Семь Заболоцких

Николай Заболоцкий. Критика. Семь Заболоцких

Юрий КАЗАРИН

Посвящается В.А. Глазырину

Заболоцкий — удивляет. Заболоцкий — изумляет. Заболоцкий — ошеломляет… В моей птичьей юности (я разводил и держал птиц: снегирей, синиц, щеглов — особенно щеглов), наполненной и городскими воробьями, сороками, голубями, галками, воронами, — и деревенскими трясогузками (вездесущими), и сотнями других видов овсянок, пуночек, камышовок, жаворонков, дроздов, ястребов, вообще хищных красавцев, и сов, и прочая, прочая, — в моей птичьей любви (и к людям, и к зверью, и к домашней животине) редко, крайне редко — так редко, что мне казалось всё это сном, — возникала сойка. Сойка — огромная (рядом с синицей или поползнем, дятлом и даже с дроздом и кукушкой). Сойка — красавица, знающая, КАК она хороша. Сойка — жар-птица… В отрочестве моём, «читательном», — вдруг среди книг Марка Твена, Джека Лондона, Роберта Льюиса Стивенсона (и баллад его тож), среди стихов и прозы моих «детских» Пушкина и Лермонтова, — повторю: вдруг появился (вынырнул из книг деда моего: издание 1957 г.) Николай Алексеевич Заболоцкий. Не вынырнул, не выпорхнул, а влетел в зимний воздух моего детства (и моей Каменки, вернувшей мне и детство моё, и небо, и землю, и озеро с рекой, и птиц, и зверьё, и людей настоящих, а не деланных, городских, вернувшей мне слух, глаза, обоняние, осязание, вкус, инстинкты, интуицию и душу), — влетел, паря и взмахивая крылами, поднимая два облака снежной, почти стеклянной (толчёной) пыли. Сойка. Жар-птица. Заболоцкий.

Движение

Сидит извозчик, как на троне,

Из ваты сделана броня,

И борода, как на иконе,

Лежит, монетами звеня.

А бедный конь руками машет,

То вытянется, как налим,

То снова восемь ног сверкают

В его блестящем животе.

Детское зрение Заболоцкого совпало с моим мальчишеским: ну, правда ведь — у собаки да кошки бегущих по 6, по 8, а то и по 12 ног-лап-конечностей; бескрылые, любимые мной животины, животинки, звери и зверушки (от белки, хомяка и котёнка до коня, лося, медведя белого, с которым мы пугали друг друга в 1974-м в Заполярье, — пугали и уважали: у меня на плече был карабин Симонова [образца 1943 г., с оптикой], — и медведь это видел и понимал), — бескрылые Божьи твари — летают лапами и ногами, и чем больше конечностей, тем больше бег над землёй напоминает полёт: конь машет руками-ногами — как крыльями! Детское зрение Заболоцкого порождает детский слух (нет, возрождает, возвращает!), детское осязание, обоняние и вкус, — увеличивает в себе и в тебе душу, разум и сердце, поднимая их высоко-высоко — чтоб смотрели и видели. Чтоб познавали и знали. Знали и вспоминали то, что помнит твоя плоть, твоя кровь и душа твоя. Кровь и душа твоя — тысячелетние — знают всё… Да вот мы не спрашиваем их: кто я? что я? откуда я? и — куда?.. Движение коня — горизонтально?.. Но ведь он машет руками — крыльями, как Пегас, — и видел я, уралмашевский пацан, другое его движение, вектор иной — вертикальный. Заболоцкий — вертикален: ментально, духовно, поэтически. И бескрылые — летают, понял я тогда. Куда летим-то, — спросила бы меня моя бабушка, оберегавшая меня — немтыря от насмешек и защищавшая во мне — блаженного ходока по лесам, сидельца с удочкой у воды, читателя-глотателя книг (по ночам с фонариком [китайским — они придут в Россию ещё не скоро] под одеялом), который замирает с остановившимся взором, казалось, навсегда, — взглядом обоюдоострым, направленным одновременно внутрь мальца и прочь от него же — туда, где, как всем думается, нет ничего. Там — ничто. Заболоцкий это ничто приручил. И сделал из него нечто.

