Арнольд Цвейг. Незаметный герой

Арнольд Цвейг. Незаметный герой

Рудник Лауры. Шахтерская больница.
12 октября 1910 года.

Как мне хотелось бы найти слова, которые повиновались бы малейшему моему желанию. Увы, я только врач, очень молодой врач, и сюда, в эту убогую больницу при шахте, я поступил для того, чтобы совершенствовать мое мастерство, врачуя тела и души горняков, тех несчастных, которых привозят к нам, словно товар, выбранный смертью в огромной лавке жизни, тех, на кого она уже наложила свою костлявую лапу, и тех, от кого в последний миг вдруг отказалась.

Иногда, по вечерам, если я не падаю от усталости, я, боясь окончательно отупеть, берусь за перо и описываю какой-нибудь случай, который растрогал меня, заронил в душу мысли, удивил или привел в ужас; постепенно меня охватывает волнение, и нервы мои напрягаются до предела, я снова убеждаюсь, что я еще не очерствел, что радости, страсти и разочарования людей, каждой человеческой жизни, заставляют трепетать меня, как электрический ток заставляет вибрировать металлическую пластинку.

Здесь, за стеной, в полутьме, лежит человек, который скоро умрет. А я сегодня на ночном дежурстве и хочу записать все, что узнал о нем, — это будет слабым отражением того героического, что он совершил, того, что неожиданно стало его трагическим подвигом.

На белом полотне подушки — желтое, изможденное лицо; после невообразимого напряжения последних месяцев, да и всей его короткой мужской жизни, сладостно успокоение, то есть смерть.

Над заострившимися скулами, под дугами бровей темнеют пятна век, прикрывающих невидящие глаза. А он уже не здесь, он уже далеко от крикливой и жестокой суеты жизни — в волшебно-легком царстве небытия; он — это уже не он, а только клеточка в теле общества, совсем ненужная клеточка; нить, которая связывает его с жизнью, вот-вот оборвется — и не будет больше страха смерти, он его не почувствует — для того здесь я…

Ему девятнадцать лет, и пять из них он провел в мясорубке шахты, под конец как забойщик — шахтер, добывающий из горного пласта горючий, глянцево-черный камень, из-за которого безрассудно враждуют народы, попирая древнейшие устои морали; он работал забойщиком в каменноугольной шахте, которую звали шахта «Фердинанд», словно это человек, а не удушливое, беснующееся чудовище.

Микаэль Мроцик, ему девятнадцать лет; короткие, тусклые мальчишеские волосы торчат над изрезанным морщинами, изможденным лицом мужчины; теперь на этом старообразном лице вновь проступают черты ребенка; бедный юноша, он скоро умрет.

Вот его история. Она начинается с отца — судьбы всех людей начинаются с отцов. Монтер Мроцик был служащим Верхне-Силезской электрической компании; сначала он потерял там глаз, — а через некоторое время его убило током высокого напряжения. Вдова Мроцик перебралась в квартиру поменьше — комнатку с кухней на заднем дворе почерневшего от времени дома — вернее, ящика, сложенного из кирпича; черный от копоти воздух, убожество собачьей конуры, голые крашеные стены, тонкие перегородки; крики и ругань наполняли эти лачуги, недостойные называться человеческим жильем.

При несчастном случае пособие семье монтера мизерно, но разве кто-нибудь имеет представление, как мало нужно человеку, чтобы вырваться из рук голодной смерти?

Сестре Микаэля, красивой девушке, работавшей в конторе, повезло — она вышла замуж за своего друга детства, мелкого чиновника, и переехала с ним в другой город, менее мрачный. У вдовы остался сын Микаэль, тихий мальчуган, еще школьник; в четырнадцать лет он бросил школу и пошел в шахту зарабатывать на хлеб. Не знаю, что делают в шахте мальчики; в конце концов он выбился в забойщики и стал работать под землей. У него были сильные молодые руки и слабые легкие — а отсюда и итог, как в арифметической задаче. Подземелье недоступно дневному свету. Горячий воздух — его не хватает для дыхания — насыщен мельчайшими частицами угольной ныли; она прибывает с каждым ударом кирки, с каждым взрывом тола. Люди работают в страшной духоте полуголые; их обнаженные тела покрыты липкой корой из угольной пыли и пота.

