Памяти Александра Житинского

Александр Житинский. Критика. Памяти Александра Житинского

Дмитрий Быков

Писать об Александре Житинском мне очень трудно, потому что он был — и останется — моим любимым писателем, лучшим человеком, которого я знал, и огромной частью моей собственной жизни. Его друг и ровесник Валерий Попов — чья проза, пожалуй, значит для меня не меньше, — однажды, в обычной своей рассеянности (то есть в сосредоточенности на себе и своём), заметил:

— Самое ужасное… и самое прекрасное… заключается в том, что никому ничего не объяснишь.

Вот и феномен Житинского в том, что все слова о его прозе и личности — а они спаяны тесно, он всю жизнь писал о себе и жил в соответствии с декларируемым, — мимо. Блок в двадцатом году, составляя свод ранней своей лирики, признавался в дневниках, что половины уже не понимает. Житинский, как все люди его поколения, умевшие думать, смотреть по сторонам и меняться, — прожил не одну, а несколько жизней, и в каждой из них действовал и писал по-разному. Неизменными оставались важные, но, думаю, всё-таки не главные черты его личности: мягкость, деликатность, нелюбовь к демонстративным поступкам и окончательным решениям, презрение к хамству, выдающему себя за силу.

Я с радостью стал бы героем,
Сжимая в руке копьецо.
Светилось бы там, перед строем,
Моё волевое лицо.
Раскат офицерской команды
Ловлю я во сне наугад,
Пока воспалённые гланды,
Как яблоки, в горле горят.

Я стал бы героем сражений
И умер бы в чёрной броне,
Когда бы иных поражений
Награда не выпала мне,
Когда бы настойчивый шёпот
Уверенно мне не шептал,
Что тихий душевный мой опыт
Важней, чем сгоревший металл.

Дороже крупица печали,
Солёный кристаллик вины.
А сколько бы там ни кричали —
Лишь верные звуки слышны.
Ведь правда не в том, чтобы с криком
Вести к потрясенью основ,
А только в сомненье великом
По поводу собственных слов.

Отчётливо помню, как году в восемьдесят девятом — я ещё в армии, пришёл к нему в одно из увольнений, — Житинский обычным своим бу-бу-бу, глуховато и почти не интонируя, читает мне в кухне эти стихи, как бы между делом, заваривая чай или ещё что-то организуя в своём холостяцком тогда хозяйстве. Потом появилась Лена, а вместе с ней новая жизнь, уже не столько литературная, сколько музыкальная и издательская. К литературе он вернулся десять лет спустя, когда снова пришло её время. Житинский вообще не считал, что писатель обязан постоянно писать.

Что до главных черт — я думаю, самое значительное было в нём то, что он был от рождения, органически, фантастически талантлив, что ему дано было главное в прозе (так считал Горенштейн, а он уж понимал) — врождённое чувство ритма. Его фраза изящна, отчётлива, музыкальна, за её кажущейся нейтральностью — неповторимое своеобразие личного почерка, потому что сложить слова так точно, в такой единственной и лаконичной последовательности не смог бы никто другой. Он знал, любил, понимал музыку, его дети и внуки — музыканты, исполнители собственных его неосуществлённых желаний. Поэтическая школа — а стихи он писал до середины семидесятых — его всегда выручала: у Житинского нет ни малейшей неряшливости, избыточности, сам по себе его стиль — урок уважения к тексту и читателю. Но и эти его заслуги второстепенны на фоне такого же естественного природного дара легко фантазировать, фонтанировать, изобретать увлекательные и вместительные фабулы, точнейшие — и всегда непредумышленные — метафоры эпохи. Лестница, по которой нельзя спуститься, потому что в доме буквально «нет выхода», — как это просто, но и страшно, и увлекательно! Дом, который перелетел с места на место, пока его жилец, архитектор Демилле, убежал на свидание с любовницей, — какой богатый старт для роскошного, ветвящегося сюжета, в который вместилась вся позднесоветская и постсоветская история! Счастливый — или трагический — дар переигрывать любую ситуацию и всякий раз улучшать её, непредсказуемо проигрывая при этом: кто из нас не воображал такие «часы с вариантами» — и не гадал о том, в чём проиграл бы при повторе? Житинский, птица певчая, неистощимый фантазёр, с почти недостоверной лёгкостью выдувавший свои мыльные пузыри: планета, населённая разумными овощами, причём огурцы всегда инженеры, а помидоры всегда поэты. Конец света широко объявлен, торжественно отпразднован, «кого-то судили», ничего особенно не изменилось, жизнь продолжается. С небес свесилась леска в руку толщиной, к крючку прикреплён рекламный проспект рая, все ухватились и заорали «Господи, да тяни же скорей!»… Его светлый сюрреализм, ничего общего не имеющий с безумием, все эти сказки ленинградских окраин, спальных районов, инфантильных МНСов, — короче, весь прелестный ранний Житинский, — явление уникальное именно потому, что таких или похожих авторов было, казалось бы, очень много. Кто тогда не сочинял городских сказок или многозначительных стихотворений в прозе? Житинского отличал именно талант, не станем это расшифровывать, — то есть и такт, и художественная мера, и сентиментальность, которой он не стеснялся, и весьма язвительная временами ирония, и чувство нарастающего абсурда, но всё это не исчерпывает главного. У него всё было живое, трогательное и увлекательное, а у других нет. Вот по этому клейму — сделано мастером, почти демонстративно отрекающимся от собственного мастерства, — я и опознавал всё, что им сделано. Житинский становился суровее, холоднее, трагичнее — появился «Снюсь», написанный короткими, отрывочными, словно задыхающимися фрагментами, повесть о неизбежном расчеловечивании художника; собственно, этот конфликт художника и человека всегда был главной темой Житинского, и всегда он выбирал человеческое (потому что, простодушно пояснил он мне однажды, человечество ведь не более чем огромный муравейник, и претензии на гениальность, величие и абсолют в этом муравейнике довольно забавны). Но в литературе-то он выбрал всё-таки дар, а чем за это заплатил — мы понимаем только теперь. Внешне лёгкая и радостная жизнь этого человека, фактически в одиночку тащившего издательство, помогавшего десяткам авторов и тысячам читателей, — была на деле горька и временами невыносима, но мало кто видел его срывы. Житинский жаловался небрежно и насмешливо, немедленно переводя разговор на что-нибудь более существенное. Литература выручала его всегда, он умудрялся отвлечься на неё в самых нелитературных обстоятельствах — скажем, попав с инфарктом в реанимацию, при первой возможности звонил мне оттуда, чтобы спросить, как всё-таки следует понимать финал «Бессильных мира сего», а то он так и не может выстроить цельную конструкцию… и таких случаев было у него множество — больной, он не говорил о болезни, а утомлённый — чем угодно отвлекался от усталости. Грех сказать, меня иногда даже раздражала эта его вечная пузырчатая лёгкость: ему шестьдесят, а он босиком (порвал сандалии) гоняет мяч во время пикника с участниками ЛИТО имени Стерна, и не берёт его ни похмелье, ни возраст, и нет у него ни проблем, ни тормозов. Мы все отягощены работой, семьями, подёнщиной, любовными драмами, скандалами с начальством, — а он летает, словно ни одна гиря не тянет его к земле, фигов воздухоплаватель! — сколько было этих гирь и как они тянули, не узнает теперь уже никто.

