Дэвид Герберт Лоуренс. Запах хризантем
I
Старенький паровоз с гружеными вагонами — состав номер четыре — приближался со стороны Селстона, дергаясь и лязгая железом. Он появился из-за поворота, угрожающе свистя, точно шел невесть на какой скорости, но его без труда обогнал жеребенок, в испуге выскочивший из зарослей высокой травы, которые все еще слегка золотились в ранних сумерках промозглого дня. Женщина, идущая по шпалам по ветке в Андервуд, отступила к живой изгороди и, отведя корзину в сторону, стала смотреть на надвигающийся локомотив. Вагоны один за другим тяжело прогрохотали мимо, подпрыгивая на стыках, медленные и неуклонные, заперев сиротливо стоящую фигурку в ловушке между мелькающими черными стенами и живой изгородью, затем они покатились дальше, к бесшумно облетающей дубовой роще; из кустов шиповника, что рос вдоль насыпи, выпорхнула стайка птиц, которые клевали там ярко-красные ягоды, и растворилась в сумерках, уже прокравшихся в дубраву. На открытых местах дым паровоза стлался по земле, цепляясь за жухлую траву. Поля лежали голые, заброшенные, болотистый луг возле заросшего камышом пруда опустел — куры, которые весь день гуляли в ольшанике, отправились на ночлег в свой сарайчик из просмоленных досок. За прудом темнел конус верхней части шахты, и в застывшем предвечернем свете кровавые языки пламени лизали его покрытые золой бока. За ним высились сужающиеся кверху кирпичные трубы и черная распорка — копер шахты Бринсли. На фоне неба быстро вращались два вертикальных колеса, судорожно стучали поршни паровой машины. Шахтеры поднимались на поверхность после смены.
Приблизившись к стрелке, за которой начинали ответвляться подъездные пути с рядами товарных платформ, паровозик засвистел.
Шахтеры брели точно тени, по одному или небольшими группами, расходясь после работы домой. У расчерченного шпалами полотна стоял низкий, приземистый домишко, от шлаковой дорожки к нему вели три ступеньки. Стены дома оплела старая виноградная лоза, ее узловатые ветки тянулись к черепичной крыше будто когти. Мощенный дворик был обсажен пожелтевшими примулами. Длинная полоска сада за домом спускалась к заросшей кустами реке. В саду было несколько чахлых яблонь, еще какие-то деревья с побитыми холодом листьями, грядка лохматой капусты. По сторонам дорожки цвели растрепанные розовые хризантемы, словно брошенные на кусты розовые лоскуты. Из курятника под кровельным картоном, который стоял за домом, вышла, пригнувшись, женщина. Закрыла и заперла замком дверь, отряхнула белый передник и выпрямилась.
Женщина была высокая, красивая, с гордо посаженной головой и черными, тонко очерченными бровями. Гладкие черные волосы разделены ровным пробором. Несколько минут она внимательно всматривалась в идущих вдоль путей шахтеров, потом повернула голову в сторону речки. Лицо у нее было спокойное, застывшее, рот горько сжат. Женщина крикнула:
— Джон! — Никто не отозвался. Она подождала немного, потом спросила громко: — Где ты?
— Здесь, — ответил из кустов угрюмый детский голос.
Женщина нахмурилась, вглядываясь в сумерки.
— Где «здесь»? У воды? — строго спросила она.
Мальчик не ответил, но вылез из малинника, ветки которого торчали вверх точно пучки розг. Он был лет пяти, маленький, крепенький. Вылез и, набычившись, встал перед матерью.
— А, ты был в малиннике! — с облегчением произнесла она. — Я думала, ты ушел к воде. Туда нельзя, ты ведь помнишь?
Мальчик молчал и не двигался с места.
— Ну хорошо, пойдем домой, — сказала мать чуть мягче, — темно уже. Вон дедушка едет.
Мальчик с хмурым видом медленно, нехотя двинулся к матери. На нем были курточка и брюки из толстой, грубой ткани, явно перешитые из старого мужского костюма.
На дорожке он стал обрывать мохнатые лоскутья хризантем и пригоршнями бросать лепестки на землю.
— Что ты делаешь, перестань! — сказала мать. Мальчик оставил хризантемы, и тогда она, вдруг пожалев его, сломила ветку с тремя-четырьмя бледными цветками и поднесла к лицу. Во дворе женщина хотела было бросить ветку, но рука ее дрогнула, и она воткнула цветы за пояс. Задержавшись у трех ступенек, мать с сыном стали смотреть на шагающих домой шахтеров. Маленький состав надвигался все ближе. Вот паровоз прополз мимо дома и остановился против калитки.
Из паровозной будки высоко над женщиной высунулся машинист, коренастый, низенький, со шкиперской седой бородкой.
— Дашь мне чаю? — спросил он женщину ласково и оживленно.
Это был ее отец. Она сказала, что сейчас заварит, ушла в дом и тут же вернулась.
— Я не был у вас в воскресенье, — начал седобородый машинист.
— А я и не ждала тебя, — сказала дочь. Машинист поморщился, потом спросил все так же ласково и беззаботно:
— Так, стало быть, ты слышала? Ну, и что думаешь?..
— Думаю, что очень уж скоро, — ответила она.
Мужчина с досадой дернул головой, услышав ее сдержанный упрек, потом заговорил просительно, но с затаенной жестокостью:
— А что прикажешь мне делать? Сидеть одному в пустом доме, что за жизнь для мужчины в мои года? И уж раз я снова решил жениться, не все ли равно — раньше я женюсь или позже? Кому какое дело?
