о Лермонтове: «...уже кипучая натура его начала устаиваться, в душе пробуждалась жажда труда и деятельности, а орлиный взор спокойнее стал вглядываться в глубь жизни. Уже затевал он в уме, утомленном суетою жизни, создания зрелые; он сам говорил нам, что замыслил написать романическую трилогию, три романа из трех эпох жизни русского общества (века Екатерины II, Александра I и настоящего времени), имеющие между собою связь и некоторое единство...»

Как всегда, проникновенны, прозорливы эти слова великого критика.

Когда один из литераторов напомнил об этом замысле Лермонтова Льву Толстому, Толстой глубоко задумался, потом сказал: «Он задумывал сделать то, что я хотел сделать в «Декабристах» и в «Войне и мире». Да, он мог бы это сделать...»

Отмеченное Белинским более спокойное душевное состояние Лермонтова многие буржуазные критики были склонны истолковать как ослабление в нем революционного духа. И это было величайшей ошибкой в оценке Лермонтова. С отрицательными общественными условиями Лермонтов не примирялся никогда и ни в какой мере. Напротив, в последний год он вдумывался, анализировал социально-политический строй России глубже, острее и пришел к более конкретным выводам. В юности молодые силы бродили в нем, били через край и выливались в бурную форму протеста; теперь же, когда поэт внутренне мужал, его искания не слабели — они приняли более сдержанную, но по существу более глубокую форму.

К самому Лермонтову применимы слова, помещенные им в дневник Печорина: «Многие спокойные реки начинаются шумными водопадами, а ни одна не скачет и не пенится до самого моря. Но это спокойствие часто признак великой, хотя скрытой силы; полнота и глубина чувств и мыслей не допускает бешеных порывов».

В Лермонтове созрело желание открыть свой журнал. Он об этом говорил с Краевским и некоторыми другими писателями. Мысль о самостоятельном журнале очень показательна. Журнальная работа, конечно, далеко не соответствовала его неутолимой жажде великого дела, но поэт слишком измучился бесплодными поисками его. А жажда активного участия в жизни еще настойчивее требовала исхода его деятельным силам. Таким жизненным практическим делом для него могла быть только журнальная работа. Не должно мерить решение Лермонтова современной меркой, когда так широки возможности для приложения способностей и талантов. В те времена, в тех условиях другого практического дела не было для Лермонтова.

О первенствующем значении журнала в общественной жизни того времени мы имеем суждения таких лиц, как Пушкин, Гоголь и Белинский.

Гоголь так определял значение журналов: «Журнальная литература, эта живая, свежая, говорливая, чуткая литература, так же необходима в области наук и художеств, как пути сообщения для государства, как ярмарки и биржи для купечества и торговли».

Пушкин писал своему другу П. А. Вяземскому: «Когда-то мы возьмемся за журнал! мочи нет хочется...»

А Белинский в письме к другу писал о своем глубоком убеждении, «что для нашего общества журнал — все, и что нигде в мире не имеет он такого важного и великого значения, как у нас».

И Белинский отдал всю энергию, весь жар своей горячей натуры на журнальную работу, на борьбу с темными силами, с врагами народа. Именно боевая журнальная работа характерна для Белинского как вождя революционно-демократического течения.

Другой великий современник Лермонтова, тоже бунтарь— Герцен, оставил, как известно, даже родину, чтобы иметь возможность сказать свободное слово. Издававшаяся им газета «Колокол» стала боевым революционным органом, который сыграл огромную роль в истории развития общественного сознания в России.

И Лермонтов пришел к признанию важного значения в России журнала и к мысли создать свой журнал, но не успел эту идею привести в исполнение.

Лермонтов даже определил характер содержания журнала. Ни один из существующих журналов, в том числе и «Отечественные записки», его не удовлетворял, о чем много раз он говорил Краевскому.

