Сатира и лирика Жака Превера

Сатира и лирика Жака Превера

М. Ваксмахер

За Жаком Превером довольно давно установилась во Франции репутация милого забавника, добродушного нигилиста, для которого острое словцо превыше любых идейных соображений. Небывалая популярность его стихов? Стотысячные тиражи его сборников? О, да именно потому, что он так весел, бездумен, доступен,— потому и любит его читатель...

В этих силлогизмах коренится двойная неправда. И Жак Превер вовсе не таков, и широкий читатель в своих вкусах — иной. Демократическая публика, которой нравится в поэзии и каламбур, и бесшабашная веселость, и грустная улыбка, любит Превера преданно и неизменно еще и потому, что он, этот «улыбающийся анархист», говорит о вещах серьезных и горьких. Игрою слов и ритмов можно добиться успеха-однодневки. Взять читателя за сердце может только настоящий поэт, душевный и умный.

Его муза выступает в самых неожиданных обличьях и покоряет людей разных темпераментов и вкусов. Причудливые и одновременно простые строки, умело созданные из далеких друг от друга слов, чье внутреннее родство становится вдруг явным и бесспорным. И за ними — сам поэт, который не уходит от трагических конфликтов эпохи за мастерское кружево строки.

Превер болезненно и остро реагирует на малейшую несправедливость по отношению к человеку. Но, вступаясь за людей, он часто переходит в наступление против того, что мешает людям быть счастливыми. Потому и неотделимы в его творчестве лирика и сатира. В иронии стихов Жака Превера — и суровый суд над действительностью, и вера в недолговечность этого царства абсурда, и просто веселый смех фрондера и вольнолюбца...

Жак Превер родился в 1900 году. Юность его связана с сюрреализмом. И, пожалуй, не только юность. Однако жизнь показала, что его искания вышли за пределы этой школы, и, собственно, новаторство Превера — как раз в тех идейно-художественных решениях, которые сюрреализму чужды, даже враждебны. Это особенно бросается в глаза, когда читаешь большие поэмы Жака Превера тридцатых годов — поэмы, пожалуй, еще недооцененные критикой.

«Семейные воспоминания, или Ангел-охранник» (не хранитель, а именно охранник!) — 1930 год. Написана поэма прозой, но определенная ритмическая канва, игра слов, аллитерации, иногда даже рифмы — все сближает эту прозу с речью стихотворной (господин Журден встал бы здесь в тупик: оказывается, не всякие «не стихи» — проза). Жизнь еще подвергнута в «Ангеле-охраннике» модернистской трансформации: здесь и нарочитая нелепость ситуаций, и разорванность логических связей между отдельными элементами изображения, и бездушная, «автоматическая» фиксация полуосознанных впечатлений, и «черный юмор» — мрачная, кривая усмешка при виде уродства мира... Перед нами своеобразное сновидение, кошмарное, тягучее, бессмысленное; аллегория налицо, но как ее расшифровать — неведомо. Отец рассказчика сзывает детей к обеду охотничьим рогом; за едой на зубах похрустывают тараканы; проделав загадочные манипуляции со своим костюмом, отец исчезает из дома; садистка-бонна душит собаку; аббат проклинает гуннов; отец возвращается, влезает на буфет и произносит бредовый монолог; два деревенских дурачка узнают, что началась война, и перерезают себе горло... Абсурд царит в этой поэме полновластно, и нелепость жизни уже начинает ощущаться как нелепость повествования. Ирония неконкретна, неуловима, она усугубляет ощущение безразличия автора к изображаемому миру бреда. Безразличие и покорность; констатация чудовищности жизни вообще и спокойное отчаяние перед лицом этой чудовищности.

