Заболоцкий и живопись

Критика. Заболоцкий и живопись

Иван Карабутенко

(Москва)

ЗАБОЛОЦКИЙ И ЖИВОПИСЬ

«Столбцы» открывались мне в эпоху первых моих карандашных штриховок, тушевок и ляпов акварелью по бумаге, а маслом — по холсту. Вернее, так: тайна «Столбцов» пребывала за семью замками, как тайна изобразительного искусства, которую я старался (до поры до времени безуспешно) постичь.

Живописью и рисунком я мучился каждый день. А каждый вечер друг детства Саша Поделков читал мне «Столбцы» во время многочасовых наших прогулок («Прошвырнемся по Ленинскому?»)... От кинотеатра «Прогресс» (Заболоцкий в «Фигурах Сна» не предвидел, что «Прогресс» перестроится в театр А. Джигарханяна), после парикмахерской — за угол, мимо зоомагазина и букинистического, мимо универмага «Москва» и дальше, вдоль всяких там ВЦСПС, Дома ткани, набитого тканями, и Дома фарфора с бьющимися безвкусными черепками.

Саша терпеливо запускал в мои уши (по моей просьбе) по двадцать-тридцать раз: «На карауле ночь густеет, стоит, как кукла, часовой, в его глазах одервенелых четырехгранный вьется штык. Тяжеловесны, как лампады, знамена пышные полка в серпах и молотах измятых пред ним свисают с потолка... Ну что ж, иди, и по засадам, ополоумев от вытья, огромный дом, виляя задом, летит в пространство Бытия... Кто, чернец, покинув печку, лезет в ванну или тазик, приходи купаться в речку, отступись от безобразий. Кто кукушку в руку спрятав, в воду падает с размаха, — во главе плывет отряда, только дым идет из паха... Младенец кашку составляет из манных зерен голубых. Зерно, как кубик, вылетает из легких пальчиков двойных...»

Я ничего не понимал, кроме того, что это — истинная поэзия. Не добрался еще тогда до заветов Реми де Гурмона, высказанных в его сказке «L'ivresse verbale» («Словесное опьянение» —франц.) и в сказке Шарля Бодлера «Enivrez-Vous» («Опьяняйтесь» — франц.).

«Столбцы» поначалу лились ушатами — в уши. Затем Саша тайком от отца дал — на сутки! — «Столбцы» издания 1929 г., экземпляр, «подаренный самим Заболоцким. Остальные, почти весь тираж, уничтожены!» — тихо поведал мой друг.

Кем уничтожены? Нашими славными чекистами, кем же еще!

Двойной запрет стократно увеличивал опьянение «Столбцами». За день я переписал все стихи в клетчатую тетрадку (тетрадка, в которой спустя два месяца появилась мною же переписанная опальная поэма «Торжество земледелия» — из журнала «Звезда». Ее принес мой отец из читального зала библиотеки ЦДЛ...) От Саши я узнал, что чекисты взяли поэта «под белы руки» и в укромном месте долго выбивали из него «дурь» лирических мечтаний.

Сергея Александровича Поделкова чаша сия также не миновала.

Однажды в «студеную зимнюю пору» студенчества доигрывал партию в шахматы в библиотеке Литературного института. «Сережа! — окликнула Маргарита Алигер, — пошли послушаем речь товарища Сталина». — «Доиграю и приду...»

Ночью пришли за ним. Сразу же достали, заранее зная, где, среди других книг, стоит та, что неделю назад давал Долматовскому: на титульном листе начертана свастика! Долматовский после войны долго, вплоть до наших дней, преподавал в Литературном институте, обучая «юношей бледных со взором горящим» (заодно и девушек) секретам версификации. Сергей Александрович тоже руководил поэтическим семинаром....

В 1976 году я был ассистентом Сергея Александровича на семинаре поэзии и порой, желая сбить спесь со студентов-заочников, считавших себя живыми классиками, цитировал на занятиях «Столбцы». К неудовольствию руководителя семинара, оказавшегося, к моему удивлению, излишне мягким, излишне благосклонным к самым беззастенчивым «певцам», посещавшим его семинар.

«Столбцы» Заболоцкого спасли меня дважды.