Женщина повернулась и ушла в дом, ничего не сказав. Мужчина в будке упрямо нахмурился и стал ждать; вот она появилась, неся чашку чая и хлеб с маслом на тарелке, поднялась по ступенькам и остановилась у подножки шипящего локомотива.
— Бутерброд не обязательно, — сказал отец. — А вот чай... — Он с наслаждением отпил из чашки. — Чай — это отлично. — Он сделал еще несколько глотков, потом сказал: — Слыхал я, Уолтер опять пьет.
— Да разве он когда-нибудь бросал? — с горечью проговорила женщина.
— Он, говорят, похвалялся в «Лорде Нельсоне», что не уйдет, покуда не спустит все до последнего гроша, а было у него целых полфунта.
— Когда это? — спросила женщина.
— В субботу вечером. Я точно знаю, люди не врут.
— Очень на него похоже. — Женщина с горечью засмеялась. — Мне он дает всего двадцать три шиллинга.
— Хорош, ничего не скажешь: тащит все деньги в кабак и напивается как свинья, — проговорил седобородый машинист. Женщина отвернулась. Отец допил чай и протянул ей чашку. — Ну вот, — вздохнул он, вытирая рот. — Теперь и на душе легче...
Он положил руку на рычаг. Паровозик напружинился, запыхтел, и состав с лязганьем покатил к переезду. Женщина снова посмотрела на пути. Темнота уже скрадывала рельсы и стоящие на них товарные платформы; мимо по-прежнему брели понурые серые фигуры. Торопливо стучал подъемник, затихал ненадолго и снова принимался стучать. Элизабет Бейтс несколько минут смотрела на однообразный людской поток, потом вошла в дом. Ее муж все не возвращался.
Маленькая кухня была наполнена светом горящего очага: в жерле тлела горка красных углей. Казалось, вся жизнь комнаты сосредоточена в бледном жарком очаге, в стальной решетке, отражавшей красное пламя. Стол был накрыт, в темноте поблескивали чашки. В дальнем углу, на ступеньке лестницы, ведущей наверх, сидел мальчик и строгал ножом деревяшку. Его почти не было видно в полумраке. Было половина пятого. Ждали только отца, чтобы сесть за стол. Мать глядела, как ее сын, насупясь, строгает деревяшку, и думала, что молчаливость и упорство достались ему от нее, а поглощенность собой и безразличие к другим — от отца. Она неотступно думала о муже. Наверное, он прошел мимо дома, проскользнул незаметно мимо собственной двери и теперь пьянствует в трактире, а обед в ожидании его остыл. Она взглянула на часы, взяла кастрюлю с картофелем и понесла во двор — слить воду. Сад и поля за речкой уже тонули в зыбком мраке. От земли в темноту повалил пар, она выпрямилась с кастрюлей и увидела, что за путями и полем, по дороге, уходящей вдаль по косогору, зажглись желтые фонари. И снова она стала всматриваться в идущих шахтеров, которых становилось все меньше.
Огонь в очаге догорал, темнота на кухне сделалась красноватой. Женщина поставила кастрюлю на плиту, подвинула пудинг поближе к огню. И застыла без движения. Радостно, легко застучали на дорожке быстрые детские шаги. Кто-то начал возиться с дверной ручкой, и в кухню, снимая на ходу пальто, вошла девочка; стянула шапку с затылка на лицо, таща вместе с нею густые пшенично-золотые кудри.
Мать побранила девочку за то, что пришла из школы так поздно: уже зима, темнеет рано, придется вообще не выпускать ее из дому.
— Что ты, мама, совсем светло! Ты вон даже лампу не зажгла, и папы еще нет.
— Да, его нет. А уже без четверти пять. Ты его не видела?
Лицо у девочки стало серьезным. Она грустно посмотрела на мать большими голубыми глазами:
— Нет, мама. А что? Думаешь, он уже поднялся наверх и прошел мимо, в Старый Бринсли? Не может быть, я бы его увидела.
— А он уж постарался, чтобы ты его не увидела, — с горечью возразила мать, — заранее все обдумал. Сидит сейчас в «Принце Уэльском», можешь не сомневаться. Что ему делать в шахте так поздно?
Девочка жалобно глядела на мать.
— Мам, давайте обедать? — попросила она.
Мать велела Джону садиться за стол, а сама еще раз открыла дверь и поглядела сквозь темноту за железнодорожные пути. Вокруг не было ни души: подъемник уже не стучал.
— Может, он все-таки задержался, — сказала она сама себе вполголоса.
Сели обедать. Джон на своем конце стола у двери почти растворился в темноте. Они не различали лиц друг друга. Девочка опустилась на корточки у решетки, медленно поворачивая над огнем толстый ломоть хлеба. Мальчик, тень со смутным пятном лица, глядел на сестру, преображенную красным отсветом.
— Как я люблю глядеть на огонь, — произнесла девочка.
— Любишь? — отозвалась мать. — Почему?
— Он такой красный, в углях столько пещерок... и так тепло, приятно, так хорошо пахнет.
— Надо будет угля подбросить, — сказала мать, — а то отец придет и начнет ворчать, что он, мол, целый день надрывается в шахте, а дома огня порядочного развести не могут. В трактире-то небось всегда тепло.
Несколько минут все молчали. Потом Джон капризно протянул:
— Ну что же ты, Анни?
— А что я? Огню ведь не прикажешь, чтобы горел жарче!
— Нарочно водит им туда-сюда, чтобы дольше не жарился! — проворчал мальчик.
— Не надо думать о людях плохо, сынок, — отозвалась мать.