Отдельные пассажи говорят о таланте поэта, об остроте его ума, и уже здесь нет оглядки на обязательный «автоматизм» творчества, требуемый канонами сюрреализма. Но и эти куски подчинены общему замыслу «абсурда», теряются в нем. Излюбленное преверовское перечисление, «инвентарий», обильно утащенный каламбурами, стреляет холостым зарядом — кого и зачем здесь убивать? «Мясо, хлеб, аббат, месса, мои братья, овощи, фрукты, больной, доктор, аббат, смерть, аббат, заупокойная месса, живые листья, Иисус Христос распят в первый раз, Король Солнце... лисицы, виноград, отступление из России... Иисус Христос распят в энный раз...» Вереница дней, нелепость школьной программы? Да, и все же — вереница слов и нелепость самого рассказа... Протест? Конечно. Протест против абсурда буржуазного искусства, буржуазной морали, лицемерной и ненавистной сюрреалистским бунтарям, — но протест, убивающий заодно искусство вообще, обрубающий связь художника с действительностью, с человеком и человечностью.

И все же общая направленность искусства Превера, по сути своей связанного не с поисками «высшей реальности», а с самой жизнью, дает себя знать и в ранней поэме, о которой идет речь, в «Ангеле-охраннике». Сюрреализм здесь был еще победителем, и все же в одном месте его оковы сброшены поэтом. Превер подметил, как воспринимаются детьми образы Евангелия и комментарии аббата; тот кусок написан, казалось бы, в той же самой манере, что и вся поэма, но изменилась художественная функция стилевого приема — и все проясняется для читателя.

[…]

В поэме Превера, написанной годом позже: «Попытка описать обед голов в Париже, во Франции» (1931), — картина кошмарного сна, но это одновременно и политический памфлет.

Поэму открывает гротескный «инвентарный список». Сатирический аффект достигается в этом длинном перечне благодаря столкновению слов и понятий самых различных стилистических рядов; привычные идиомы взрываются изнутри, с трюизмами из лексикона прописных истин мещанина соседствуют самые дерзкие неологизмы, плод озорной фантазии Жака Превера...

В Елисейекий дворец, на грандиозный прием, съехались хозяева жизни —
Те, кто богоугодно...
Те, кто чревоугодно...
Те, кто флажничает,
Те, кто вернисажничает,
Те, кто верует,
Те, кто верит, что верует,
Те, кто верещит, что верует,
Те, кто в перьях,
Те, кто поживиться не дурак,
Те, кто андромахствует,
Те, кто дредноутствует...

С раблезианским юмором и неистощимой выдумкой играет Превер словами — но не ради игры, а для того, чтобы похлеще отделать глупцов и подлецов. Здесь даже самые фантастические сдвиги, самые условные портреты в принципе поддаются расшифровке; ведь ключ к этим ребусам запрятан не в подсознании художника, творящего по необъяснимой прихоти, а в реальных общественных отношениях и в их сознательной оценке художником; искомые значения связаны одной ниточкой: все они характеризуют подлость сытых и жирных.

...Внезапно в зал, где толпятся гости — головы коровьи, волчьи, крокодильи, головы мертвецов и чудищ, входит, — о ужас! — «человек с человеческой головой» и тихонько кладет на стол корзину с отрубленной головой Людовика XVI (намек достаточно прозрачен, не правда ли?). Человек произносит речь, которая, при всей своей зашифрованности и аллегоричности, понятна в главном: это речь бунтарская, голос грядущего возмездия, и «головы» дрожат в страхе, и клацают зубы и двери в президентском дворце, ибо настанет день, когда «слон потребует обратно свою слоновую кость». «Головы» убивают пророка мятежа (некий любитель голубей запустил в бунтаря графином), и веселье возобновляется. А что такое для «голов» истинное веселье, нам уже сообщил поэт:

И те, кто явился сюда продавать и уголь и хлеб, продают уголь, хлеб
и большие острова, со всех сторон окруженные водою, большие острова,
с деревьями, идущими на автомобильные шины и на дрова,
и с роялями новейшего стиля,
выполненными из стали,
чтобы они заглушали собою
крики туземцев;
ах, не надо слушать туземного воя, когда шутники-плантаторы после обеда пробуют на них свои карабины двойного боя.