Чрезвычайно интересны слова Лермонтова, сказанные Краевскому: «Мы должны жить своей самостоятельной жизнью и внести свое самобытное в общечеловеческое. Зачем нам все тянуться за Европой и за французским. Я многому научился у азиатов, и мне бы хотелось проникнуть в таинства азиатского миросозерцания, зачатки которого и для самих азиатов и для нас еще мало понятны. Но, поверь мне, — обращался он к Краевскому, — там на Востоке тайник богатых откровений... Мы в своем журнале не будем предлагать обществу ничего переводного, а свое собственное. Я берусь к каждой книжке доставлять что-либо оригинальное...» Из этих слов мы видим, каким независимым от европейских воздействий путем шел Лермонтов и как высоко он ценил самобытные национальные силы русского народа.

В какой мере и надолго ли удовлетворил бы Лермонтова свой журнал, трудно сказать, но, конечно, прочного успокоения он не принес бы ему.

Мысль о журнале важна как показатель большого духовного роста поэта за последний год, его жажды практического участия в общественной работе.

К чему пришел бы неукротимый, мятежный поэт, соприкасаясь с жизнью на деле, сказать трудно. Одно несомненно, что бунтарь снова заговорил бы в нем, и он опять стал бы искать новых, неведомых ему еще путей, соответствовавших его гигантским силам. Слишком могучи были его крылья, чтобы не стремиться к более широкому полету:

Не все ж томиться бесполезно
Орлу за клеткою железной:
Он свой воздушный прежний путь
Еще найдет когда-нибудь.

Если Лермонтов в последние годы своей жизни стал заново пересматривать те трудные и сложные вопросы, которые он так мучительно переживал в первый период творчества, то уже вопрос об отношении его к родине неизбежно должен был стать перед ним теперь. Любовь Лермонтова к родине уходит своими корнями еще в далекие годы его детства; ею проникнуто все его творчество, но так глубоко и полно, так широко, как в последний год жизни, когда его «орлиный взор спокойней стал вглядываться в глубь жизни», он не выражал этого чувства.

В 1841 году вопросы о судьбе родины стали сильно занимать мысль поэта, он стал глубоко вдумываться в будущее русского народа, в его печальное положение в настоящем, и он ясно осознал, почувствовал в самом себе неразрывную связь свою с народом, с родиной и не поколебимую ничем, глубокую любовь к ней.

Многие поэты писали о родине, но ни у кого из них любовь не звучит с такой силой непосредственного чувства, как у Лермонтова в его стихотворении «Родина» (в автографе названо «Отчизна»), Каждое слово «Родины» проникнуто самой подлинной, кровной любовью к народу:

Люблю отчизну я, но странною любовью!
Не победит ее рассудок мой.
Ни слава, купленная кровью,
Ни полный гордого доверия покой,
Ни темной старины заветные преданья
Не шевелят во мне отрадного мечтанья.

Но я люблю — за что не знаю сам? —
Ее степей холодное молчанье,
Ее лесов безбрежных колыханье,
Разливы рек ее, подобные морям...
Проселочным путем люблю скакать в телеге
И, взором медленным пронзая ночи тень,
Встречать по сторонам, вздыхая о ночлеге,
Дрожащие огни печальных деревень;
Люблю дымок спаленной жнивы,
В степи ночующий обоз,
И на холме средь желтой нивы
Чету белеющих берез.
С отрадой многим незнакомой
Я вижу полное гумно,
Избу, покрытую соломой,
С резными ставнями окно;
И в праздник, вечером росистым.
Смотреть до полночи готов
На пляску с топаньем и свистом
Под говор пьяных мужичков.

Свою любовь к отчизне Лермонтов назвал «странной» не только потому, что она бесконечно далека от официального патриотизма правящих кругов, а и потому, что она была далека и от патриотизма тех, у кого это чувство определялось рассудочной оценкой достоинств отчизны: ее славы, ее мощи, ее преданий о подвигах русского народа. Любовь же Лермонтова, выраженная в «Родине», вытекает из того кровного родства с ней, которое проникает все существо человека. Эта органическая, глубоко осознанная и живущая в сердце любовь к родине неразрывно связана с любовью к народу. То, что поэт с отрадой смотрит на полное гумно, на незатейливое веселье «под говор пьяных мужичков», говорит о его глубоком сочувствии народу. Это не идиллическая картина. Лермонтов чувствовал и понимал страдания народа, иначе он не употребил бы такого замечательного, полного глубокого значения эпитета — «печальных деревень», и все стихотворение от начала до конца не было бы проникнуто такой глубокой грустью.

