Зигфрид Зоммер. И никто по мне не заплачет

Зигфрид Зоммер. И никто по мне не заплачет

(Отрывок)

В бумажке были завернуты три десятипфенниговые монетки и семь истертых медных пфеннигов. На чугунной решетке перед входной дверью стояла Марилли Коземунд и плакала что есть силы. Ее юный рот медленно растягивался в длину, как трещинка на резиновом фартуке. Всякий раз, когда плач становился пронзительным и крикливым, она долго в него вслушивалась и ее клонило ко сну. Дворник Герлих в дырчатой трикотажной рубашке пришел и достал деньги, провалившиеся в погреб. Когда он с усилием пригонял решетку в цементный паз, он прищемил руку. И тут же изрыгнул нечестивое проклятие. Хотя был членом христианского союза. Он долго шипел и обозвал Марилли вертихвосткой.

Звонкий плач Марилли смолк внезапно, словно на него наехал трамвай. Слезам, еще щекотавшим ей нос, она спокойно предоставила высыхать и, дойдя до угла, уже опять думала о другом. При этом она повторяла про себя, что ей надо купить у молочницы. Увы, это было немного.

На каменных ступеньках молочного магазина Мэгерлейн сидели два мальчика. Босые. На одном были голубые грубошерстные штаны чуть пониже колен. Такие штаны иногда еще встречаются на старых фотографиях. За оба средних пальца его растопыренных рук был зацеплен сложенный вдвое шнурок. Шнурок был продернут через желтую, как зуб, пуговицу величиной с талер и скручен, как витая веревка. Когда мальчуган натягивал шнурок, а потом отпускал, пуговица крутилась очень быстро. Но быстрее — когда натягивал. У другого мальчугана такой игрушки не было, он только задумчиво разглядывал ноготь на большом пальце ноги, иссиня-черный и явно намеревавшийся сходить. Наконец он попробовал, долго ли еще продержится ноготь. Когда Марилли с эмалированным бидоном в руках возвращалась из лавки, задолжав там целый пятак, из-под ногтя выступила кровь. Темно-красная, нехорошая кровь, две капли. И девочка с молочным бидоном сказала: «Я очень рада».

Один мальчуган ничего ей не ответил, а другой крутил пуговицу так быстро, как ни разу еще не крутил за последние полчаса. Марилли шла по самому краешку тротуара, чтобы не задеть вращающийся шнурок. При этом она со счастливым видом пела: «Погорела Померания». Наконец тот, с ногтем, сказал:

Ну, он за это поплатится.

Другой натянул шнур и заметил:

Он же твой друг, вот и радуйся.

Его голос звучал сладко: две трети насмешки, остальное — обида. И злорадство в нем тоже было.

Мальчонка с покалеченной ногой ответил только:

А ну, тяни-ка шнур сюда.

Улица, на которой стоял этот паршивый доходный дом, была вымощена только вдоль фасада. Чуть подальше шла длинная полоса песка. Песок был как мука — такой мелкий — или еще мельче. Восьми- и десятилетние сгребали его в кучки и затем били по нему ногами — с разбегу, как в футболе. Тогда поднимался столб пыли вышиной с человека. Третьего дня сынишка Руппов сгреб особенно красивую кучку и сказал Леонарду:

Это моя.

За что тот немедленно пробил великолепный штрафной удар. Но в горке песку, мелкого, как мука, был припрятан сюрприз — камень величиной с картофелину. Сначала, когда что-то тихонько хрустнуло и сустав большого пальца стал медленно сворачиваться набок, было совсем не больно. Но в прохладном коридоре, до которого Лео допрыгал на одной ноге, боль и ярость выжали соленую воду из его глаз. Он держал ногу правой рукой, сидя в полутьме на ступеньках, а большим пальцем левой чертил узор, повторявший белые гипсовые полоски на зеленоватых стенах. Теперь он заметил, что, оказывается, и другие ребята цветными карандашами или осколком стекла пририсовывали повторение к этому узору. Он поздоровался с жилищным инспектором Леером, спускавшимся по лестнице в своем прорезиненном плаще. А когда автоматический замок на дверях испустил глубокий вздох, обнаружил, что это был не Леер, а совсем другой человек. Ага, вот почему он не ответил на его приветствие! Прорезиненные плащи, от которых так и несет чиновником, встречаются на каждом шагу. Они выставлены в магазине Гутмана. Цена — сорок две марки. Ноготь теперь болел отчаянно.