Поэтическое познание Заболоцкого, прежде всего его качество, его способы, — определяется устойчивой парадигмой предметов познания. Стихии, мир живой и неживой (мёртвый, не биологический etc); живые существа (все: от инфузории до человека); душа и дух (Бог), когда душа — это не только часть Духа, но движитель его, «инструмент» земного происхождения, работающий с механизмом и механикой небесной, иррациональной, воображаемой, божественной (где гармония, по Заболоцкому, есть единство Мысли, Образа и Музыки [порядок следования этих метаобразований может и должен меняться от текста к тексту, от смысла к смыслу, от одной просодической константы к другой и т.д.]). От жучка до Бога — один звук, один вдох и один выдох. Или — один взгляд.

Гроза

Содрогаясь от мук, пробежала над миром зарница,

Тень от тучи легла, и слилась, и смешалась с травой.

Все труднее дышать, в небе облачный вал шевелится,

Низко стелется птица, пролетев над моей головой.

Я люблю этот сумрак восторга, эту краткую ночь вдохновенья,

Человеческий шорох травы, вещий холод на темной руке,

Эту молнию мысли и медлительное появленье

Первых дальних громов — первых слов на родном языке.

Так из темной воды появляется в мир светлоокая дева,

И стекает по телу, замирая в восторге, вода,

Травы падают в обморок, и направо бегут и налево

Увидавшие небо стада.

А она над водой, над просторами круга земного,

Удивленная, смотрит в дивном блеске своей наготы,

И, играя громами, в белом облаке катится слово,

И сияющий дождь на счастливые рвется цветы.

Муки небесные соединяют в одно целое все миры: и земной, и небесный, и внутренние, и внешние, и рациональные, и иррациональные, и исчезнувшие, и неродившиеся, и животные, и божественные, и телесные, и духовные. Такой синтез («сумрак восторга», «краткая ночь вдохновенья», «человеческий шорох травы», «вещий холод на тёмной руке», «молния мысли», «гром» как «первые слова на родном языке»), такая новая и могучая форма мироздания порождает и исторгает из себя энергию неслыханную, неведомую, невиданную — энергию чудовищной и чудотворной мощи. И — «направо бегут и налево // Увидавшие небо стада…». Но и небо набегает на землю и отбегает в себя — увидев жизнь! Этот шторм неба, вертикальное движение бури, слепящего света, гигантских волн воздушных и безвоздушных — космических, — этот шквал неба ужасен, но и прекрасен, гибелен и животворящ. Такой шторм небесный шлёт сюда — в жизнь, на землю и девятый вал, и девяносто девятый, и девятьсот девяносто девятый — до бесконечности, потому что он есть вечность. Ужас порождает красоту, деву (вот метаобраз Заболоцкого!) как начало желания, нет — вожделения божественного, духовного, чистого и ясного, как капля дождя на подоконнике, как линзочка из волшебного прибора Левенгука. Как око Божье…

Пантеизм поэта — это прежде всего пансемантизм, панмелодизм и панимажинизм (мысль — музыка — образ). Трудно такой комплексный и абсолютно неповторимый метод поэтического познания назвать натурфилософским. Узко. Поэт всегда шире любого клейма, любой оценки, любой терминосистемы. Поэт — есть сам по себе и сам себе и миру — познание. Методы? — гармония, поэтическая энергия, эвристичность смыслов, энигматичность денотатов, экспериментальность языка, герметичность и открытость (одновременно) просодии, тона, интонации, голоса.

Заболоцкий — разный. Уверен, что как человек Заболоцкий всегда и везде оставался самим собой (см. «100 писем 1938—1944 года» и др. материалы в книге «Метаморфозы» (М.: ОГИ, 2014), а также книги сына поэта об отце), а именно: поэтом и художником-познавателем, любившим предметы поэтического познания любовью пристальной, зрячей, слышащей, глубокой, по-научному интенционально обусловленной, шарообразной и стереоскопической. Стереоскопичность поэтического познания — главная черта текстотворчества и поэзии Николая Заболоцкого.