Сначала в Суриковской художественной школе. Учитель литературы, желая (я не сразу это понял) вызвать неприязнь к Пушкину, приказал выучить двадцать стихотворений за три дня. Иначе — «лебедь» и «банан», — предупредил он с милой улыбкой... Когда очередь дошла до меня, я вдруг дерзнул предложить:

— Можно, я прочитаю двадцать стихотворений Заболоцкого?

— Валяй! — разрешил Оскар Александрович насмешливо и чуть заинтересованно.

Я читал Заболоцкого полтора часа подряд и спас себя, одноклассников и... Александра Сергеевича Пушкина, думаю...

Второй раз Заболоцкий выручил меня «Столбцами», когда я, наконец, понял: никогда не постигну ни живописи, ни графики, ни композиции, если буду бесконечно мусолить бумагу, холст и картон в натуралистически-примитивном унылом духе бездуховности, как того требовала «традиция» обучения в тогдашней школе, носившей имя великого русского художника (а он никогда не занимался цветной и черно-белой фотографией!).

Впервые я почувствовал зернистость бумаги и мягкость угля в музее на Волхонке, перед грозной копией статуи разбойника-кондотьера Коллеоне... «Так бей, гитара, шире круг, ревут бокалы пудовые...» — пронеслось в уме, когда я, сидя в углу зала, рисовал кондотьера. И предводитель наемного войска стал прорисовываться, прогрызаться, завоевывая огромный лист бумаги.

***

... В разговоре о Заболоцком и живописи невозможно обойти совершенно особую стихию — назовем ее «кошачьей».

Лучшие его стихи, в том числе те, где нет ни котов, ни кошек, ни котят — «кошачьи» в лучшем смысле слова. Когтисты, вкрадчивы, реактивны, ласково-злобноваты, мяукающи, с отличным нюхом и реакцией, ясновидящи даже в темноте!

Заболоцкий изображает котов мистически — например, в самом населенном «фелинами» (félin — кошачий — франц.; от лат. Felinus — felis — кот) стихотворении «На лестницах» (1928).

Коты на лестницах упругих,
Большие рыла приподняв,
Сидят, как будды, на перилах,
Ревут, как трубы, о любви.
Нагие кошечки, стесняясь,
Друг к другу жмутся, извиваясь —
Кокетки! Сколько их кругом!
Они по кругу ходят боком,
Они текут любовным соком,
Они трясутся на весь дом,
Распространяя запах страсти.
Коты ревут, открывши пасти, —
Они как дьяволы вверху
В своем серебряном меху.

(До этой строки — словно квинтэссенция литографии Эдуара Мане «Рандеву котов», в которой художник, помимо кошачьей грации, пожелал передать «непосильную» деталь: белая кошка на светлом фоне неба, а черный кот — на фоне черной трубы!).

А дальше так:

Один лишь кот в глухой чужбине
Сидит задумчив, не поет.
В его взъерошенной овчине
Справляют блохи хоровод.
Отшельник лестницы печальной,
Монах помойного ведра,
Он мир любви первоначальной
Напрасно ищет до утра.
Кот поднимается, трепещет.
Сомненья нету: замкнут мир...

Кот Заболоцкого ведет происхождение, если заглянуть подальше, от древнеегипетских котов, излюбленных героев скульптур и фресок эпохи Рамзесов, Тутмосов, Тутанхамонов... От котов Китая и Японии (от лубочных китайских котов, участников погребальных процессий — до чуда японской пластики, фаянсовой курильницы в виде свернувшегося кота)...

Если не заглядывать в «глубь веков» — от «Черного кота» Эдгара По и котов Шарля Бодлера. Котов в стихах Бодлера было столько, сколько, по словам Готье, — было собак на полотнах Паоло Веронезе! В одном из писем поэт жалуется, что его любовница-квартеронка Жанна Дюваль выбросила любимого Бодлером кота только потому, что знала, насколько он привязан к коту!..

... Показывая собственную рукопись — без единой помарки! — братьям Гонкур, Готье сказал: «Я бросаю фразы в воздух, как кошек, и уверен, что они встанут на лапки...».

Можно было бы вспомнить «эпизодического» кота в стихотворении Стефана Малларме, посвященного одиночеству, где поэт подчеркивает: «Кот — мистический спутник, дух...».