Дом, в котором жил Леонард Кни, принадлежал крупному страховому обществу. Общество имело много таких домов. Все уродливые, четырехэтажные, с одной ванной комнатой на весь этаж. Для повышения рентабельности их собирались ремонтировать уже в пятый раз. В настоящее время большинство жильцов одного из них оспаривали следующие расходы: грунтовку суриком балконных решеток, приобретение двух пятнадцативаттных ламп — для освещения прачечной — и бутыли второсортной олифы для лестниц. Далее оплачивались: пребывание на курорте Бад-Гаштейн бухгалтера Аменда, мост в нижней челюсти его супруги, полдюжины брюссельских гарнитуров для двадцатишестилетней дочери главного акционера, а также подвязка марешальских и нильских роз на приморском участке председателя ревизионной комиссии. Включая жалованье женщине, ходившей за ними. Остаток прибыли главный бухгалтер, человек с похожей на бутылку головой, но вполне надежный, упрятал в годовой баланс, как заяц прячет в траву пасхальные яйца.

Побелка лестницы в последний раз производилась, когда барон фон Хюнефельд перелетел океан. А так как это было уже довольно давно, то от первоначально задуманной игры светотени осталась только тень. Годы, прошедшие с тех пор, расписали стены главным образом с помощью зеленых каштанов, плотницких карандашей и осколков кирпича занимательнейшей информацией и не менее занимательными рисунками.

«Да здравствует любовь!» — стояло возле самой скобы для вытирания ног. Каждый, еще не достигший преклонного возраста, сочувствовал автору. На первом этаже имелась загадочная надпись, трижды, одно под другим: «Конечно, конечно, конечно». За нею — портрет индейца. Ранний Леонард Кни. И не кто иной, как Марилли, украсила апача Ванагу крайне энергическими усами. По стене

до второго этажа на высоте шестидесяти сантиметров тянулся глубокий желобок. Своим существованием он тоже обязан подающей надежды Коземунд. Эту бороздку в штукатурке проложил ключ от квартиры, который она, отправляясь за покупками, прикалывала на свое юное бедро. Несколько капель крови Виктора Кирвейгазена, в последний раз неожиданно и бессмысленно вздрогнувшего, когда его внесли наверх, брызнули на стену третьего этажа да так там и остались. Вместе с круглыми отпечатками футбольного мяча номер три, без нитяных швов, они являли собой почти что натюрморт.

Рядом с одной из дверей характерным почерком возвещалось: «Скупердяйка и неряха», а на четвертом этаже, на самой большой площадке в доме, к потолку были прилеплены станиолевые стаканчики с объедками цементно-твердого хлеба. Своим существованием они были обязаны тому, что Рупп меньшой перестал собирать станиоль в подарок бедным языческим детям.

Само собой разумеется, в доме имелся чердак для сушки белья, весьма успешно запиравшийся железной дверью. Он был переделен пополам нестругаными загородками. В этих загородках тысячи древесных червей, одинокие, но угрюмые клопы и тучи старой моли усердствовали, вырабатывая пылищу и труху. Над фасадом, на чердачном выступе, весьма хитроумном по архитектурному замыслу, сконфуженно вздрагивал фантастический и никакое государство не представляющий флаг. Кто-то смастерил его из оцинкованной жести и укрепил на ядре величиной с человеческую голову. Ядро было набито дробью. Впрочем, Леонард сделал это открытие лишь в двенадцатую свою весну.

Тринадцать ступенек было у лестницы, ведущей в погреб. Каждый из жильцов дома уже не раз пересчитал их – и потому эти цементные ступеньки несли вину за все неприятности, которые то и дело случались в доме. Погреб тоже был разделен загородками на квадратные закуты. Самый большой из них, сплошь завешанный холщовыми мешками фирмы «Герцог и Генрих», принадлежал управляющему, а не дворнику. Вторым по величине, к общей досаде, владели Коземунды.