Но вот в темноте захрустел на зубах поджаристый хлеб. Мать почти не ела. Она только пила чай и упорно о чем-то думала. Когда она поднялась, ее вскинутая голова казалась окаменевшей от гнева. Она посмотрела на пудинг, который стоял на огне, и ее точно прорвало:
— Какое издевательство — даже обедать домой не пришел! Пусть все сгорит, мне безразлично. Я приготовила обед, сижу жду его, а он мимо собственного дома в кабак!..
Она вышла во двор, набрала угля и стала кидать кусок за куском в красный огонь; по стенам поползли тени, в кухне стало еще темнее.
— Ничего не видно, — проворчал ставший неразличимым Джон. Мать против воли рассмеялась.
— Ничего, мимо рта не пронесешь, — сказала она и вышла поставить совок за дверью. Когда ее силуэт снова появился на фоне беленой печки, мальчик повторил капризно и упрямо:
— Не видно ничего!
— Вот наказание! — с досадой вскричала мать. — Минуты без света посидеть не можешь, совсем как отец.
И все-таки она взяла с полки бумажный жгут, зажгла его и поднесла к керосиновой лампе, висевшей в середине комнаты. Когда она подняла руки, живот ее слегка округлился, и стало видно, что она ждет ребенка.
— Ой, мама! — вдруг вскричала девочка, и мать замерла с колпаком в руке. Она стояла с поднятой рукой, обернувшись к дочери, красиво освещенная светом от медного отражателя.
— Что случилось?
— У тебя за поясом цветок! — проговорила девочка в восторге от необычного зрелища.
— Господи, только и всего! — с облегчением сказала мать. — А я подумала — пожар. — Она накрыла лампу колпаком и, помедлив, подкрутила фитиль. На полу зыбко колебалась бледная тень.
— Я хочу понюхать! — все с тем же восторгом попросила девочка, подходя к матери и прижимаясь лицом к ее переднику.
— Отстань, дурочка! — сказала мать и прибавила огонь. Свет как бы обнажил их тревогу, и женщина почувствовала, что вот-вот не выдержит. Анни все так же стояла, нагнувшись к ее фартуку. Мать с досадой выдернула из-за пояса цветы.
— Ой, мамочка, не надо! — вскричала Анни, ловя ее руку и пытаясь снова засунуть цветы за пояс.
— Что за глупости, — сказала мать, отворачиваясь. Девочка поднесла к губам бледные хризантемы и прошептала:
— Как хорошо пахнут! Мать отрывисто засмеялась.
— А я не люблю, — сказала она. — У меня всю жизнь хризантемы — и на свадьбе, и когда ты родилась; и даже когда его в первый раз принесли домой пьяным, в петлице у него была рыжая хризантема.
Она посмотрела на детей. Они глядели на нее вопросительно, приоткрыв рот. Несколько минут она сидела молча, покачиваясь в кресле. Потом снова взглянула на часы.
— Без двадцати шесть! Нет, уж теперь-то он не придет, — бросила она небрежно, с язвительной горечью, — теперь его приведут. Будет сидеть в кабаке. Ввалится весь грязный, в угольной пыли, но я его мыть не стану. Пусть спит на полу... Господи, какая же я была дура, какая дура! Знать бы, что буду жить в этой грязной дыре, среди крыс, а он будет как вор красться мимо собственного дома. На прошлой неделе два раза пришел пьяный, сегодня опять загулял...
Она оборвала себя, встала и принялась убирать со стола.
Прошел час, может быть, больше; дети притихли, поглощенные игрой, придумывая все время что-то новое, не желая докучать матери, страшась возвращения пьяного отца. Миссис Бейтс сидела в кресле-качалке и шила безрукавку из толстой кремовой байки; когда она отрывала от ткани кромку, раздавался как бы глухой стон. Она трудилась над шитьем, прислушиваясь к голосам детей, и мало-помалу гнев ее утомился, улегся, лишь время от времени открывая глаза и зорко наблюдая, настороженно слушал. Порою казалось, что он и вовсе смирился, сжался в комок, — вдали раздавались шаги по шпалам, мать замирала с шитьем, резко поворачивалась к детям сказать «Ш-ш-ш!», но вовремя спохватывалась, и шаги стучали мимо, не вырвав детей из мира игры.
Наконец Анни вздохнула и покорилась усталости. Она больше не могла играть, ей не хотелось даже смотреть на шлепанцы, изображавшие товарные платформы.
— Мама! — со слезами в голосе позвала девочка, не сумев облечь в слова свою жалобу.
Из-под дивана выполз Джон. Мать подняла глаза от шитья.
— Хорош, — сказала она, — погляди на свои рукава.
Мальчик оглядел рукава, но ничего не сказал. Вдали за путями раздался чей-то хриплый крик, и тревога всколыхнулась в комнате, и, лишь когда двое шахтеров прошли, переговариваясь, она спала.
— Пора спать, — сказала женщина.
— А папа еще не пришел, — плаксиво протянула Анни. Но мать держалась стойко.
— А он и не придет, его принесут бесчувственного, как бревно. — Это значило, что скандала нынче вечером не будет. — Пусть спит на полу, пока не проспится. На работу завтра все равно пойти не сможет.
Она протерла детям лица и руки влажным полотенцем. Дети совсем присмирели. Молча надели ночные рубашки и стали молиться, мальчик невнятно бормотал. Мать глядела на своих детей, на спутавшиеся завитки пшеничных шелковистых волос на затылке дочери, на черноволосую голову сына, и сердце ее разрывалось от гнева на их отца, который причинял им всем столько горя. Дети уткнулись лицом ей в юбку, ища утешения.