В этом пекле Микаэль Мроцик находился восемь часов подряд и больше — вручную ворочал камни, всегда в тесноте, на коленях, на корточках, лежа на спине, всегда под слепящими лучами шахтерской лампы, мучаясь от жажды и жадно глотая жидкий кофе — в темпе нашего подстегиваемого угольной энергией века.

Плату за этот нечеловеческий труд кроткий юноша делил с матерью, у нее он жил. Она стряпала ему, ходила на рынок, стирала и латала его белье, он был для нее мужчиной-кормильцем и к тому же добрым и послушным сыном. Словно мягкая дробь, звучала в седой голове мамаши Мроцик мысль о довольстве, правда смутная и тревожная, звучала вплоть до одного проклятого воскресенья.

За городом, невдалеке от леса, среди случайно уцелевших сосен стоит гостиница «Немецкий король». По вечерам на пыльном дощатом полу зала, украшенного гирляндами из разноцветной бумаги, протянутыми от одной люстры к другой (бумага давно запылилась и выцвела от солнца), под звуки разбитого рояля, скрипки и барабана юные лавочники, рабочие и чиновники отплясывают со своими подружками вальс, польку, краковяк.

Там-то и увидел Микаэль Мроцик Берту Оконьковскую, красивую черноволосую продавщицу из магазина Клеманса, там он и танцевал с ней.

Любовь била из его глаз с такой силой и так угрожающе проступала его воля в складках щек, возле рта, что соперники сочли за лучшее потихоньку ретироваться, а польщенная Берта так и льнула к нему. Он угощал ее пивом и бутербродами с колбасой. Он был немногословен, но девушка угадывала за его упрямым лбом и в его юношеском сердце что-то безмерно большое, что пробудилось с ее появлением в его жизни и готово было обрушиться на нее. По пути в город они почти не говорили; молчали залитые лунным светом поля — жалкий клочок природы, наполовину уже поглощенный городом, — на горизонте вспыхивали зарницы доменных печей и мартенов; но природа, луна и ее мягкий свет трогают сердца, питают любовь, сплетают судьбы.

В среду вечером они затерялись вдвоем в волнующих далях киномиров, его рука нежно касалась ее бедра, девичьей груди. А в воскресенье, потанцевав часок, они вышли подышать свежим воздухом. Лес в звездном сиянии манил их к себе. С детских лет Микаэль знал этот лес и каждое дерево в нем; медленные, напряженные шаги привели его и Берту на уединенную лужайку в заказнике, и здесь, задыхаясь от смутного счастья, он стал мужчиной.

С тех пор он «гулял» с ней, как говорят в народе о молодых влюбленных. Он любил ее просто, верно и сдержанно. Это был уже не мальчик, терзаемый и искушаемый жгучими мыслями о том неведомом, что делает мужчину мужчиной, а женщину женщиной, — он вошел в круг посвященных, тех, кто спокойно смеялся над грубыми шутками; раньше эти шутки смущали и бесили его, он сгорал со стыда.

Только теперь он почувствовал уверенность в себе, только теперь стал считать себя причастным к тому великому братству, к которому принадлежал по праву труда и бедности. И безграничная признательность к Берте сплелась в его благородном и невзыскательном сердце с ощущением счастья, которое она ему подарила.