Эмотивность поэтического познания любого подлинного поэта — умна, добра, любовна и прагматична: последняя характеристика относится прежде всего к порождению небывалой индивидуальной гармонии (как это было у Пушкина, Тютчева, Анненского, Мандельштама, Тарковского, Кушнера, Седаковой и у других), а также к невероятно сложному процессу единения субъективного (поэтическое) и объективного (культурное). Эмотивность Заболоцкого имеет метаприроду: это не прямое выражение актуальных эмоций и чувств в стихах, например, Есенина или Рыжего, а стереоскопическое, последовательное превращение эмоции в эмосмыслы, или эмотиосмыслы, которые выражают не биологические параметры чувств поэта, не социальные их форматы (этика, мораль), но бытийные, онтологические просторы и пространства, куда распространялась эмотивная энергия, превращаясь — силой поэта, языка и просодии — в особое поэтическое содержание, пронизанное — насквозь — излучением и тяготением души и духа. Гармония в поэзии — это гравитация, устанавливающая свой гармонический порядок и в хаосе (общество), и в космосе (природа).

Свадьба

Сквозь окна хлещет длинный луч,

Могучий дом стоит во мраке.

Огонь раскинулся, горюч,

Сверкая в каменной рубахе.

Из кухни пышет дивным жаром.

Как золотые битюги,

Сегодня зреют там недаром

Ковриги, бабы, пироги.

Там кулебяка из кокетства

Сияет сердцем бытия.

Над нею проклинает детство

Цыпленок, синий от мытья.

Он глазки детские закрыл,

Наморщил разноцветный лобик

И тельце сонное сложил

В фаянсовый столовый гробик.

Над ним не поп ревел обедню,

Махая по ветру крестом,

Ему кукушка не певала

Коварной песенки своей:

Он был закован в звон капусты,

Он был томатами одет,

Над ним, как крестик, опускался

На тонкой ножке сельдерей.

Так он почил в расцвете дней,

Ничтожный карлик средь людей.

Часы гремят. Настала ночь.

В столовой пир горяч и пылок.

Графину винному невмочь

Расправить огненный затылок.

Мясистых баб большая стая

Сидит вокруг, пером блистая,

И лысый венчик горностая

Венчает груди, ожирев

В поту столетних королев.

Они едят густые сласти,

Хрипят в неутоленной страсти

И, распуская животы,

В тарелки жмутся и цветы.

Прямые лысые мужья

Сидят, как выстрел из ружья,

Едва вытягивая шеи

Сквозь мяса жирные траншеи.

И пробиваясь сквозь хрусталь

Многообразно однозвучный,

Как сон земли благополучной,

Парит на крылышках мораль.

О пташка божья, где твой стыд?

И что к твоей прибавит чести

Жених, приделанный к невесте

И позабывший звон копыт?

Его лицо передвижное

Еще хранит следы венца,

Кольцо на пальце золотое

Сверкает с видом удальца,

И поп, свидетель всех ночей,

Раскинув бороду забралом,

Сидит, как башня, перед балом

С большой гитарой на плече.

Так бей, гитара! Шире круг!

Ревут бокалы пудовые.

И вздрогнул поп, завыл и вдруг

Ударил в струны золотые.

И под железный гром гитары

Подняв последний свой бокал,

Несутся бешеные пары

В нагие пропасти зеркал.

И вслед за ними по засадам,

Ополоумев от вытья,

Огромный дом, виляя задом,

Летит в пространство бытия.

А там — молчанья грозный сон,

Седые полчища заводов,

И над становьями народов —

Труда и творчества закон.