Чувство любви к родине у Лермонтова сливается с любовью его к родной природе, в которой он находил столько величия. И с какой дивной простотой, с какой художественной силой все это выражено!

Позже знаменитый критик Добролюбов писал о «Родине»: «Лермонтов обладал... громадным талантом и, умевши рано постичь недостатки современного общества, умел понять и то, что спасение от этого ложного пути находится только в народе. Доказательством служит его удивительное стихотворение «Родина», в котором он становится решительно выше всех предрассудков и понимает любовь к отечеству истинно, свято и разумно».

Такая любовь к родине не поколеблется ни при каких условиях.

Желание Лермонтова заниматься практической работой общественного значения и его широкие планы литературного творчества вызвали настойчивое стремление выйти в отставку. На отставку блеснула было надежда, когда друзьям поэта удалось добиться во второй раз продления отпуска. «Ну, если дают отсрочку за отсрочкой, то, бог даст, и совсем отпустят», — говорил поэт и от этой надежды приходил в очень веселое настроение. Вдруг над головой его опять грянул гром, но на этот раз по совершенно непонятным причинам.

«Как-то вечером, — рассказывал Краевский, — Лермонтов сидел у меня, в полной уверенности, что его наконец выпустят в отставку, делал планы своих будущих сочинений. . .»

На другое утро Лермонтова очень рано разбудили: явился посланный от Клейнмихеля с приказом в сорок восемь часов покинуть Петербург и ехать в полк в Шуру. Лермонтов был поражен и возмущен. Можно представить, как это подействовало на него при уверенности в близкой отставке! Приказ был дан по настоянию графа Бенкендорфа, которого раздражали хлопоты об отставке Лермонтова. Он решил не допустить этого.

Под влиянием возмущения против произвола власть имущих Лермонтов написал свое негодующее восьмистишие:

Прощай, немытая Россия,
Страна рабов, страна господ,
И вы, мундиры голубые,
И ты, покорный им народ.

Быть может, за хребтом Кавказа
Укроюсь от твоих царей,
От их всевидящего глаза,
От их всеслышащих ушей.

По поводу этого стихотворения В. Г. Короленко записал в дневнике 1890 года:

«Ярко и сильно Лермонтов умел чувствовать как свободный человек, умел и изображать эти чувства».

В восьми строках Лермонтов выразил всю силу своего негодующего отношения к самодержавно-бюрократическому строю, к социально-экономическому основанию его. В кратких стихах угнетенная Россия того времени встала перед глазами читателя.

Юношей Лермонтов писал:
Под ношей бытия не устает
И не хладеет гордая душа;
Судьба ее так скоро не убьет,
А лишь взбунтует...

Когда уже начались бури его жизни — политические преследования за стихотворение «Смерть поэта», — Лермонтов писал:

Пускай шумит волна морей,
Утес гранитный не повалит...

Таким гордым и непреклонным Лермонтов, как мы видим, остался до конца своей жизни.

***

Поэт стал торопливо готовиться к отъезду. В один из данных ему на сборы дней он вместе с Шан-Гиреем разбирал бумаги в письменном столе и в портфеле, уничтожая все, что, по его мнению, было не нужно, и кое-что откладывал для будущего сборника стихотворений. «Когда, бог даст, вернусь, может, еще что-нибудь прибавится сюда, — говорил Лермонтов, — и мы хорошенько разберемся и посмотрим, что надо будет поместить в томик и что выбросить». Он оставил Шан-Гирею вновь переписанного «Демона».

Поэт стал прощаться со своими друзьями.