А утром всему белому свету улыбается солнце — не улыбается оно только тем, кто... Начинается новый, завершающий поэму «инвентарий»; это перечень людей, чьими трудами и муками живут и прожигают жизнь «головы». Мелькают образы рабочих, солдат, крестьян, нищих, безработных, образы тех, кто доит коров, а сам никогда не пьет молока, тех, кто «в душных подвалах изготовляет перья, которыми другие будут на свежем воздухе писать, что все к лучшему в этом лучшем из миров...». Проходящее сквозь всю поэму противопоставление двух классовых лагерей и есть тот стержень, который прочно скрепляет и гирлянды ассоциаций, и калейдоскопический бег отдельных картин, и головокружительную игру слов.

Сатира Жака Превера достигает наибольшей остроты в годы Народного фронта, в период мобилизации прогрессивных сил для отпора реакции и фашизму. Это поэмы «Штык в землю» (1936) и «Происшествия» (1937).

В первых строках поэмы «Штык в землю» иронически обыграно ее заглавие. Идиому «la crosse en l’air», «штык в землю», буквально означающую «прикладом в воздух», а в переносном смысле — отказ от войны, Превер неожиданно раскрывает еще в одном аспекте. Он рисует колоритную картинку — в грязи на парижской улице валяется мертвецки пьяный... епископ. «Успокойтесь, люди добрые, — говорит поэт, — название поэмы — это вовсе не призыв к бунту, это просто епископ, который перепился и ковыряет своим жезлом воздух» (1а crosse — это и жезл). Тем самым Превер лишний раз утверждает, что смысл его стихов — как раз и есть «призыв к бунту»...

Летят итальянские бомбы на мирные абиссинские селения. Линчуют негров в Соединенных Штатах. В Пуло-Кондор казнят вьетнамских патриотов, восставших против колонизаторов. Франкисты, профашист Поль Моран и «гангстер Муссолини», писатель-колониалист Клод Фарер, которого поэт перекрестил в Клода Фюрера, и фабриканты Вандель и Шнейдер... Этот сплоченный франт реакции, рисуемый Жаком Превером, подается в тонах гротескных, с откровенной ненавистью, со злой издевкой; поэт находчиво обыгрывает и тасует имена, словно подчеркивая, что все эти люди — на одно лицо, на одно политическое лицо... Но этому сброду противостоит не менее широкий и сплоченный фронт демократических сил; здесь ирония Превера уступает место гражданской взволнованности. Ночной парижский сторож отправляется в Рим, чтобы от лица миллионов своих собратьев по классу бросить в лицо папе слова правды. Путешествие сторожа, его знакомства и встречи, его впе­чатления и раздумья составляют сюжет этой поэмы-фельетона.

В «Штыке» сатира и лирика неразрывны. Образ птицы (образ, дорогой Преверу и встречающийся во многих его стихах), которая рассказывает ночному сторожу обо всем, что она видела в мире, скрепляет собою вереницу жанровых зарисовок и гротескных сцен. Птица славит сердце революции, которое стучит во всем мире, и «ничто не в силах помешать ему биться», ибо за него «будут биться» люди труда. Сторож идет по ночному Риму; в руках у него раненая птица, которую он обязательно вылечит, а впереди домашний кот несет фонарь, разгоняющий тьму...

Остроумны композиционные и стилистические решения, избираемые поэтом. Вот некий благочестивый католик сидит в кинозале и видит на экране папу.

В его воображении рисовался не этот бледный священнослужитель, но истинный папа... облачный человек... секретарь бога... с ангелами, толпящимися у святого порога.

[…]