Детское восприятие чревато детским говорением. Хорошо это или плохо? Так есть. Sic! Пушкин пошутил всерьёз: — Поэзия должна быть глуповата. Добавим: в поэзии должна быть детскость, — не имитация её, а прямое выражение «детского» сознания, явившегося из небытия — в бытие, чтобы сохранить первоприродность, духовность, бескорыстие и свежесть жизни, не собирающейся умирать, жизни, пришедшей оттуда, где ещё нет, и не было, и, видимо, не будет ничего. Жизни, которая не боится ни пустоты, ни смерти, ни нищеты, ни унижений, — чистая, абсолютная трансгрессия: из ничего выходит нечто, появляется всё. Чистая поэзия. Чистое детство — сплошная поэзия. Не наивное искусство, противопоставляемое «взрослому», то бишь отягощённому призраками ума, чести, достоинства и совести, а главное — прагматикой, переходящей в меркантильность, в продажность художническую — продажность кому и чему бы то ни было, продажность за что-то, что сделает тебя более социально значимым и обеспечит тебе (Боже мой, поэту!) обывательский (читай — «цивилизованный») комфорт. Все поэты — дети. И лучшее, что создаётся ими, — это как раз вербализованное осознание прекрасного и ужасного, произнесённого ювенильным человеком — чистым и честным. Детская честь — в прямоте взгляда, детское достоинство — в прямоте оценки, детская совесть — в прямоте добра, детское говорение в поэзии — прямота выражения Духа и души мира.

«Сердце бытия» Заболоцкого — это и кулебяка тож: но это ещё и детское удивление миру вещей, предметов и человеко-вещей, и человеко-предметов. И если волк в известном мультфильме признаётся другу-псу: — Щас спою! — то поэт и ребёнок поют и плачут без предупреждения.

Лицо коня

Животные не спят. Они во тьме ночной

Стоят над миром каменной стеной.

Рогами гладкими шумит в соломе

Покатая коровы голова.

Раздвинув скулы вековые,

Ее притиснул каменистый лоб,

И вот косноязычные глаза

С трудом вращаются по кругу.

Лицо коня прекрасней и умней.

Он слышит говор листьев и камней.

Внимательный! Он знает крик звериный

И в ветхой роще рокот соловьиный.

И, зная всё, кому расскажет он

Свои чудесные виденья?

Ночь глубока. На темный небосклон

Восходят звезд соединенья.

И конь стоит, как рыцарь на часах,

Играет ветер в легких волосах,

Глаза горят, как два огромных мира,

И грива стелется, как царская порфира.

И если б человек увидел

Лицо волшебное коня,

Он вырвал бы язык бессильный свой

И отдал бы коню. Поистине достоин

Иметь язык волшебный конь!

Мы услыхали бы слова.

Слова большие, словно яблоки. Густые,

Как мед или крутое молоко.

Слова, которые вонзаются, как пламя,

И, в душу залетев, как в хижину огонь,

Убогое убранство освещают.

Слова, которые не умирают

И о которых песни мы поем.

Но вот конюшня опустела,

Деревья тоже разошлись,

Скупое утро горы спеленало,

Поля открыло для работ.

И лошадь в клетке из оглобель,

Повозку крытую влача,

Глядит покорными глазами

В таинственный и неподвижный мир.

В детстве я часто уходил по ночам из дедо-бабушкина дома — заглянуть в стайку (по-уральски «в конюшню», «в коровник» и т.д.). Меня всегда притягивал мощный звук жизни — обширное и глубокое дыхание коровы, телят, овец, коз, шевеление кур на насестах. Эти вздохи со стоном и взгляды животных на меня — на животное, которое не менее животное, чем они, — всегда поворачивали мою душу к природе, к космосу, к Богу. Запахи жизни — остры и тяжелы. Но они слишком сильны и глубоки, чтобы их не помнить и не любить. Гламурный XXI век этого не знает. Так и помрёт с шанелью под носом… Стыдно за человека, бросившего своё детство и свой мир, расставшегося с землёй и лишившегося неба, коего в городах нет.