Воздухоплавателями Житинский называл не мечтателей и уж подавно не романтиков, прости Господи (романтический максимализм вообще был ему противен), а именно людей, способных сосредоточиться на непрагматическом. Он любил сетевые структуры, самоорганизацию, независимость от пирамид и вертикалей, — сначала ему такая структура померещилась в русском роке, потом в интернете, и оба раза он, кажется, не ошибся, — и ему нравились самоучки, осваивавшие сетературу или гитару. Он сам, инженер-электротехник, терпеть не мог работу по специальности и при первой возможности бросил её: он ничего не мог сделать по заказу (вот почему большинство его заказных сценариев откровенно беспомощны) — но творил чудеса, когда ничто над ним не висело. И роман, главный свой текст, огромную книгу, в которой он высказался полнее и аутентичнее всего, — он писал без надежды на публикацию, играя в него, как стрелочник в его лучшем рассказе играет в железную дорогу (в то время как работа его — перевод стрелок — совершенно бессмысленна).

Об этом романе надо писать много и серьёзно, он прочно входит в число моих любимейших, ежегодно перечитываемых книг, и в каждом новом возрасте я нахожу в нём новое, но главная, сюжетообразующая метафора дома сегодня понятна как никогда. Если страна перестанет восприниматься как дом, она развалится; «Потерянный дом» — это то, что случилось со всеми нами. Теперь, как Демилле, мы живём в собственном доме, не узнавая его. Со времён «Лестницы» Житинский настаивал, что выход — только через крышу. Помню, как поразили меня в восемьдесят шестом году, чуть не при первой встрече, слова Житинского: хотят они или нет, а всё упрётся в вопрос о Боге. Мне тогда казалось, что никакого религиозного возрождения в России быть не может (собственно говоря, его и не случилось — победила пещера, суеверие, оккультизм либо государственный суррогат, вера в царя и Отечество), но Житинский настаивал: главное — не политика и не власть, главное — поймут ли, что без Бога ничего не получается. Смешно делать из Житинского истового христианина — он был нормальный праведник, по-моему,а праведнику ведь не обязательно соблюдать все церковные посты и обряды: его дело — свидетельствовать о Господе, и достаточно. Вся литература Житинского и вся его жизнь — такое свидетельство, и вот почему его смерть — мгновенная, от разрыва аорты, не замеченная им самим, как всегда бывает у праведников, — оставляет чувство не только скорби и жалости, но и торжества. Он как-то вдруг во всём оказался прав.

Нежность, одиночество, тоска по правде, а не по правоте, нежелание доминировать, желание понимать и договариваться, абсолютная сила духа, не позволяющая ни отступать, ни жаловаться, — вот черты его личности и прозы, которые воспитали несколько поколений и, Бог даст, этим поколениям передались. Истинный масштаб его будет открываться ещё долго. Единственное, чем можем мы ему достойно ответить, — это попытка хоть в чём-то его заменить. Жить так, разумеется, трудно, но оставленные им тома стихов и прозы — не худшая опора. Заканчивать надрывным пафосом не хочется — вспомним финал его предпоследнего романа «Плывун». Там постаревший герой «Лестницы» Пирошников приводит своих соседей в церковь — и Христос с креста смотрит на них с лёгким недоверием, словно сомневаясь, нужна ли ему такая паства.

Ну, нужна или не нужна, а привёл, не уходить же.

2012

Читайте также


Выбор редакции
up