Через загородки погреба нельзя было перелезть, как на чердаке: они доходили до бетонного потолка. Дверь в погреб почти никогда не закрывалась. За ней стояли: деревянная снеговая лопата, насквозь проржавленные вилы для кокса, а также расплющенная вилка в бозе почившего дамского велосипеда.

Дверь черного хода была навешана так остроумно, что, как только ее открывали, немедленно вступала в борьбу с дверью погреба. Хотя в углу двора около черного хода вечно стоял невыносимый сквозняк, дверь служила верой и правдой и никогда не болела. Скорей всего благодаря слою жирной грязи толщиной с хороший омлет, предохранявшей ее от холода. Снаружи перед нею, разинув пасть, конечно в дни, когда их опорожняли, строем стояли восемь штук урн. В остальное время они истекали мусором и грязью. Земля во дворе, исхоженная и темная, казалась вымешанной из теплого хлеба домашней выпечки. Из нее неожиданно вырастала штанга для выбивания ковров. А подальше сутулилась подозрительная на туберкулез бузина. Кустистая трава местами торчала из злобных земляных бугров, как волосы из бородавки. Двор с двух сторон огораживали ветхие доски. С третьей была стена соседнего здания. Вот и все.

Двадцать два оконных глаза одновременно пялились на четыре высоченных дерева, вздымавшихся перед домом, как рука без большого пальца.

Никакого интереса эти вязы собой не представляли, потому что мальчишкам невозможно было влезть на них. Ни дупла, ни нароста. И вдобавок еще пачкаются зеленым. Только Рупп меньшой, чей балкон приходился чуть ли не вровень с кронами деревьев, долгие годы размышлял, обломятся ли сучья, если он в недалеком будущем прыгнет на них прямо с цветочных ящиков. А когда он наконец решил попытаться, маляр, на этот раз призванный из налоговых соображений, опять грунтовал решетку. Так вот и не нашла своего разрешения важная проблема, которая, несомненно, взволновала бы всю Мондштрассе.

Между третьим и четвертым вязом земля просела и образовалась небольшая рытвина. Когда шел дождь, в ней собиралась вода, уходившая, только если спицей от зонта проковырять засорившуюся решетку над сточным люком.

По воскресеньям, около одиннадцати часов, ученый Вилли Хербст, давно уже не читавший лекций, делал десять приседаний под третьим из четырех вязов. Господин Хербст в течение двадцати лет приходил по воскресеньям обедать к своей старухе сестре. Однажды он нечаянно сделал только восемь приседаний. Это всполошило почти весь дом.

Да, таковы были люди, жившие в доходном доме под номером 46 на Мондштрассе. В подъезде рядом с инструкцией «О. пользовании газовым освещением», сильно засиженной мухами, висели еще две серые доски с выдвижными табличками, на которых значились имена жильцов. Но таблички безнадежно устарели, их изготовил косоглазый Вилли, сын дворника Герлиха, еще в восьмом классе. Теперь Вилли был уже отцом двух внебрачных детей. Так быстро шло время. Если принять в расчет, что в старинном доходном палаццо жили семьдесят два человека и каждый в среднем достигал шестидесяти лет, то раз в году кто-нибудь из них непременно должен был сыграть в ящик.

Это обстоятельство вкупе со свадьбами и переездами на другую квартиру — что, впрочем, случалось редко, так как жильцы были не склонны менять кукушку на ястреба, — а также еще реже случавшимися отъездами в другой город и создавало «текучесть и обновление контингента жильцов», как интеллигентно и остроумно заметил на общем собрании бухгалтер Аменд. В общем же обитатели Мондштрассе, и в первую очередь дома номер 46, с нежностью и незаурядным упорством были привержены к своему дому. Почти все они любили радостное, как весть об облегченье, позвякиванье фарфоровой груши в уборной, спуск жалюзи над витриной молочного магазина и грохот железных ободьев, которые гоняли по тротуару быстроногие ребятишки. Они наслаждались не без доли мазохизма даже визгливым, как пила, голосом дворничихи. Среди них не было ни одного, кто по звуку захлопываемой двери не угадывал бы настроения, состояния здоровья, успешно или неуспешно законченного дня своего соседа. Каждое шарканье подошвы, стук велосипедов, устанавливаемых на всех этажах, пыхтенье старух с полными ведрами угля, мокрые полосы на вытертой лестнице и жестяное хлопанье почтового ящика, из которого вынимают письма, — все здесь подвергалось точному и меткому анализу.