«Столбцы» Заболоцкого — это верстовые вехи дороги, ведущей в детство, домой. Заболоцкий очень разный поэт. Точнее было бы сказать так: Заболоцкий — очень разные поэты. Если как человек Заболоцкий стабилен (во всех ужасах и перипетиях своей жизни и судьбы), то как художник и поэт он — множествен. Моночеловек не препятствовал появлению феномена полипоэта. Думаю, что в системе языковой и текстовой личности, а также личности культуры, т.е. в личности Заболоцкого, чудесным образом существовало несколько поэтов — одновременно и поочерёдно. Будто идёт человек путём поэта (такой путь — сущность культурологическая прежде всего), идёт себе по некой дороге и вдруг чувствует, что кто-то смотрит ему в спину, если уже не дышит в затылок. Он оглядывается, поворачивает голову лицом в прошлое и тотчас же упирается руками в того, кто идёт впереди него, — и чувствует у себя на груди свои руки, выброшенные вперёд, чтобы не столкнуться с тем, кто идёт перед ним. Он всё ещё смотрит на того, предыдущего, и понимает, что видит себя — прошлого — и одновременно узнаёт себя во впередиидущем, в последующем, в будущем «я». Так существует и работает парадигма персоналий в полисубъектном процессе текстотворчества. Таков Заболоцкий. Предполагаю, что в Заболоцком было семь поэтов. Поэт многомерен не только как бредущий словесник от «этапа творчества» — к «новому этапу». Поэт не только стереоскопичен в качественном и количественном отношении, — он ещё и абсолютно дифференциален как личность/личности поэтическая/поэтические. Если Мандельштам монолитен (относительно, конечно) в текстотворчестве от «Камня» до «Воронежских тетрадей», то Седакова — разная, «разнопоэтная» -— от «Куста шиповника» до «Китайских сказок» и «Стансов в манере А. Поупа».

Заболоцкий, на мой взгляд, реализовался в семи поэтологических ипостасях:

1. Поэт «Столбцов».

2. Поэт «Торжества земледелия» и стихотворений тридцатых годов.

3. Поэт, говоривший в себя (тюрьма, следствие, лагерь). Поэт 0. Или — поэт потенциальный; прямо говоря — убитый.

4. Поэт, говоривший чаще в себя (ссылка). Поэт с зашитым ртом.

5. Поэт сороковых годов.

6. Поэт пятидесятых годов.

7. Поэт совокупный. Поэт избранного. Поэт Изборника (см. издание стихотворений 1957 г., составленное автором).

Именно так я вижу Заболоцкого поэта и поэтов. С юношеских лет. С детства, когда чувствуешь, ощущаешь и осознаёшь поэзию в истинном и могучем её виде.

Осень

Когда минует день и освещение

Природа выбирает не сама,

Осенних рощ большие помещения

Стоят на воздухе, как чистые дома.

В них ястребы живут, вороны в них ночуют,

И облака вверху, как призраки, кочуют.

Осенних листьев ссохлось вещество

И землю всю устлало. В отдалении

На четырех ногах большое существо

Идет, мыча, в туманное селение.

Бык, бык! Ужели больше ты не царь?

Кленовый лист напоминает нам янтарь.

Дух Осени, дай силу мне владеть пером!

В строенье воздуха — присутствие алмаза.

Бык скрылся за углом,

И солнечная масса

Туманным шаром над землей висит,

И край земли, мерцая, кровенит.

Вращая круглым глазом из-под век,

Летит внизу большая птица.

В ее движенье чувствуется человек.

По крайней мере, он таится

В своем зародыше меж двух широких крыл.

Жук домик между листьев приоткрыл.

Архитектура Осени. Расположенье в ней

Воздушного пространства, рощи, речки,

Расположение животных и людей,

Когда летят по воздуху колечки

И завитушки листьев, и особый свет, —

Вот то, что выберем среди других примет.

Жук домик между листьев приоткрыл

И, рожки выставив, выглядывает,

Жук разных корешков себе нарыл

И в кучку складывает,

Потом трубит в свой маленький рожок

И вновь скрывается, как маленький божок.

Но вот приходит вечер. Все, что было чистым,

Пространственным, светящимся, сухим, —

Все стало серым, неприятным, мглистым,

Неразличимым. Ветер гонит дым,

Вращает воздух, листья валит ворохом

И верх земли взрывает порохом.

И вся природа начинает леденеть.

Лист клена, словно медь,

Звенит, ударившись о маленький сучок.

И мы должны понять, что это есть значок,

Который посылает нам природа,

Вступившая в другое время года.