Когда миссис Бейтс спустилась вниз, кухня поразила ее необычной пустотой, сгустившимся ожиданием. Она снова взялась за шитье и долго работала иглой, не поднимая головы. И постепенно к ее гневу начал примешиваться страх.
II
Часы пробили восемь. Она резко встала, бросив шитье в кресло, подошла к двери, отворила ее, послушала. Потом вышла на улицу и заперла за собой дверь.
Во дворе кто-то завозился, она вздрогнула, хотя и знала, что это крысы, которыми кишит поселок. Вечер был очень темный. На подъездных путях, заставленных товарными вагонами, не горело ни огонька, лишь далеко, на шахтном дворе, светилось несколько фонарей да над горящим конусом отвала поднималось красное зарево. Миссис Бейтс быстро шагала вдоль шпал, возле стрелки поднялась по приступку к белой калитке и, открыв ее, оказалась на дороге. И здесь страх, который гнал ее, начал отступать. Шли люди, направляясь в Новый Бринсли, в домах горел свет, впереди, в пятидесяти шагах ярко светились большие окна трактира «Принц Уэльский», слышался гул мужских голосов. Почему она вообразила, что с ним случилось несчастье? Вот глупая! Он преспокойно сидит себе в «Принце Уэльском» и пьет. Она замедлила шаг. Она никогда еще не приходила за мужем в трактир и теперь не пойдет. Она двинулась дальше, к длинному кривому ряду домов, чернеющих вдоль дороги, и наконец свернула в проулок между домами.
— Мистер Ригли!
— Вам мистера Ригли? А его нет дома.
Худая, костлявая женщина, выглянувшая из темной посудомойки, пыталась рассмотреть гостью в слабом свете, который пробивался сквозь кухонные занавески.
— Это вы, миссис Бейтс? — с уважением спросила она.
— Да. Я хотела узнать, ваш муж пришел? Моего до сих пор нет.
— Да что вы! Джек еще когда вернулся, пообедал и снова ушел. Пошел посидеть полчасика перед сном. Вы в «Принц Уэльский» заглядывали?
— Нет, я...
— А, не решились... Конечно, женщине это не очень-то пристало,-понимающе сказала миссис Ригли. Наступило неловкое молчание. — Нет, Джек ничего не рассказывал о... вашем муже, — наконец проговорила миссис Ригли.
— Ну, значит, в трактире сидит, где ж еще!
Элизабет Бейтс произнесла эти слова с горечью, с вызовом. Она знала, что соседка миссис Ригли стоит у своей двери и слушает, но ей было все равно. Она повернулась уходить, однако миссис Ригли остановила ее:
— Погодите минутку! Я пойду спрошу Джека, может он что-нибудь знает.
— Нет, нет, не надо, чтобы вы из-за меня...
— Ерунда, сейчас сбегаю, только вы, уж пожалуйста, побудьте в кухне, последите, чтобы дети вниз не сошли и не наделали пожару.
Элизабет Бейтс вошла в дом, бормоча из вежливости возражения. Хозяйка извинилась за беспорядок.
Извинялась она не напрасно. На диване и на полу были разбросанные детские платьица, брюки, белье, всюду валялись игрушки. На столе, на черной клеенке — куски хлеба и пирога, крошки, объедки, остывший чайник.
— Пустяки, у нас, думаете, лучше? — сказала Элизабет Бейтс, глядя не на разбросанные вещи, а на хозяйку.
Миссис Ригли накинула на голову шаль и торопливо вышла, пообещав:
— Я мигом.
Гостья села и с легким осуждением обвела глазами неприбранную комнату. Потом стала считать раскиданные по полу башмаки самых разных размеров. Их оказалось шесть пар. Она вздохнула и, прошептав: «Мудрено ли!» — перевела взгляд на брошенные игрушки. Во дворе послышались шаги, в кухню вошли мистер и миссис Ригли. Элизабет Бейтс поднялась с табурета. Ригли был высокий, ширококостный, худой, с костистым лицом. На виске синел шрам — след от раны, полученной в шахте, в рану въелась угольная пыль, и шрам был синий, как татуировка.
— Неужто до сих пор не пришел? — спросил Ригли, не поздоровавшись, однако почтительно и с сочувствием. — Где же он может быть? Там его нет,-Ригли кивнул головой в сторону «Принца Уэльского».
— Наверное, в «Дубках» сидит, — предположила миссис Ригли.
Снова наступило молчание. Ригли явно что-то тревожило.
— Когда я уходил, он заканчивал норму, — начал он. — Минут через десять после свистка мы стали собираться, я ему крикнул «Ты идешь, Уолт?», а он: «Ступайте, я вас догоню», ну, мы с Бауэрсом и пошли к клети, думали, он за нами идет и поднимется со следующей партией...
Он был растерян и точно оправдывался, что бросил товарища одного. Элизабет Бейтс, теперь уже опять уверенная, что произошло несчастье, поспешила успокоить его:
— Да нет, он, наверное, в «Дубках», миссис Ригли правду сказала. Ведь не впервой. Сколько раз я волновалась понапрасну. Теперь он сам не придет, его принесут.
— Что же это за напасть такая, — горестно вздохнула миссис Ригли.
— Я сейчас добегу до заведения Дика, проверю, там он или нет,-предложил Ригли, боясь выдать свою тревогу, боясь показаться навязчивым.
— У меня и в мыслях не было причинять вам столько хлопот, — горячо возразила Элизабет Бейтс, но Ригли знал, что она рада его предложению.