Когда «муженек» по вечерам отпирал дверь, фрау Блетш, женщина отнюдь не светлого ума, по звяканью связки ключей мигом угадывала его супружеские намерения. И руководствовалась ими. В доме сумели так приспособиться к совместной жизни, что она достигла своего рода гармонии, а, может быть, лучше это назвать монотонностью. Тем не менее у каждого была своя особая индивидуальность, которую гордо именовали «личной жизнью».

На четвертом этаже личной жизнью прежде всего жила фрейлейн Сидония Душке. Она уже не раз отмечала, что господь бог нарек ее, как, впрочем, и многих других людей, самым что ни на есть подходящим именем. Она была в высшей степени душевной особой, хотя ей уже стукнуло пятьдесят три, и она сознавала и то и другое. Сидония жила на ренту, которую ей выплачивал оптовый торговец канцелярскими принадлежностями. Ее покойная мать была участницей в его деле. Когда Сидонии было двадцать три года, с ней приключилась великая любовь. Она доблестно законсервировала ее и сохраняла поныне. Есть люди, способные всю жизнь любоваться свадебными подарками, шкатулками и столовым серебром, которыми они, согласно немецкому обычаю, ни разу не воспользовались, так и фрейлейн Сидония Душке всю жизнь радовалась подарку— своей единственной любви. Это была любовь до того настоящая, что ее и полировать-то не приходилось. Восемьдесят четвертой пробы. Все главы романа фрейлейн Душке во времени совпадали с той или иной меланхолической или нежной песенкой, бывшей тогда «гвоздем сезона». Когда Гельмут в старом кафе у железнодорожного переезда впервые пригласил ее танцевать, там играли «Прощай, мой маленький гвардеец».

Гвардейцем он, правда, не был, а был наборщиком, но она полюбила его с первого же шага в танго, когда он попытался слегка раздвинуть ее благовоспитанно сдвинутые колени. Проводив фрейлейн Душке домой, он поцеловал ее на верхней площадке, но поцелуй влепил довольно неискусно, так что он пришелся в подбородок. Уже в следующее воскресенье это случилось. На поросшем сухой травою островке в заводях маленького озера Хинтербрюлер. Будь у Сидонии побольше денег, она бы и сейчас с восторгом купила этот крохотный клочок земли. Затем Гельмут заботливо повел ее к трамваю и отвез домой. Как- никак ей тогда было уже двадцать три года.

И вот наступила пора, когда они гуляли вместе; весь дом знал, что Гельмут - ее друг. Во время весеннего праздника оба они легонько кольнули себя в указательные пальцы ножницами Сиди, и две жиденькие капли крови стекли в их общий бокал с пуншем. Алый сок жизни таинственными спиральками растекся в сладком ананасном напитке, после чего они осушили бокал. Это считалось верным средством.

В ту пору гвоздем сезона была песенка о верной подруге. «Делай со мною что хочешь», — напевала Сиди в миг своего счастья, шаркая ногами по танцевальной площадке под каштанами. Гельмут и делал, что хотел, по мере сил и возможности. Она так его любила, что нередко плакала от любви, и чувство ее было стерильно чисто. Затем случилось нечто абсурдно нелепое. Отца Гельмута, он был чиновник, перевели в Дрезден. Гельмут отправился вслед за ним, ей же пришлось остаться на месте, как и ее любви. На вокзал они поехали 12-м номером трамвая. Он стоял у подножки вагона, а Сиди только и делала, что читала идиотскую надпись: «Левой рукой берись за левый поручень».

Потом она быстро пошла домой и обеими руками держалась за сердце — так держат свечу, чтобы не дать ей погаснуть. Дома она уложила свою любовь в воздухонепроницаемый футляр фантазии, изнутри обитый голубым. Она никогда не писала своему другу. Так у них было решено в прощальный вечер среди всхлипов и мокрых поцелуев. Это причиняло еще добавочную боль. Но соленые слезы были в то же время снадобьем, с помощью которого Сиди забальзамировала свое первое счастье.