Поэма «Происшествия» лишена даже того условного сюжета, который можно было уловить в поэме о ночном стороже и римском папе. Здесь сплошное мельканье разрозненных картин, в совокупности своей создающих впечатление неисчерпаемого многообразия жизни, ее трагической противоречивости. Ласточка (опять птица!) летит к своему гнезду, к своим птенцам, и по дороге видит разных людей с разными судьбами. Умирает чахоточный юноша. Убийца закуривает сигарету возле трупа жертвы. Сидит на тротуаре безработный. Мечется по комнате изобретатель, одержимый своей идеей. В голове шофера такси гудит рой адресов, по которым он развозил в этот день пассажиров. Собралась у смертного ложа семья, охраняя «своего» покойника... Среди подобных отрывочных сценок проскальзывают короткие авторские обобщения; они сделаны будто мимоходом, но проливают свет на самый замысел житейского калейдоскопа; это мысли о нелепости цивилизации, при которой «человек разрушает человека», о войне как логическом результате такой цивилизации. И тут же — аллегорические «басенные» образы благочестивых мух или атеистки-ласточки. Финал поэмы звучит предсказаньем близкого торжества разума над бредом. Люди расправляют плечи, безработный встает с тротуара и идет искать других безработных, которые до того тоже сидели на тротуаре, ожидая, пока «само собой что-то изменится». Люди устали пассивно ждать. И ласточка говорит в назидание своим птенцам: «Смотрите на этих людей! Если они всегда будут вместе, у них будет хлеб. А если они будут разобщены, им не миновать смерти. Будьте же всегда едины, люди!» Кое-кто из прохожих слышит голос ласточки и, улыбаясь, поднимает сжатый кулак...

Жак Превер говорит о разобщенности людей в окружающем его мире. Если бы он ограничился только констатацией этой разобщенности, приметы сюрреалистского стиля привычно сгущали бы атмосферу обреченности и мертвенно-спокойного отчаяния. Но Превер вписал эти сцены, ассоциации, образы в картину иного масштаба, иной тональности. Отрывочная ассоциативность приобрела служебное значение, стала помогать выявлению жизненных контрастов. Жалобы на неустроенность жизни вылились в памфлет; сатира разрешилась жизнеутверждающим финалом. Нравственная позиция поэта позволила повернуть сюрреалистские приемы другим острием.

Есть у Превера и стихи иного звучания. Они — точно уголок лаборатории поэта. Юмор их не направлен «наружу», к жизни; ассоциации в них никуда не ведут из круга игры словами и понятиями. Главное свойство таких стихов — беспредметность. О чем они? Может быть, это притчи? Но каков их смысл? Разумеется, притча потому и притча, что она никогда не бывает однозначной; много разных конкретных явлений жизни «кодирует» притча, емкая, гибкая. Но, при всей своей многозначности, притча непременно опирается на какие-то нравственные нормы: она осуждает зло, глупость, подлость, лицемерие, она смеется над доверчивостью или чванством, она — прямо или, что гораздо чаще, косвенно — утверждает добро. Читая «Маленького принца» Сент-Экзюпери, невозможно ошибиться в понимании главного, ради чего эта притча создана; никому не придет в голову считать, что «Маленький принц» утверждает идеи человеческой разобщенности, равнодушия или эгоизма. Но трудно, если не полностью невозможно, расшифровать смысл преверовской «Ловли кита», где абсурд — единственный герой, «положительный» и «отрицательный». В самом деле, зачем рассказана нам история папаши, отправляющегося ловить кита, и сына, который предпочел остаться дома, и кита, которого вернувшийся отец бросил на стол и который вдруг с ножом кинулся на незадачливого китолова и убил его? Юмор? Но юмор, даже самый мрачный, имеет какие-то точки соприкосновения с реальными отношениями персонажей, иначе этот «юмор вообще» сам себя уничтожает. Смешна ли такая ситуация: кит, убивший рыбака, уходит из его дома и на прощанье говорит вдове убитого: «Мадам, если меня будут спрашивать, будьте любезны сказать, что кит ушел ненадолго, пусть сядут и подождут меня, лет через пятнадцать я обязательно вернусь...»?

Есть какие-то пределы для деформации явлений жизни даже в притче, гротеске, карикатуре; непременно должно остаться нечто до конца понятное читателю, и это нечто — ясность нравственной поэзии художника, неравнодушного к уродству и абсурдности человеческого бытия в окружающем его мире. Нет такой ясности — и произведение искусства становится произвольной игрой.

Впрочем, у Превера грань между издевкой над этим хаосом и сползанием в него иногда бывает весьма условной и зыбкой. В стихотворении «Инвентарий», пользуясь тем же приемом, который так убийственно разил злобную тупость мещанства в его больших поэмах, Превер перечисляет несметное количество разнородных вещей, понятий, явлений, подводит своеобразный баланс прописных истин, банальностей, штампов. Задача — явно сатирическая. Но поэту, пожалуй, изменяет здесь чувство меры, «инвентарий» растянут, чересчур много случайных предметов, упоминание о которых не вызывает никаких ассоциаций. Комизм этого перечисления основан на соседстве далеких понятий, между которыми устанавливаются новые связи; но будь это перечисление короче, оно оказалось бы более язвительным, менее хаотичным и необязательным...