12 апреля Лермонтов провел прощальный вечер у Карамзиных. Пришел проститься с Михаилом Юрьевичем и Жуковский. Лермонтов был особенно грустен в этом дружеском доме и говорил о предчувствии близкой смерти.

13 апреля вечером Лермонтов был у В. Ф. Одоевского.

Прощаясь с поэтом, В. Ф. Одоевский подарил ему свою записную книжку в кожаном переплете с надписью: «Поэту Лермонтову дается сия моя старая и любимая книга с тем, чтобы он возвратил мне ее сам и всю исписанную».

При прощании Михаил Юрьевич давал Акиму поручения, что передать Краевскому, Жуковскому. «Когда он сел в карету, я немного опомнился, — писал впоследствии Шан-Гирей, — и сказал ему: «Извини, Мишель, я ничего не понял, что ты говорил; если что нужно будет, напиши, я все исполню». — «Какой ты еще дитя, — отвечал он. — Ничего, все перемелется, мука будет. Прощай, поцелуй ручки у бабушки и будь здоров». Ясно, насколько литературные планы захватывали в то время Лермонтова: в самые последние минуты отъезда он думал о том, что его связывало с Краевским и Жуковским.

В Москве Лермонтов задержался на несколько дней. Москва встретила его, как и раньше, очень приветливо. Лермонтов сам говорит об этом в письме к Е. А. Арсеньевой: «Я здесь принят был обществом по обыкновению очень хорошо — и мне довольно весело...»

О разговорах Лермонтова при многочисленных встречах в широком кругу московской интеллигенции — писателей, ученых — воспоминаний не сохранилось. Воспоминания очень краткие, отрывочные оставили только двое: немецкий поэт, переводчик Лермонтова, Боденштедт и писатель Ю. Ф. Самарин.

Боденштедт, между прочим, дает довольно любопытную характеристику Лермонтова: «...отдаваясь кому-нибудь, он отдавался от всего сердца, только едва ли с ним это случалось... Людей же, недостаточно знавших его, чтобы извинять его недостатки за его высокие обаятельные качества, он скорей отталкивал, нежели привлекал к себе, давая слишком много воли своему несколько колкому остроумию.

Впрочем, он мог быть в то же время кроток и нежен, как ребенок, и вообще в характере его преобладало задумчивое, часто грустное настроение».

Эти черты — искренность, открытость в отношении к некоторым людям, указанные Боденштедтом, — отмечает и писатель Самарин. Он познакомился с Лермонтовым в Москве в начале 1838 года, когда Лермонтов возвращался из ссылки в Петербург. Самарин пишет об этом в своем дневнике: «Я был в восторге от его стихотворения на смерть Пушкина. После двух или трех свиданий он пленил меня простым обращением, детской откровенностью».

Воспоминания Самарина открывают перед нами краткую, но замечательную по значению страницу в биографии Лермонтова. У Лермонтова начинали устанавливаться с ним такие отношения, какие редко с кем он имел.

Лермонтов относился к Самарину с большим доверием, и Самарин понимал Лермонтова лучше многих.

Он пишет в дневнике: «Через три месяца (апрель 1841) Лермонтов снова приехал в Москву. Я нашел его у Розена. Мы долго разговаривали. Он показывал мне свои рисунки. Воспоминания Кавказа его оживили. Помню его поэтический рассказ о деле с горцами, где ранен Трубецкой... Его голос дрожал, он был готов прослезиться. Потом ему стало стыдно, и он, думая уничтожить первое впечатление, пустился толковать, почему он был растроган, сваливая все на нервы, растворенные летним жаром. В этом разговоре он был виден весь». Это сообщение Самарина очень ценно: прочувствованный рассказ Лермонтова о ранении Трубецкого в деле с горцами указывает, какие сильные и глубокие впечатления дала Лермонтову Кавказская война. Ясно, что Лермонтов передавал Самарину не только военный эпизод, но и многое из своих дум и переживаний, связанных с ним, как это вы-разилось и в стихотворении «Валерик». Показательны также слова: «поэтический рассказ», «голос дрожал», «был готов прослезиться»...