Они двинулись в темноте по проулку, а жена Ригли пробежала в конец двора, и Элизабет услышала, как у соседей открылась дверь. Вся кровь, казалось, отхлынула от ее сердца.
— Не оступитесь! — остерег ее Ригли. — Тут колдобины, засыпать бы их надо, я сколько раз говорил... Сломает тут кто-нибудь себе ногу...
Элизабет справилась с собой и быстро зашагала рядом с Ригли.
— Дети легли спать, а я оставила дом без присмотра, — сказала она.
— Известное дело, — учтиво поддержал ее шахтер.
Через несколько минут они подошли к калитке ее дома.
— Я мигом обернусь. А вы не изводите себя попусту, ничего с ним не случилось, — заверил ее друг мужа.
— Как мне вас благодарить, мистер Ригли, — проговорила она.
— Ну что вы, пустяки, — смущенно пробормотал он. И уже на ходу бросил: — Так я мигом.
В доме была тишина. Элизабет Бейтс сняла шляпу и шаль, раскатала свернутый перед уходом каминный коврик. Потом села. Было начало десятого. Вдруг она вздрогнула — торопливо запыхтел движок подъемника на шахте, завизжали тормоза спускавшейся на тросах клети. И снова кровь застыла у нее в жилах, она прижала руку к сердцу и вслух одернула себя:
— Господи, да что же это я! Это верно лишь десятник спускается на вечернюю проверку.
Она сидела не шевелясь и слушала. Полчаса такого ожидания вымотали ее вконец.
— Ну что я так извожусь? — дрожащим голосом проговорила она. — Ведь мне нельзя волноваться.
И она снова взялась за шитье.
Без четверти десять раздались шаги. Шел кто-то один! Она впилась глазами в дверь. Вошла старуха в черной шляпе и черной шерстяной шали — его мать. Ей было лет шестьдесят, лицо бледное, с голубыми глазками, горестно сморщенное. Закрыв дверь, мать жалостно уставилась на невестку.
— Лиззи, Лиззи, что нам делать, что теперь делать! — запричитала она.
Элизабет слегка отшатнулась.
— Что случилось, мама? — спросила она.
Старуха опустилась на диван.
— Ох, дочка, не знаю, сама не знаю! — Она медленно покачала головой. Элизабет глядела на свекровь с волнением и досадой. — Не знаю, — повторила старуха и тяжело вздохнула. — Видать, никогда мои беды не кончатся. Сколько я всего пережила, хватит уже с меня... — Она плакала, не вытирая глаз, слезы бежали по ее щекам.
— Подождите, мама, — прервала ее Элизабет. — Что стряслось? Объясните толком.
Свекровь медленно вытерла глаза. Требовательный напор невестки остановил поток ее слез. Она снова вытерла глаза.
— Бедная ты, ох бедная! — всхлипнула она. — Как нам теперь жить, что делать?.. Да еще ты в таком положении... ох горе, горе!
Элизабет ждала.
— Он погиб? — наконец спросила она, и, когда она выговорила эти слова, сердце ее бешено толкнулось в груди и в то же время ей стало стыдно грубой обнаженности вопроса. Слова ее испугали старуху, почти отрезвили.
— Что ты, Элизабет, как у тебя язык повернулся! Нет, господь не допустит такого несчастья, будем уповать на него... Я уже хотела рюмочку пропустить перед сном, как вдруг вбегает Джек Ригли. «Миссис Бейтс, подите к невестке, — говорит. — С Уолтом не совсем ладно, в шахте обвал произошел, побудьте с ней, пока его домой принесут». И исчез. Я даже спросить ничего не успела. Конечно, схватила шляпу — и к тебе. Бегу и думаю: «Бедная моя доченька, не ровен час, придет кто-нибудь и брякнет напрямик, невесть что приключиться может». Ты, Лиззи, не расстраивайся, а то сама знаешь, чем кончится. Сколько уж времени — пять месяцев, шесть? Ах, Лиззи, Лиззи, как время-то летит! — Старуха покачала головой. — Не угонишься.
Элизабет думала о своем. Если он погиб, смогут ли они прожить на маленькую пенсию и на то, что ей удастся заработать самой? Она быстро прикинула. А если только увечье — в больницу его не положат, как трудно будет за ним ухаживать! — но, может быть, ей удастся отучить его от пьянства и скандалов... Да, она отучит — на то время, пока он не поправится. Она представила себе эту картину, и на глаза навернулись слезы. Что это, неужели разжалобилась? Такой роскоши позволить себе нельзя. И она стала думать о детях. Как бы там ни было, детей она должна поднять. Больше о них позаботиться некому.
— Да, — говорила свекровь, — а ведь, кажется, только вчера он принес мне свою первую получку. Хороший он был, Элизабет, добрый на свой лад. Ума не приложу, почему он сбился с пути? Задору в нем всегда было через край, но все равно дома от него была только радость. Зато потом пришлось хлебнуть с ним горя! Нет, я верю: господь сохранит ему жизнь и наставит на верный путь. Ох, Элизабет, настрадалась ты с ним, не приведи бог. А когда жил со мной, был такой ласковый, можешь мне поверить. И что за напасть приключилась?...
Старуха причитала надоедливо и однообразно, а Элизабет напряженно думала, и, лишь когда вдруг быстро запыхтел подъемник и взвизгнули тормоза, она вздрогнула. Потом подъемник стал работать спокойнее, тормоза смолкли. Старуха ничего не заметила. Элизабет, замерев, ждала. А свекровь говорила, умолкала ненадолго, снова продолжала говорить...