Один ваятель, ваяющий изваяние Наполеона.
Один цветок сердечной грусти.
Одна возлюбленная пара в двуспальной кровати.
Один налоговый инспектор, один стул, три индюка.
Один проповедник, один фурункул...

Или дальше:

Один мальчик с пальчик, один великий день примирения,
один тернистый путь, одна веревочная лестница,
две души в одной груди, три измерения, двенадцать апостолов,
тысяча и одна ночь, тридцать две позиции,
шесть рабочих дней, пять частей света,
десять лет безупречной службы, семь смертных грехов,
одно двуперстие,
десять капель перед каждым приемом пищи,
тридцать лет тюремного заключения,
из них пятнадцать — со строгой изоляцией,
десять минут на перекур и...
великое множество енотов.
(Перевод А. Голембы)

Все же более емкими, чем эти построенные на одном приеме упражнения, оказываются сюжетные стихи Превера, жанровые, бытовые зарисовки; как правило, они несут в себе значительное трагическое обобщение.

Слова о птицах, которые подают человеку пример, слова о том, как вольно живут они в синем небе, — эти слова, обесцененные неумеренным употреблением, дискредитированные банальностью мещанских стихов о пташках божьих, вдруг обретают у Превера новый смысл:

Как жаль,
что я слишком поздно научился любить птиц!
Но теперь все уладилось, к счастью, мы теперь понимаем друг друга:
птицы не обращают внимания на меня,
я на птиц —
никакого взимания,
я просто на них смотрю,
я им не мешаю —
пусть поют, пусть летят,
ведь птицы сами хотят,
чтобы все хорошо получалось.
Она подают нам пример...
Нет, не такой пример, какой, например,
мосье Блиндаж подать нам сумел, ну, помните, тот Блиндаж, что в войну был так потрясающе смел; и не такой пример, какой нам подал
маленький Поль,—
он был так беден, и так красив, и так изумительно честен притом, и вот он потом
стал Полем большим — большим богачом, большим подлецом;
и не такой пример,
какой старуха служанка нам подала, — вся ее жизнь примерной была: она никогда не молола вздор, никогда с хозяйкой не лезла в спор на эту ужжжасную тему о повышенье зарплаты...
Нет, птицы пример подают нам иной.
В нем — солнце, и ветер, и небо с его глубиной,
и птенцы, и полет,
и песня в лучах заката, пример доверья и верности, пример птиц, пример птиц — настоящий пример, крылатый.

Эти строки Жака Превера дают нам еще один пример, пример того, как сливаются в поэзии сатира и лирика, как эти две стихии оттеняют и усиливают одна другую. Задушевность начальных строк «Примера птиц» подчеркнута идущим вслед за ними злым и смешным раешником, который, в свою очередь, выигрывает от своего соседства с финальными лирическими строками. Любопытно также, как гибко использует Превер ритмические и звуковые свойства стиха, как неожиданны и вместе с тем естественны переходы от свободного ритма вступления, где отсутствие рифмы оправдано разговорностью интонации, — к скороговорке средней части, с фейерверком рифм и ассонансов (что не удалось полностью передать в переводе), и, наконец, к ритмически более плавному и замедленному стиху в завершающих строках, скрепленных полнозвучной рифмой.