Лермонтов в разговоре с Самариным коснулся и другого огромной важности вопроса — о современном состоянии России; мнение Лермонтова, по его записи: «Хуже всего не то, что известное количество людей терпеливо страдает, а то, что огромное количество страдает, не сознавая этого».

По этому отрывку видно, что у Самарина с Лермонтовым были разговоры о судьбах России. Последние слова о состоянии России чрезвычайно показательны. К сожалению, в дневнике Самарина оказались вырванными несколько страниц как раз после приведенного отрывка. Но и эти несколько слов указывают нам, какой серьезный и значительный поворот произошел в умонастроении Лермонтова. Этот отрывок из разговора Лермонтова внутренне тесно связан со стихотворением «Родина». Подобные мысли были у Лермонтова, вероятно, и когда он смотрел на «огни печальных деревень», на народное веселье «под говор пьяных мужичков».

Нельзя не отметить, как действовали на людей, перед которыми Лермонтов не таился, цельность его сильной натуры и глубина его мысли. Самарин был из числа тех немногих, с которыми Лермонтов был искренен, прост и откровенен в задушевных вопросах. Разговоры и споры между Самариным и Лермонтовым велись по таким вопросам, разрешению которых Самарин с юности уделял все свое время. Лермонтов же среди бурь и волнений не имел возможности усиленно заниматься ими. А силу воздействия его острой, глубокой мысли Самарин чувствовал на себе; он писал: «Мне очень жаль, что знакомство наше не продолжалось дальше. Я думаю, что между им и мною могли бы установиться отношения, которые помогли бы мне постичь многое». Он в нескольких местах своего дневника указывает на исключительное внимание к нему Лермонтова.

По поводу своей встречи с Лермонтовым в его проезд через Москву в Петербург в 1841 году Самарин вспоминает: «Молодежь собралась провожать его. Лермонтов сам пожелал меня видеть и послал за мной. Он имел обо мне выгодное мнение, как сказывал Р. Он очень мне обрадовался».

Столь доверчивое отношение Лермонтова к Самарину заставляет остановить внимание на личности последнего.

Самарин, в будущем видный теоретик славянофильства, был далек от революционных настроений; но в нем были такие редкие качества, как нравственная цельность, не допускающая никаких сделок с совестью, чем бы это ни грозило. Он писал своему другу: «Внутренний труд уяснения мысли, что я назвал историей ее, должен совершаться про себя». Выработанная им мысль проникала все его существо. Он говорил, что «убеждения должны претвориться в органическое достояние человека».

Взгляды свои он не торопился высказывать, но когда высказывал, то с большой искренностью и убежденностью и вместе с этим был очень терпим, спокоен при разногласии с собеседником.

Конечно, не взгляды Самарина определяли дружеские отношения Лермонтова с ним. Самарин был очень молод, моложе Лермонтова, его взгляды на жизнь к тому времени еще не отстоялись. Во взглядах Лермонтова и Самарина в то время была общая точка зрения — защита самобытного развития России. Эта защита проистекала из их глубокой любви к народу, и оба они в эту пору были поглощены этой основной идеей. Мы видели, как много думал Лермонтов о родине, и Самарин как раз в то время был занят вопросом о связи будущего России с ее прошлым. О том, как он был поглощен мыслями о России, видно из письма его. В конце 1840 года он писал другу, что в нем «началась живая, нетерпеливая деятельность мысли. Она кипит во мне и не дает места другим интересам в моем существовании. Есть такие вопросы, которые меня никогда и нигде не покидают».

Но разница во взглядах на прошлое России — а это один из основных вопросов в славянофильском течении — у Лермонтова и Самарина сказывалась тогда же. Интересна и очень важна для освещения точки зрения Лермонтова его заметка, внесенная им в записную книжку, подаренную ему Одоевским:

«У России нет прошедшего: она вся в настоящем и будущем. Сказывается и сказка: Еруслан Лазаревич сидел сиднем 20 лет и спал крепко, но на 21-м году проснулся от тяжкого сна и встал и пошел. . . и встретил он тридцать семь королей и семьдесят богатырей и побил их и сел над ними царствовать... Такова Россия».