— Он был твой муж, Лиззи, а не сын, в этом-то все и дело. Как бы он скверно ни поступал, я всегда помнила его маленьким и старалась его понять, старалась прощать. Мужчин, Лиззи, надо прощать... — В половине одиннадцатого хлопнула калитка. — И все равно ничего, кроме горя, в жизни не видишь, ни молодых оно не щадит, ни старых... — говорила в это время старуха. Кто-то, тяжело топая, поднялся на крыльцо.
— Дай я открою, Лиззи! — вскричала она, вскакивая. Но Элизабет уже распахнула дверь. На пороге стоял шахтер в рабочей одежде.
— Несут его, миссис Бейтс, — сказал он. Сердце у Элизабет остановилось. Потом рванулось в горло, едва не задушив ее.
— Он... жив? — выговорила она.
Шахтер оглянулся и стал глядеть в темноту.
— Доктор сказал, уже несколько часов, как умер. Он его в ламповой осматривал.
Старуха как стояла за спиной Элизабет, так и упала на стул, заломив руки.
— Сыночек мой! — закричала она. — Сыночек, сынок!
— Тихо! — приказала Элизабет, и лицо ее судорожно передернулось.-Молчите, мама, детей разбудите, а им сейчас здесь делать нечего.
Старуха раскачивалась из стороны в сторону и сдавленно стонала. Шахтер отступил к двери. Элизабет шагнула вперед.
— Как все было? — спросила она.
— Толком-то я и сам не знаю... — Шахтер в смущении замялся. — Вся смена ушла, а он остался доканчивать норму, и тут обвал.
— Его раздавило? — вскрикнула вдова, содрогаясь.
— Нет, порода обвалилась позади него. Он в самой голове забоя был, так на него хоть бы кусок упал, но проход засыпало, и он задохнулся.
Элизабет отпрянула. Сзади раздался старухин крик:
— Что? Что он сказал?
Шахтер повторил громче:
— Задохнулся он!
Старуха зарыдала в голос, и тут Элизабет отпустило.
— Мама, — сказала она, кладя руку на плечо свекрови, — детей разбудите. Не разбудите детей.
Она заплакала сама, не замечая того, что плачет. Старуха мать раскачивалась из стороны в сторону и стонала. И вдруг Элизабет вспомнила, что ведь сейчас его принесут и нужно все приготовить.
«Пусть-кладут его в гостиной», — сказала она себе и замерла ошеломленная, без кровинки в лице.
Потом засветила свечу и вошла в крошечную гостиную. Здесь было холодно и затхло, но развести огонь она не могла, камина не было. Элизабет поставила свечу и огляделась. Свет играл в подвесках люстры, на двух вазочках, в которых стояли розовые хризантемы, на темной, красного дерева, мебели. В. воздухе был разлит холодный, мертвенный запах хризантем. Элизабет тупо глядела на цветы. Наконец отвела от них взгляд и стала прикидывать, хватит ли места на полу, между диваном и комодом. Сдвинула в сторону стулья. Да, теперь можно будет и его положить, и свободно ходить по комнате. Она достала старую красную скатерть, еще одну старую скатерть, расстелила их на полу, чтобы не запачкать дешевый ковер. Элизабет вся дрожала от холода; выйдя из гостиной, она вынула из шкафа чистую рубашку и понесла к огню проветрить. Свекровь все так же раскачивалась на стуле и стонала.
— Придется вам пересесть сюда, мама, — сказала Элизабет. — Сейчас его будут вносить. Садитесь в качалку.
Мать машинально поднялась и, не переставая плакать, села у камина. Элизабет пошла в посудомойню взять еще одну свечу и там, в тесной каморке под голыми черепицами, услышала, что его несут. Она стала на пороге, прислушиваясь. Вот они поравнялись с домом, медленно спустились по трем ступенькам, шаркая и переговариваясь вполголоса. Старуха умолкла. Они уже были во дворе.
Потом Элизабет услышала, как управляющий Мэтьюз сказал:
— Ты первый, Джим. Осторожно!
Дверь открылась, пятясь задом, вошел шахтер с носилками, на которых женщины увидели подбитые гвоздями подметки рабочих башмаков. Носильщики остановились, передний нагнул голову, чтобы не задеть за притолоку.
— Куда его нести? — спросил управляющий. Он был небольшого роста, с седой бородкой.
Элизабет заставила себя очнуться и вышла из посудомойки с незажженной свечой.
— В гостиную, — сказала она.
— Сюда, Джим! — показал управляющий, и шахтеры начали заворачивать носилки в маленькую гостиную. Пока они протискивались сначала в одни двери, потом в другие, плащ, которым был накрыт умерший, соскользнул, и мать с женой увидели его обнаженным по пояс, как он работал. У старухи вырвался полузадушенный протяжный вопль ужаса.
— Опускайте носилки, — командовал управляющий. — Кладите его на скатерти. Осторожно, осторожно! Ну что же ты!..
Один из шахтеров опрокинул вазу с хризантемами. Он заморгал в растерянности; они стали опускать носилки. Элизабет не смотрела на мужа. Как только проход освободился, она вошла в гостиную и стала подбирать осколки вазы и цветы.
— Подождите минутку! — сказала она.
Трое пришедших молча ждали, пока она вытрет лужу тряпкой.
— Такие вот дела, ужасные дела! — заговорил управляющий, нервно и растерянно потирая лоб. — Такого на моей памяти не бывало. Нельзя ему было оставаться там одному. Нет, такого сроду не бывало. Обвалилось прямо за его спиной, как отрезало. Фута четыре места осталось, даже, наверное, меньше, а его и не задело.