В этом лиро-эпическом стихотворении собрались все семь Заболоцких. Но главное здесь не этот факт, а то, что Заболоцкий, вслед за Пушкиным и Боратынским, создаёт спустя сто с лишним лет третий одноимённый шедевр, раскачивающий и разрушающий любые рамки аксиологии: это стихотворение — вне оценочности. Оно сразу попадает в вечность культуры. В поэтическую вечность культуры. В строенье «Осени» Пушкина, Боратынского и Заболоцкого — «присутствие алмаза», в котором отражается и преломляется не только традиция русской элегии, но и сама поэзия, её призрак — прекрасный и ужасный — отображается силой гармонии, общей для всех поэтов, и гармонии уникальной — индивидуально-авторской. Гармония — это остов, плоть и содержание любого авторского этико-эстетического сценария стихотворения. Стихотворения как факта красоты и культуры.

Вчера, о смерти размышляя,

Ожесточилась вдруг душа моя.

Печальный день! Природа вековая

Из тьмы лесов смотрела на меня.

И нестерпимая тоска разъединенья

Пронзила сердце мне, и в этот миг

Все, все услышал я — и трав вечерних пенье,

И речь воды, и камня мертвый крик.

И я — живой — скитался над полями,

Входил без страха в лес,

И мысли мертвецов прозрачными столбами

Вокруг меня вставали до небес.

И голос Пушкина был над листвою слышен,

И птицы Хлебникова пели у воды.

И встретил камень я. Был камень неподвижен,

И проступал в нем лик Сковороды.

И все существованья, все народы

Нетленное хранили бытие,

И сам я был не детище природы,

Но мысль ее! Но зыбкий ум ее!

Размышляющий о смерти, задумывающийся о смерти, проникающий в смерть, — уже в смерти. Нельзя быть в жизни и в любви, не находясь в смерти (это о поэте, конечно; у обывателя всё по-другому — всё ритуализировано [у русских — на синтезе язычества, безбожия и христианства, а также игры в веру], празднично, внешне демонстративно эсхатологично). Осмысленный и омысленный нами, умершими, воздух — наполнен голосами твоих поэтов, образами твоих поэтов, призраками твоих поэтов, разрешающих тебе быть в общей для всех поэзии. Пансемантизм Заболоцкого — очевиден: птицы Хлебникова, камни Сковороды, дерево Мандельштама — всё есть в голосе Пушкина; здесь антропоним «Пушкин» есть номинация, иконизация и символизация главных метаконцептов — Поэзия и Поэт.

Сон

Жилец земли пятидесяти лет,

Подобно всем, счастливый и несчастный,

Однажды я покинул этот свет

И очутился в местности безгласной.

Там человек едва существовал

Последними остатками привычек,

Но ничего уж больше не желал

И не носил ни прозвищ он, ни кличек.

Участник удивительной игры,

Не вглядываясь в скученные лица,

Я там ложился в дымные костры

И поднимался, чтобы вновь ложиться.

Я уплывал, я странствовал вдали,

Безвольный, равнодушный, молчаливый,

И тонкий свет исчезнувшей земли

Отталкивал рукой неторопливой.

Какой-то отголосок бытия

Еще имел я для существованья,

Но уж стремилась вся душа моя

Стать не душой, но частью мирозданья.

Там по пространству двигались ко мне

Сплетения каких-то матерьялов,

Мосты в необозримой вышине

Висели над ущельями провалов.

Я хорошо запомнил внешний вид

Всех этих тел, плывущих из пространства:

Сплетенье ферм, и выпуклости плит,

И дикость первобытного убранства.

Там тонкостей не видно и следа,

Искусство форм там явно не в почете,

И не заметно тягостей труда,

Хотя весь мир в движенье и работе.

И в поведенье тамошних властей

Не видел я малейшего насилья

И сам, лишенный воли и страстей,

Все то, что нужно, делал без усилья.

Мне не было причины не хотеть,

Как не было желания стремиться,

И был готов я странствовать и впредь,

Коль то могло на что-то пригодиться.

Со мной бродил какой-то мальчуган,

Болтал со мной о массе пустяковин.

И даже он, похожий на туман,

Был больше материален, чем духовен.

Мы с мальчиком на озеро пошли,

Он удочку куда-то вниз закинул

И нечто, долетевшее с земли,

Не торопясь, рукою отодвинул.