Видимо, многолетняя работа в таких обращенных к широчайшей народной аудитории сферах искусства, как песня и кино, наложила печать на поэтический почерк Превера, обогатила его эмоциональную палитру. Лирический герой Превера — парижский художник или рабочий, простой парень, скрывающий за шуткой и иронией щедрое сердце. Эта внутренняя врожденная доброта, которую тщательно скрывают — даже от самого себя, — порою дает силы для огромной ненависти. Ненавистью к сытым дышит каждая строка в стихотворении «Голодное утро». Вот еще один яркий пример того, как цепочка ассоциативных образов, возникающих в мозгу поэта, выполняет реалистическую функцию и несет в себе верно смелого социального обобщения. Человек, который три дня ничего не ел, останавливается перед витриной магазина, перед дверьми кафе. Трое суток без еды —

А тут, за витриной,
эти паштеты, бутылки, консервы,
мертвые рыбки в консервных банках,
консервные банки за стеклом витрины; стекло витрины под охраной ажанов, ажаны с дубинками под охраною страха — сколько баррикад для несчастных сардинок!..

И дальше - «туман слов», проносящихся с голове человека:

сардины в банках, крутые яйца, кофе со сливками, кофе с ромом, кофе со сливками, взбитые сливки, убитые сливки, кофе с кровью...
(Перевод М. Кудинова)

Эта мрачная кривая ассоциаций — от голода к убийству — не игра ума, не дань канонам «автоматического письма»; поэт, озабоченный лишь формальной стороной дела, лишь техникой своего ремесла, не смог бы так осязаемо и с такой болью передать ощущения голодного человека.

Гуманизмом пронизаны стихи Превера «Отчаяние сидит на скамейке», простые, непритязательные по своей словарной и синтаксической структуре, по своей звуковой организации, то своей рифме. Человек в помятом костюме сидит на скамейке — живой человек и вместе с тем символ беспросветного отчаянья. Но он, этот человек, улыбается вам,

И страдаете вы
Нестерпимо;
А он улыбается вам, и вот
Улыбка такая же сводит вам рот
Неумолимо.
И, улыбаясь, терзаетесь вы
Невыносимо,
И, терзаясь, ему улыбаетесь вы
Непоправимо.
(Перевод М. Кудинова)

Рифма у Жака Превера — нарочито проста, чаще всего он рифмует слова одного и того же морфологического ряда (глаголы в одинаковой форме, наречия с одинаковыми суффиксами и т. п.), а рядом — рифма каламбурная, консонансная например («...подобно герцогу Гизу, что обряжается в ризу и преображается сразу...»). Поэт не боится чередовать почти прозаические, без рифмы, без ритма, куски со стихотворными строками. Так, в стихотворении «Страница поэзии» — о птице-лире, ворвавшейся в класс во время занятий по арифметике, — совершенно прозаический, без малейшего намека на ритм выкрик учителя («Перестаньте, перестаньте валять дурака!») характеризует злобность этого тупого наставника детских душ; а тут же — плавные и напевные стихи о птице, о поэзии, о жизни. Внешне простая форма стихов Превера далеко не проста — как не однолинейна, не проста, не примитивна вся его поэзия.

Попробуем доказать это еще на одном примере: «Кот и дрозд».

[…]

Интонация издевки, когда речь идет о «деревне», пригласившей «кота» на похороны убитого им «дрозда», — она, по существу, сродни интонациям Превера в стихотворении «Семейное»: сын, ушедший на бессмысленную войну, «ничего не считает» — вернее, считает, что так надо, что жизнь идет своим, раз навсегда заведенным, «правильным» порядком; вот сын убит на войне, за гробом — сраженные горем, но бесконечно далекие от какого бы то ни было протеста — шагают отец и мать, которые «находят все это в порядке вещей...».

Поэт, написавший эти, казалось бы, спокойно-горькие строки, — ведь он кричит, и в крике его боль и ярость; он кричит людям: «Сломайте скорее этот идиотский порядок!»

В других стихах Жак Превер находит возможным изменить этой манере. Он пишет и открыто публицистические вещи, он прямо формулирует вдохновившие его идеи. Истина не перестает быть истиной, если поэт называет вещи своими именами, — так же, как она, истина, художественно осмысленная поэтом, не боится иносказания, эзопова языка, лукавой недосказанности, хитрой аллегории. Жак Превер выражает свою убежденность и в шуточной лирической миниатюре, и в большой поэме, и в памфлете, и в песенке...

[…]

Л-ра: Ваксмахер М. Французская литература наших дней. – Москва, 1967. – С. 165-185.

Биография

Произведения

Критика


Читати також