Ни перед пастором, ни перед учителем не ощутил бы он сейчас робости ученика; он вступил в новую жизнь и был теперь ровня им — свободный и полноправный. Когда руки любимой девушки обвили его шею и ее дыхание смешалось с его дыханием, он почувствовал, что вырвался из плена юношеского стыда. Он жил полной жизнью, радость наполняла его сердце, он летал, как на крыльях, даже когда догонял трамвай, увозивший его к шахте.

Так он чувствовал, так он жил, стремительно и бездумно отдаваясь новому чувству, еще более молчаливый, чем обычно; с новым, светлым нетерпением рубил он неподатливую породу, но стоило ему остановиться, чтобы отереть пот со лба или отхлебнуть кофе, как он уже уносился далеко-далеко… Работа, сила, мужская удаль, свободные вечера — все это, а особенно вечера, приобрело для него новый, счастливый смысл.

А мать не могла смириться с новым положением — ни с тем, что сын, придя домой и умывшись, переодевался и снова убегал, ни с тем, что все вечера и часть ночи он проводил вне дома — о, она знала где, — ни с тем, что она, стареющая женщина, вынуждена коротать в одиночестве воскресные дни. Из-за какой-то женщины — молодой, совсем молоденькой, почти девчонки — сидит она среди голых стен, как немая, и тупо смотрит сквозь пустой прямоугольник окна на блеклое небо, натянутое над двором, или на желтое пятно света от керосиновой лампы на сучковатых досках стола. Ее сына и кормильца, раньше принадлежавшего только ей, отняла у нее чужая женщина, которая стала для него тем, чем она, мать, быть не могла. Ей казалось, что только страх за сына наполняет ее сердце яростью, что в груди ее кипит только презрение к счастливой и недосягаемой сопернице, вокруг которой, как Земля вокруг Солнца, вертятся мысли мужчины, ее сына…

Стоило Микаэлю прийти домой, как она осыпала его упреками — глупыми, она сама это чувствовала, но они вырывались у нее непроизвольно — жалобы на судьбу, обвинения, ехидные колкости по адресу Берты; исчерпав бранные слова, она начинала плакать. И все напрасно. Нет, ее девятнадцатилетний сын не давал ей резкого отпора, чего она втайне ожидала и что могло бы подействовать на нее успокаивающе, ведь тот, кто зарабатывает на жизнь, — хозяин в доме, он вправе стукнуть кулаком по столу, чтобы прекратить шум; но Микаэль не менял ничего и в своем поведении. И еженедельно, каждую субботу, на стол, у которого происходили эти сцены, он выкладывал ту же сумму денег, что и раньше, до этого несчастья, как будто ничего не произошло.

Мать была лишена даже явного повода для жалоб, а это принесло бы ей по крайней мере сочувствие соседей. И за пределами дома ей не с кем было поделиться своим смутным материнским страхом и своей женской ревностью. Даже когда она писала дочери, она не давала выхода своему горю — скрытные души не умеют в письмах рассказывать о своих переживаниях…

Но вот не прошло и года, как юноша без признаков какой-либо болезни стал худеть и чахнуть. Черноту под глазами уже невозможно было отмыть, и не было такой пищи, от которой щеки его могли округлиться; когда же, все дольше задерживаясь, он стал приходить домой поздней ночью, мать со страхом и затаенной злобой смотрела, как он, молча поужинав, чуть не засыпал за столом, а повалившись на постель, сразу же погружался в пугающе глубокое забытье. Ох, эта девка, она иссушила его, ненасытная стерва, думала мамаша Мроцик. Она думала об этом с ужасом и болью, с раздражением и горькой усмешкой, с притворным равнодушием и беспредельным отчаянием, с немой мольбой и невыплаканными слезами, сжимая кулаки и глядя перед собой безумными от горя глазами. Это была ось, вокруг которой почти год вертелось колесо ее мыслей.

Однажды ночью юноша вообще не пришел домой, и мамаша Мроцик, ломая руки, проклинала его и его девку до той самой минуты, когда ее, спустя день, вызвали утром к нам, в шахтерскую больницу, к убогой больничной койке, где лежал Микаэль, — он выразил желание с ней поговорить.