* * *

Когда представляешь себе живопись, соразмерную по энергетике, движению, современности Заболоцкому — прежде всего вспоминается поэма «Торжество земледелия» и цикл «Расея» Бориса Григорьева, его картина «Деревня». Любая строка, скажем:

Нехороший, но красивый,
Это кто глядит на нас?
То мужик неторопливый
Сквозь очки уставил глаз...

Или:

Крестьяне, сытно закусив,
Газеты длинные читают,
Тот бреет бороду, красив,
А этот буквы составляет...

Или:

Младенцы спали без улыбок,
Блохами съедены насквозь...

— как бы подтверждает тождества «типажей» Заболоцкого и Григорьева.

Григорьев будто иллюстрирует фрагменты поэмы «Торжество земледелия»: посиделки, досветки, беседки, супрядки, гостинки, вечорки, избы, огороды... У него и козы думающие, и кони говорящие, и мужики философствующие, и подсолнухи призадумавшиеся... И коровы с укоризненным взором, и березки, превращающиеся в лесок (картина «Маленькие бабы»...), и калики перехожие, вызывающие в памяти оперу «Борис Годунов». Короче: «Русь Уходящая»... Русь Заболоцкого.

Но Григорьев творит. И Заболоцкий творит. Их сближает непривычная для критиков-догматиков, кому всюду виделись «кулацкие вылазки», интонация.

Григорьев столь же «нагляден» для сопоставления с Заболоцким, как и Вера Ермолаева, работавшая в то же время.

Ее картины «Баба с граблями и ребенком» (1934), «Бочонок» (1933), «Лукреций указывает на Солнце» (и другие иллюстрации к поэме Лукреция Кара «О природе вещей») — разве это не тот же Заболоцкий с его вечным желанием познать «природу вещей», несмотря на все запреты!

Кстати, Вера Ермолаева «исчезла» почти как Заболоцкий и Поделков (те вернулись). Редкие зрители могут с изумлением узнать о ее творчестве по репродукциям в редких изданиях о русском авангарде 20—30-х годов XX века...

... Лукреций для Ермолаевой — такой же «предок», извлеченный «из тьмы веков» Заболоцким. Очевидно: познание Заболоцким «природы вещей» через (сквозь) предков явилось в глазах «власть предержащих» грехом не менее тяжким, чем полунаивные-полушутливые-«многомудрые» рассуждения крестьян о надвинувшемся и захлестнувшем их традиционный русский быт — колхозном быте.

Предки! Память о них истреблялась — выкорчевывалась как буквы русского языка! Не предками ли, посланными — в буквальном смысле — в расход — воспринимается и сегодня, особенно сегодня, устранение нескольких букв русского языка?

В изданном в 1999 году протоиереем Валентином Асмусом «Кратком пособии по старой орфографии русского языка» прямо и четко говорится о целях «реформы» русского языка в начале октябрьского переворота»: «Реформа имела невидимые большинству современников, но поистине сатанинские цели: пресечь духовную преемственность, лишить русский народ его прошлого, чтобы тем вернее сформировать «нового человека». Реформа содействовала также раздроблению русского народа, тогда как старая орфография была и создавалась общею для всех русских: ею пользовались и Григорий Сковорода в XVIII веке и карпато-русские писатели в XIX—XX веках. Культурная элита не приняла реформу. Ее отвергли лучшие поэты... писатели... мыслители (Иван Ильин писал статьи против нового правописания, которое он называл «кривописанием»).

Когда в 1980 году издательство «Художественная литература» выпустило коричневый однотомник стихов и прозы К. Бальмонта, я насчитал (по сравнению с парижским изданием 1922 года) 8 купюр (порой охватывавших несколько страниц) в статье «Русский язык». Там оплакивалось коверканье «русской медлительной речи» — речи не только Бальмонта, а и Пушкина, и Карамзина... Кстати. Карамзин попал в число этих «купюр» именно как неугодный современникам «предок».

Не оттого ли «младенцы», изображенные Заболоцким, в большинстве своем — дебилы? И спят либо «без улыбок», «блохами съедены насквозь», либо как в «Фигурах Сна»:

они заснули как попало:
один в рубахе голубой
скатился к полу головой;
другой, застыв в подушке душной,
лежит сухой и золотушный,
а третий — жирный как паук,
раскинув рук живые снасти,
хрипит и корчится от страсти,
лаская призрачных подруг.