Он посмотрел на простертого на полу покойника, полуобнаженного, испачканного угольной пылью.
— Доктор говорит, он задохнулся. Много я видел на своем веку, но такого... Как будто кто нарочно подстерег, честное слово. Прямо за его спиной обвалилось и захлопнуло, как в мышеловке...
Он сделал резкий, рубящий взмах рукой.
Стоящие рядом шахтеры в знак подтверждения горестно качнули головой.
Всех их сковал ужас перед тем, что произошло.
Вдруг наверху пронзительно закричала девочка:
— Мама, мама, кто это? Кто у нас, мама?
Элизабет кинулась к лестнице и открыла дверь.
— Спи сейчас же! — строго приказала она. — Что ты раскричалась? Ничего не случилось. Ложись и спи.
И стала подниматься по лестнице. Слышно было, как она идет по ступенькам, по крытому линолеумом полу тесной спальни. Слышно было каждое ее слово.
— Ну что ты, глупенькая, что ты? — говорила она срывающимся голосом, неестественно ласково.
— Мне показалось, пришли какие-то люди, — произнес тоненький детский голосок. — Он пришел?
— Да, его принесли. Не беспокойся, спи, ведь ты у меня умница.
Внизу слушали, как она говорит в спальне, как движется, укрывая детей, и ждали.
— Он пьяный? — тихо, боязливо спросила девочка.
— Нет, нет. Он не пьяный. Он... он спит.
— Он останется спать внизу?
— Да... Пожалуйста, не шуми.
Наступило молчание, потом детский голос испуганно спросил:
— А кто это там?
— Никто. Я же тебе сказала: спи и ни о чем не думай.
Это стонала мать умершего. Не замечая никого и ничего, она раскачивалась на стуле и стонала. Управляющий тронул ее за руку и прошептал:
— Тс-с-с!
Мать открыла глаза и поглядела на него. Этот жест вторгся в ее горе и поверг в недоумение.
— Который час? — еще спросила девочка, тоненько и жалобно, снова погружаясь в тревожный сон.
— Десять, — тихо проговорила мать. Потом, наверное, наклонилась к детям и поцеловала их.
Мэтьюз знаком показал, что пора уходить. Шахтеры надели кепки и забрали носилки. Перешагнули через лежащее на полу тело и вышли на цыпочках во двор. Никто не проронил ни слова, пока дом, где так тревожно спали дети, не остался далеко позади.
Элизабет спустилась вниз. Свекровь была в гостиной одна, она лежала на полу, приникнув к мертвому сыну, и слезы ее капали на его лицо.
— Нужно его обрядить, — сказала жена. Поставила согреть чайник, вернулась в гостиную и, встав на колени у ног мужа, принялась развязывать кожаные шнурки. Света единственной свечи в сырой нетопленой комнате было очень мало, и ей пришлось пригнуть лицо чуть не к самому полу. Наконец она стянула с мужа тяжелые башмаки и отставила их в сторону.
— А теперь помогите мне, — сказала она шепотом старухе. И они вдвоем раздели покойного.
Когда они поднялись и увидели его в наивном величии смерти, они замерли от благоговения и страха и несколько минут стояли молча и глядели на него, лишь старая мать тихонько всхлипывала. У Элизабет было такое чувство, будто ее жизнь перечеркнули. Вон он лежит перед ней, замкнутый в себе, как книга за семью печатями. Ничто не связывает его с ней. Нет, она не может с этим смириться! И она склонилась к нему и положила ему на грудь руку, утверждая свое право на него. Он был еще теплый, потому что в шахте, где он погиб, было жарко. Мать держала его лицо в ладонях и что-то бессвязно шептала. Слезы капали на него одна за другой, как капли дождя с мокрых листьев; мать не плакала, просто слезы лились и лились из ее глаз. Элизабет обняла мужа, прижалась к нему щекой и губами. Она как бы вслушивалась, вопрошала, пыталась к нему пробиться. И не могла. Он отвергал ее. К нему не было пути.
Она поднялась, пошла на кухню, налила в таз теплой воды, взяла мыло, мохнатую рукавичку и мягкое полотенце.
— Надо его обмыть, — сказала она.
И тогда старуха мать поднялась с трудом, а Элизабет стала осторожно обмывать ему лицо, осторожно отвела от губ пышные русые усы, отерла их рукавичкой. Страх ее был бездонным, и потому она служила ему. Старуха мать произнесла ревниво:
— Дай я буду вытирать! — опустилась на колени с другой стороны и стала бережно осушать вымытые невесткой места, то и дело задевая большой черной шляпой темноволосую голову невестки. Женщины трудились долго, молча. Они ни на миг не забывали, что перед ними смерть, и странные чувства вызывало у них прикосновение к мертвому телу, странные и у каждой свои: обеими владел безмерный ужас, мать ощущала, что ее лоно обмануто, надежды преданы, жена думала о беспредельном одиночестве человеческой души, и ребенок в ее чреве казался постылым бременем.
Наконец они кончили. У него было красивое тело, на лице еще не проступили следы пьянства. Светло-русый, мускулистый, с длинными, стройными ногами. И мертвый.
— Благослови его господь, — шептала мать из глубины своего ужаса, неотрывно глядя на лицо сына. — Господи, благослови моего родного мальчика! — шептала она пронзительно и исступленно, в самозабвении страха и материнской любви.
Элизабет снова опустилась на пол и уткнулась лицом в его шею; ее била дрожь, по телу пробегали судороги. И снова ей пришлось отстраниться. Он мертв, мертв, ее живой плоти не место рядом с ним. Ее переполняли страх, усталость; она была такой ненужной. С его смертью кончилась и ее жизнь.