Она скупала все патефонные пластинки того времени. Позднее Сиди гуляла еще с двумя молодыми людьми. А когда ей было уже за тридцать и умерла ее мать, она сказала себе: «Ты-таки довольно одинока». Но с тех пор стала носить экстравагантные прически собственного изобретения. И еще она любила втыкать в волосы цветные банты или красные астры. Она усердно брала на дом книги в библиотеке. Однажды купила себе собаку, но на третий день пса раз-два и задавили. Сиди опять осталась одна и изредка напевала. В доме к ней все хорошо относились.

Не таков был ее сосед Р. М. Диммер. Уже одни Р. М. на хвастливо большой медной дощечке были слишком заносчивы. Как и сам Рудольф Мариа Диммер. Надо же зваться Рудольф Мариа! Была у Диммеров и дочь. Они с места в карьер окрестили ее Евгенией. А в доме никто не знал, как, собственно, надо выговаривать — Евгения или Эвгения? И потому те, что попроще, говорили «маленькая Диммерша», а те, что поершистее, — «Диммеровская цаца». Родители называли Евгению еще и «Писи». Потому что долго старались, научив ее этому слову, отучить мочиться в кровати, что она за милую душу проделывала еще в пять лет. Диммеров не любили, считая, что они «задаются». Сам Диммер не то торговал круглым лесом, не то занимался маклерством, и у него был автомобиль шевроле. Супруга его, несмотря на свой широкий таз, носила пышную шубу из рыжей лисы, которую знала вся улица. Диммеры никогда не записывались на ванну, как прочие жильцы. А каждую пятницу демонстративно отправлялись в ванное заведение Пильгерсгеймера и возвращались домой с мокрыми волосами. Про самого Диммера этого сказать, собственно, было нельзя, на его голове росло не больше, чем на канистре для бензина. Да и по форме она напоминала этот сосуд. Когда Диммер Евгения стала ходить в школу, ей давали с собой завтрак — два куска пирога. Вдобавок густо намазанного маслом. Тоже нахальство. Но Евгения уже в первом классе осталась на второй год. Тогда юный Леонард Кни, успевший за свою короткую жизнь несколько раз выказать недюжинное остроумие, сочинил: «От Диммер Евгении не пахнет гением».

Право же неплохо для мальчика, которому едва минуло двенадцать лет!

Третью дверь на четвертом этаже украшала покосившаяся железная дощечка: Маттиас Гиммельрейх, обойщик. Эту дверную дощечку, одновременно служившую и фирменной вывеской, с помощью острой стамески изготовил за несколько дней смышленый сынок обойщика Мельхиор. У обойщика Гиммельрейха было трое сыновей, а именно Каспар, Мельхиор и Балтазар, а также две дочери— Эльфрида и Лени. Странно, что все пятеро появились на свет в ноябре и в декабре. Это свидетельствовало об особой активности папаши в марте и в апреле. Господин Рупп заметил по этому поводу, что Гиммельрейху в эти месяцы следовало бы вместо ячменного кофе пить соду.

Сыновья обойщика во все времена года бегали обритые наголо. Папаша собственноручно занимался их головами каждую субботу после обеда. Сам же носил живописные бакенбарды, которые, вероятно, от постоянной возни с морской травой приняли ее цвет. Гиммельрейхша неизменно ассистировала мужу при ремонте мебели, производившемся в нанятом неподалеку сарайчике. Если в диване или в оттоманке были клопы, она тотчас же сообщала об этом молочнице фрау Мэгерлейн, на которую возлагалась забота о быстром и широком распространении этого известия.

Мальчишки Гиммельрейх тоже иногда ловили вспугнутых обитателей матрацев и сажали в спичечные коробки. А потом показывали свою добычу друзьям, объясняя повадки и происхождение воинственного матрацного племени, и, наконец, втыкали им булавку между лопаток— так закалывают быков испанские матадоры.

Обойщикова Лени волочила одну ногу, вставленную в железную шину. Поэтому на рождество все жильцы дома делали ей подарки.

Фрау Гиммельрейх тогда плакала не таясь, и люди, правда на краткий срок, прощали ей ее незаурядную трепливость.