И тут от нас и от него она узнала, что он действительно иссушен, но не той девчонкой, а непосильной, невообразимо тяжелой работой, надорвавшей его силы.

На подушке покоилась голова маленького мальчика с изжелта-серым, изможденным лицом. Голосом, шедшим из разрушенных легких, он рассказал матери, что с тех пор, как познакомился с Бертой, работал сверхурочно — надо было побольше заработать. А когда Берта родила ему сына и ей пришлось уйти со службы, он стал оставаться на вторую смену. Двенадцать-шестнадцать часов под землей, чтобы добыть для них — для старой матери и возлюбленной с ребенком — средства на жизнь. Юноша с мальчишескими руками и впалой грудью решил один содержать две семьи. Такую поставил он перед собой задачу — ни больше, ни меньше — и взвалил ее себе на плечи… со вздохом…

И эту страшную историю мальчик, стоящий на краю могилы, рассказал естественно, как человек, который не совершил ничего особенного, а лишь выполнил обязанности, неизбежные в повседневной жизни…

У человека есть мать и есть жена с ребенком, что ж тут такого?.. Он скрывал от нее все, добавил Микаэль, потому что она сердилась и бранила его все больше и больше и ни с чем не хотела считаться; а теперь, раз уж ему никогда больше не подняться, пусть она пересилит себя и позаботится о его ребенке.

Я видел все: стыд и скорбь, любовь и страх за сына, обреченного на смерть, чуть не сразили ее. И я видел, как между двумя людьми рухнула наконец стена недоверия и молчания, рухнула, как всегда, слишком поздно… Да и что толку, если вслед за тем свершилось неизбежное… Слишком поздно приходят люди друг к другу.

Старая Мроцик пошла к Берте. Девушка показалась ей ничуть не хуже других. Она была очень смущена приходом чужой женщины. Ей едва минуло восемнадцать лет, и ребенок был для нее обузой. Когда старуха предложила ей спешно обвенчаться с Микаэлем и переехать к ним, она честно призналась, что ее это не прельщает — она еще так молода, а Микаэль такой больной.

И старуха поняла, что такого рода искупление не для этой девушки. И тогда она спросила, хочет ли Берта оставить ребенка у себя или согласна отдать его ей, и Берта подвела ее к бельевой корзине, где лежал и старательно сосал соску малыш, и сказала, что у бабушки ему, наверное, будет лучше, а когда ей захочется приласкать ребенка, никто ведь не помешает ей навестить маленького Мартина. И просто, как принадлежащую ей вещь, фрау Мроцик захватила с собой ребенка и положила его в кровать сына; и опустевшая было комната снова ожила.

Мартин Мроцик — так звали ее мужа. И вот скоро вырастет новый Мартин Мроцик… таков круговорот жизни.

А Микаэль, когда она рассказала ему обо всем, спокойно кивнул и закрыл глаза. И вот в молчании этой ночи, нарушаемом лишь далекими гудками машин, он лежит и ждет своей смерти, незаметной смерти человека, который привел в порядок все свои дела, а теперь вливается в сумеречный и спасительный, тихий и радостный поток великого освобождения…

Я же думаю о том, сколько тысяч таких незаметных, тихих, совсем не торжественных, но героических смертей каждый день видит наша земля, и трепещу от грусти и радости, оттого, что я тоже принадлежу к роду человеческому, живу бок о бок с его самыми униженными сынами и наделен слухом, чтобы слышать, зрением, чтобы видеть, рассудком, чтобы понять, сердцем, чтобы почувствовать их безмолвное величие, и руками, чтобы оказать помощь или хотя бы оградить их от того все заслоняющего и все поглощающего забвения, которое страшнее смерти.

1922

Перевод М. Подлящук

Биография


Произведения

Критика


Читати також