Самарин же обосновывал свое философско-историческое воззрение на судьбы России, признавая и возвеличивая самобытные устои русской жизни в прошлом.

Самарин был последний, кто пожал на прощанье руку Лермонтову. Он писал своему другу Гагарину о Лермонтове:

«Во время его последнего проезда через Москву мы очень часто встречались. Я никогда не забуду нашего последнего свидания за полчаса до его отъезда. Прощаясь со мной, он оставил мне стихи, его последнее творение.

Все это восстает у мена в памяти с поразительной ясностью. Он сидел на том самом месте, на котором я вам теперь пишу. Он говорил мне о своей будущности, о своих литературных проектах, и среди всего этого он проронил о своей скорой кончине несколько слов, которые я принял за обычную шутку с его стороны».

Стихи, которые Лермонтов, прощаясь, оставил Самарину, было стихотворение «Спор».

В «Споре» Лермонтов ясно выразил свое понимание сложного вопроса о взаимоотношениях России и Востока. Возможно, что оба они, и Лермонтов и Самарин, предугадывали, что России в будущем предстоит огромная задача в разрешении этого вопроса.

Лермонтов дал в таких величественных и поэтических образах, как Эльбрус и Казбек, изумительную аллегорию: в уста седовласого, мудрого Эльбруса он вложил предвидение победы надвигающейся промышленной культуры над отсталым Востоком. Эльбрус предвидел, что застой на Востоке должен кончиться, что Восток будет вовлечен в общее экономическое развитие. Этому способствовала победа военной силы России над Кавказом. Казбек является олицетворением защиты горцами независимости Кавказа.

Лермонтов всегда относился сочувственно к стремлению горцев отстоять свою национальную самобытность, а с другой стороны, при его необыкновенной политической проницательности и чуткости, поэт не мог не признавать исторически закономерное, неизбежное присоединение Кавказа к России. В те времена даже такой человек, как Лермонтов, не мог найти выход из этого противоречия и дать этому сложному вопросу то мудрое разрешение, какое дала ему советская национальная политика.

И в этом стихотворении симпатии Лермонтова на стороне Казбека, что, однако, не помешало ему дать событиям правильную историческую оценку:

— Не боюся я Востока, —
Отвечал Казбек, —
Род людской там спит глубоко
Уж девятый век...
«Не хвались еще заране! —
Молвил старый Шат: —
Вот на Севере в тумане
Что-то видно, брат!»
Тайно был Казбек огромный
Вестью той смущен...

И томим зловещей думой,
Полный черных снов,
Стал считать Казбек угрюмый —
И не счел врагов...
Грустным взором он окинул
Племя гор своих,
Шапку на брови надвинул
И навек затих.

Стихотворение «Спор» вызывает и восторг и удивление перед мощным гением Лермонтова.

Достаточно было теоретического разговора, как он своей могучей фантазией охватил с высоты Казбека беспредельный горизонт и с поражающей силой, сжато и ярко нарисовал картины Востока.

Изобразительная сила поэта в этих картинах поистине гениальна. Три-четыре сжатые строчки — и перед вами целая страна в самых характерных ее чертах.

Не много в мировой литературе найдется стихотворений, равных «Спору» Лермонтова по художественной силе, по богатству фантазии.

Во все время пребывания своего в Москве Лермонтов чувствовал себя, в общем, очень хорошо; по его словам, он никогда так приятно не проводил время, как на этот раз в Москве.

Из Москвы Лермонтов выехал на Кавказ вместе с родственником своим, Алексеем Аркадьевичем Столыпиным, который после дуэли Лермонтова как его секундант должен был тоже покинуть Петербург и определиться в Нижегородский полк.


Читати також