Далековато до беззаботных амурчиков Франсуа Буше! И до моцартовского колыбельного: «Спи, моя радость, усни...»

Да и звери колыбельной Моцарта разительно отличаются от «Заболоцких»: «Жук ел траву. Жука клевала птица, хорек пил мозг из птичьей головы, и страхом перекошенные лица ночных существ следили из травы» («Лодейников»).

«Спит животное Собака, дремлет рыба Камбала», — мрачновато произносит Заболоцкий. Сравним это с «Золотой рыбкой» Бальмонта:

«В замке в сладостном бреду пела, пела скрипка, а в саду была в пруду золотая рыбка...»

Чтобы вспомнить, каких художников прошлого напоминают «птица Воробей» и «толстозадые русалки», откроем «Сад наслаждений» Босха. Вот уж поистине:

Все смешалось в общем танце,
И летят во все концы
Гамадрилы, и британцы,
Ведьмы, блохи, мертвецы...

Правда, Заболоцкий, словно спохватившись, добавляет:

Кандидат былых столетий,
Полководец новых лет,
Разум мой! Уродцы эти —
Только вымысел и бред,
Только вымысел, мечтанье,
Сонной мысли колыханье,
Безутешное страданье,
То, чего на свете нет...

Но так ли уж нет?
Откуда же, в таком случае, взялись «калеки»:

Калеки выстроились в ряд,
один — играет на гитаре;
он весь откинулся назад,
ему обрубок помогает,
а на обрубке том — костыль
как деревянная бутыль...
(На рынке)

В многотомном труде «История живописи всех времен и народов» Александр Бенуа с опаской прикасается к Босху. С опаской и своеобразной неуверенностью: не с чем сравнить! Не с любимцами же «треченто» и «кватроченто»! Не с Джотто ведь! Не с Божественным фра Беато Анджелико...

Бенуа так пишет о Босхе: «Его искусство не то до странности передовито, не то архаично. Впрочем, в архаизм Босха не очень-то веришь, он точно деланный. Смелость мысли, полет фантазии мастера так изумительны, такого колоссального размаха, что они прямо приводят в недоумение: не хочется верить, чтобы эти «бесноватые» по самому исполнению картины были произведением того же времени, что и усердная, тихая, терпеливо отделанная живопись Давида, Мемлинга, младшего Боутса, Метсиса».

Заболоцкого, его манеру, его «вихри» и «затишья» мог бы без скучного наукообразия и залихватского «модернизма» описать автор романа «Наоборот» Жорис-Шарль Гюисманс. Это явно его герой, наряду с Одилоном Редоном, Яном Люйкеном, Гюставом Моро, Гойей и вместе с лежащими на столе (а не на книжной полке) книгами поэтов римского «декаданса» и символистами Э. По, Ш. Бодлером, С. Малларме, Алоизием Бертраном, Барбэ д'Орвийи, Полем Верленом... Гюисманс обладал способностью своим словом описывать слова других писателей. Отчасти (только отчасти!) его способность унаследовали Реми де Гурмон и Поль Валери.

Среди стихотворений Заболоцкого, мгновенно вызывающих «воспоминание о живописи» — «Движение». Движение свойственно всем стихам Заболоцкого, особенно из книги «Столбцы». Но здесь движение особое, тем более впечатляющее, что в нем всего восемь строк. (Эдгар По предупреждал начинающих и «продолжающих» поэтов: не больше ста строк в поэме).

Сидит извозчик как на троне,
из ваты сделана броня,
и борода, как на иконе,
лежит, монетами звеня.
А бедный конь руками машет,
то вытянется, как налим,
то снова восемь ног сверкают
в его блестящем животе.