«Сон» — моё любимое стихотворение. Во-первых, сон — это категория метапоэтическая, входящая в парадигму иных подобных феноменов, таких как всеведение, предвосхищение, тайна, чудо, вдохновение, предназначение и талант. Во-вторых, Заболоцкий приобщает — без страха и сомнения — инобытие к бытию, к жизни. В-третьих, смерть здесь — процесс, не менее жизненный и плодотворный, чем сама жизнь. В-четвёртых, социальное здесь («Не видел я малейшего насилья…») преобразовано в онтологическое. В-пятых, сон здесь вообще-то не сон, а изнанка сознания. Божественная изнанка. В-шестых, мальчик с удочкой — это я. Так я знаю и помню это с моего одиннадцатилетнего возраста. Я сижу с удочкой над деревенским прудом — а за спиной спяще-бодрствующий, живой и мёртвый, вечный Заболоцкий.

Заболоцкий — мужественный человек и поэт. Когда врач (женщина) впервые увидела его, пытанного чекистами, в палате тюремной больнички, она — заплакала. (Я сам трижды бегал из-за колючки; после третьего побега меня били трое суток в три смены, и врачиха в больничке, увидев меня как сплошной синяк, — тоже заплакала: небитыми оставались только ладони и подошвы стоп; вот такое совпадение.)

Где-то в поле возле Магадана,

Посреди опасностей и бед,

В испареньях мёрзлого тумана

Шли они за розвальнями вслед.

От солдат, от их лужёных глоток,

От бандитов шайки воровской

Здесь спасали только околодок

Да наряды в город за мукой.

Вот они и шли в своих бушлатах —

Два несчастных русских старика,

Вспоминая о родимых хатах

И томясь о них издалека.

Вся душа у них перегорела

Вдалеке от близких и родных,

И усталость, сгорбившая тело,

В эту ночь снедала души их,

Жизнь над ними в образах природы

Чередою двигалась своей.

Только звёзды, символы свободы,

Не смотрели больше на людей.

Дивная мистерия вселенной

Шла в театре северных светил,

Но огонь её проникновенный

До людей уже не доходил.

Вкруг людей посвистывала вьюга,

Заметая мёрзлые пеньки.

И на них, не глядя друг на друга,

Замерзая, сели старики.

Стали кони, кончилась работа,

Смертные доделались дела...

Обняла их сладкая дремота,

В дальний край, рыдая, повела.

Не нагонит больше их охрана,

Не настигнет лагерный конвой,

Лишь одни созвездья Магадана

Засверкают, став над головой.

И. Бродский любил это стихотворение, особенно строки «Вот они и шли в своих бушлатах — Два несчастных русских старика…» Я люблю строку «Не догонит больше их охрана…»: смерть защитит безвинно убиваемых (стыдно за тех, кто до сих пор целуют жопы Ленина и Сталина, — грёбаный стыд, — как говорили на Северном флоте). Все мы — генетически — помним снежные сопки и равнины небес «где-то в поле возле Магадана»…

Человек Заболоцкий страдал. Даже на закате жизни ему пришлось пережить потерю, уход и возвращение любимой женщины и жены. Но человек Заболоцкий умер не от жизни, тяжкой, тревожной, горестной и всё-таки счастливой. Он умер от смерти — ушёл в сон, который никогда не кончается. И — слава Богу… Но! Человек Заболоцкий сохранил для культуры (и для нас прежде всего) поэта. Поэта в его главных семи проявлениях и ипостасях. Они всегда во мне и со мной. Все — семь.

Можжевеловый куст

Я увидел во сне можжевеловый куст,

Я услышал вдали металлический хруст,

Аметистовых ягод услышал я звон,

И во сне, в тишине, мне понравился он.

Я почуял сквозь сон легкий запах смолы.

Отогнув невысокие эти стволы,

Я заметил во мраке древесных ветвей

Чуть живое подобье улыбки твоей.

Можжевеловый куст, можжевеловый куст,

Остывающий лепет изменчивых уст,

Легкий лепет, едва отдающий смолой,

Проколовший меня смертоносной иглой!

В золотых небесах за окошком моим

Облака проплывают одно за другим,

Облетевший мой садик безжизнен и пуст...

Да простит тебя бог, можжевеловый куст!

…И во сне, в тишине…


Читати також