— Кожа белая, как молоко, нежная, как у младенца, благослови его господь, моего ненаглядного мальчика! — бормотала старая мать. — Ни изъяна нет, ни пятнышка, такой чистый, белый, у какой еще матери такой красивый сын! — с гордостью шептала она. Элизабет не поднимала лица. — Он отошел с миром. Лиззи, он тихо умер, будто заснул. Красавец он у нас, верно? Да, Лиззи, он покаялся, я уверена. Ну конечно покаялся, когда остался один. Он успел, Лиззи. Видишь, какой у него покой на лице. Спи, родной мой!.. А как он весело смеялся! Сердце радовалось! Ни у кого больше не было такого веселого смеха...
Элизабет подняла голову. Его губы под усами слегка запали, рот приоткрылся. В темноте не было видно, что полуприкрытые глаза остекленели. Жизнь с ее чадным огнем ушла из него, отрезав их друг от друга, оставив его безмерно чужим ей. Она поняла, что не знает его. И оттого, что перед ней лежал чужой, отъединенный от нее человек, с которым она столько лет была одна плоть, в лоне ее леденел страх. Так, значит, вот в чем истина — в предельном, непроницаемом одиночестве, которого мы не можем разглядеть в горячке жизни?! Она отвернулась, ужаснувшись. Его лицо сейчас слишком мертво. Их никогда ничто не связывало, и все же столько раз их толкала друг к другу страсть, они лежали вдвоем обнаженные. Но как бы тесно он ни сплетался с ней, они всегда оставались разными и были далеки, как сейчас. И он виноват в этом не больше, чем она. Ребенок был как лед в ее чреве. Она смотрела на покойного, а мысль работала холодно, отрешенно, ясно: «Что я такое, кто я? Что же я сделала? Вела поединок с мужем, который вовсе и не существовал! Он существовал всегда. Что я сделала не так? С кем я жила? Вот лежит реальность — этот человек». И душа ее омертвела в страхе: она поняла, что никогда не видела его, что и он ее никогда не видел, они встретились в темноте и в темноте вели свой поединок, не зная, кого встретили и с кем враждуют. А вот теперь она увидела и, увидев, онемела. Как же она ошибалась! Он был чужим — а ей казалось, он близкий, родной. А он был с самого начала сам по себе, он жил отдельной от нее жизнью, и то, что он чувствовал, было ей недоступно.
Со страхом и стыдом глядела она на обнаженное тело, которое она познала ложно. А ведь он был отец ее детей! Казалось, душа ее вырвалась наружу, отделилась от нее. Элизабет глядела на его нагое тело, и ей было стыдно, как будто она его предала. Оно существовало само по себе. Оно наводило на нее ужас. Она перевела взгляд на его лицо и отвернула свое лицо к стене. Ибо лик его был ей чужд, и чужды были его пути. Она не предала в нем главное — его самого, теперь она это поняла. Она отказала ему в праве быть собой. И так прошла их жизнь, его жизнь и ее. Спасибо смерти, она восстановила истину. И еще она почувствовала, что сама — жива.
Сердце ее разрывалось от горя и от жалости к нему. Сколько он выстрадал? Какой щедрой мерой отмерили муки ему, беспомощному! От боли она окаменела. Она не сумела его защитить. Его искалечили, умертвили, этого лежащего перед ней нагого мужчину, это другое существо, а она не смогла защитить его. Есть дети, да, но дети принадлежат жизни. Этот покойник не имеет к ним никакого отношения. Он и она — лишь каналы, по которым жизнь притекла, чтобы продлиться в детях. Она мать — и только теперь она узнала, как страшно быть женой. И ему, мертвому, как тяжела была участь мужа. Она знала, что на том свете он будет чужим ей. Даже если они встретятся там, в вечности, им будет лишь стыдно за прошлое. По неведомой причине от них родились дети. Но дети не соединили их. Теперь, когда он умер, ей открылось, что он во веки веков чужд ей, что до скончания века они разлучены. Все прежнее кончилось, она знала. В этой жизни они отреклись друг от друга. И теперь он ушел. Отчаяние охватило ее. Вот и конец, но ведь все, что было между ними, погибло задолго до того, как погиб он. И все равно он был ее мужем. Но как ничтожно мало!
— Элизабет, ты приготовила рубашку?
Элизабет, не отвечая, повернулась к матери. Она старалась заплакать, как полагалось по понятиям свекрови. Но слез не было, она молчала. Затем в оцепенении она пошла в кухню и вернулась с рубашкой.
— Проветрилась, — сказала она, щупая руками хлопчатобумажную рубашку. Ей казалось почти кощунством трогать его — какое право она или кто-то другой имеют прикасаться к нему? И все же ее пальцы притронулись к его телу, но смиренно. Обряжать его было трудно. Он был такой тяжелый, неподвижный. И оттого, что он был такой тяжелый, каменно неподвижный, такой безжизненный и замкнутый в себе, ее душил, ни на миг не отпуская, ужас. Казалось, она вот-вот не выдержит — так бесконечно расстояние меж ними, так — бездонна пропасть, которая открылась перед ней.
Наконец они его обрядили. Они накрыли его простыней и так оставили лежать. Она замкнула дверь их крошечной гостиной, чтобы дети не увидели, что там лежит. Потом со смирением и покоем, обреченно затопившем душу, она машинально стала приводить в порядок кухню. Она уже знала, что внутренне покорилась жизни, властительнице на мгновение. А от смерти, своей вечной владыки, отпрянула со страхом и стыдом.
Произведения
Критика