А картина, возникающая в глазах при чтении этих строк — «Невский ночью. Извозчик». Написана она Рудольфом Френцем в 1923 году. (Стихотворение Заболоцкого написано в 1927). Холст минимального размера — всего 63,5 на 81 см. Как говорится, не размахнешься! Но Френц, подобно Заболоцкому, размахнулся! И чудо в том, что у него... тоже восемь ног! Четыре у бегущего коня; две у извозчика и четыре — у везомой извозчиком парочки. Правда, ноги не столько считаются, сколько просчитываются, ибо прикрыты коричневым мехом. Положено было на Руси, даже в 1923 морозном и голодном году, зимою утеплять клиентов, едущих в санях — мехом! Движение в картине передано рядом фонарей: от огромнейшего на первом плане — до удаляющегося в глубину улицы, идущей перпендикулярно.

Отмечу особенность стихов Заболоцкого: эффект, впечатление, «катарсис» возникают за счет чисто графических, живописных, более того — технических деталей, типа зернистости холста, царапин, кракелюров, промывок бумаги чуть ли не до первоначальной белизны, — то есть отнюдь не пустяковых технических деталей, как правило, не воспринимаемых не подготовленными, не обученными созерцать произведения искусства зрителями.

А читатель в данном случае, привыкший к очень внимательному чтению, читает слова, образы, звуки, — убегающие в самых неожиданных направлениях (если это угодно Заболоцкому!) или вовсе испаряющиеся значки, которые живут своей обособленной, индивидуальной жизнью, по своим законам, не заботясь о «читателях» и «литературоведах»...

* * *

Вернемся к живописи...

Так случилось, что одновременно с поэмой «Торжество земледелия» я читал многотомную «эпопею» Н. Морозова «Христос». Пятый том («Руины и приведения») был издан в Москве — Ленинграде в 1929 году, в год выхода «Столбцов». Лейтмотив каждой книги Морозова был прост: история — выдумка ренессансных дельцов, конъюнктурно использовавших интерес тамошних «графьев» к Древнему Миру и неустанно поставлявших ко двору «исторические сновидения».

Перелистаем книгу. Подбор подписей под репродукциями многозначителен. «Историческое сновидение — Сократ». «Историческое сновидение — Венера». «Историческое сновидение: древнеегипетский царь Птолемей»... «Историческое сновидение: герма греческой поэтессы Сапфо»... Исторические сновидения — «Смерть Архимеда», последние слова которого были «Не тронь моих чертежей»; «Октавиан Август в латах» (по изображению, считающемуся античным) и т.д....

Мир предков был выдуман — следовательно, не было самих предков!

... Солдат из «Торжества земледелия», посылающий предков «подальше», дабы те не тревожили покой и «прогресс» ныне живущих, очень похож своей бесцеремонностью солдафона на Морозова. Не успев дать «дельный совет» «предкам», солдат разносит коня, осмелившегося ему возразить.

Солдат:

Стыдись, каурка, что с тобою?
Наплел, чего не знаешь сам!
Смотри-ка, кто там за горою
Ползет, гремя, на смену вам?
Большой, железный, двухэтажный,
С чугунной мордой, весь в огне,
Ползет владыка рукопашной
Борьбы с природою ко мне.
Воспряньте, умные коровы,
Воспряньте, кони и быки!
Отныне, крепки и здоровы,
Мы здесь для вас построим кровы
С большими чашками муки.
Разрушив царство сох и борон,
Мы старый мир дотла снесем
И букву А огромным хором
Впервые враз произнесем!

... Мы перечитываем Заболоцкого. Вновь рассматриваем живопись художников — современников поэта. Стихия колоссальной силы, энергетический вихрь, космогонические прорывы русского авангарда... Простая мысль: русский традиционализм — это вечное движение, прорывы пространства, авангардизм... Русский авангард — это вечное нахождение, отражение, возвращение, — к основе, к почве, к древу, к традиции... Это беспредельно точно, жестоко, пронзительно смогли выразить титанические фигуры 20—30-х годов прошлого (великого!) века.

... Представим себе «Столбцы» Николая Заболоцкого в издании 2003 года — со всеми возможностями полиграфического искусства... На его страницах смогли бы ужиться — продолжая и подтверждая друг друга, углубляясь и восходя от «предка» к «предку» — стихи поэта; репродукции картин Бориса Григорьева, Веры Ермолаевой, Николая Синезубова, Михаила Соколова, Василия Чекрыгина, Петра Соколова, Николая Дормидонтова — и многих других выдающихся русских художников, чьи судьбы прошли сквозь русский XX век как кометы.


Читати також