С семейством Юнгфердорбенов судьба сыграла злую шутку. Вот как это произошло в свое время: Каспар Юнгфердорбен числился служащим городской управы, вернее же, был подметальщиком улиц, хотя зимой под его строгим началом и находились двадцать четыре парня, убиравших снег. Как правило, он подметал Голлирплац, а также Бергман- и Казмэрштрассе. Возможно, что мусор там был особо интересный, во всяком случае, Каспар был вполне доволен своей участью. Так же как и его жена Матильда, создание, сплошь состоявшее из вздохов, самодельных шлепанцев и бесконечных посещений церкви. Там-то, возле водопроводного колодца с гидрантом на Вестендштрассе, значит, собственно, за пределами своего района, Каспар однажды утром, в собачий холод, нашел сшитый на руках голубой бархатный мешочек. Мешочек запирался замком со шнурочком. Каспар всунул свой негнущийся указательный палец в замочек, который заело, и в нос ему шибануло кислым, как от белого пива. Подметальщик оглянулся налево, потом направо и прислонил свою метлу вместе с вмонтированным в нее совком к стене, оштукатуренной «под шубу». Он несколько раз подбросил на заскорузлой ладони содержимое мешочка. Золотые кольца, две брошки, браслеты, аграфы и серьги.

— Гм... гхм... гмкхм...

Первые разумные слова, пришедшие ему на ум, были строчкой из старой сказки: «...смотри-ка, все чистое золото да карбункулы...» Он стал быстро подметать улицу. Только бы остаться незамеченным! Завидев старую бакалейщицу, пробормотал односложное приветствие. На обед купил сто граммов печеночного паштета и свежую булочку. Как всегда, не больше. Расточительство — вот что главным образом и выдает преступников. Но к двум часам совесть и честность наполовину уже пожрали длиннохвостую скотину в его душе. Он сунул метлу в полый афишный столб и отправился в бюро находок. В парадном дома номер четыре по Мартин-Грейфштрассе он, впрочем, сжав зубы, вынул из мешочка золотую брошь — трилистник с бриллиантами.

Он завернул ее в серебряную бумажку из-под сигарет, далее приподнял на первом этаже лист оцинкованного железа под лестничным окном и засунул под него свое сокровище. Часть находки Каспар Юнгфердорбен утаил сознательно. Поразмыслив, он понял — его собственнических понятий недостанет на то, чтобы оставить себе весь мешочек. А на украденную брошь моральной стойкости достанет. Это еще куда ни шло.

Его совесть переварит брошь. Нечестность ценою от силы в тысячу марок, не больше...

В бюро находок инспектор Ленер с расчесанными на пробор и обвисшими, похожими на кислую капусту волосами долго рассматривал драгоценности. Время от времени он высоко вскидывал бровь и зажимал ею лупу, толстую, как зажигательное стекло, до того крепко, что в его скривившемся рту становился виден желтый клык. Затем составил протокол, объявил, что такой находки не регистрировал ни разу за тридцать два года службы, и протянул Каспару Юнгфердорбену печатный бланк. А тот и сам знал, что по истечении года, если потерявший не явится за своим имуществом, мешочек станет его собственностью. Впрочем, это знает каждый. В рубрике «Ценность находки» полицейский инспектор и эксперт Ленер проставили: семьдесят тысяч марок. Только на четвертый день Юнгфердорбен рассказал об этом жене. Она как стояла, так и села на краешек кухонной табуретки.

Еще кто-нибудь знает?

Нет.

Думаешь, он явится?

Почем я знаю.

Я думала... ты как думаешь?

Почем же мне знать.

Третью часть, хочешь не хочешь, придется ему тебе платить.

Это уж как пить дать.

О брошке Каспар умолчал. Он извлек ее во вторник, завернул в промасленную бумагу, положил в консервную банку и схоронил в саду возле клубники. В коричневом конверте, который он всунул в шкатулку на комоде, находился чертеж — как найти захороненную брошку. На конверте стояло: «Вскрыть только после моей смерти».

Еще целый год Каспар Юнгфердорбен подметал улицы, но даже самый прекрасный мусор оставлял его внутренне холодным. По вечерам, лежа под своей периной, с узорчатой— венки из роз — каймой по краям, он вперял взор в одиннадцатимиллиметровую проводку освещения. Сон оставил его. Уже было решено, если потерявший не придет за своим добром, купить столовый сервиз, ковер-букле, а также простыни и наволочки.

Постельного белья вечно не хватает.

В саду была запроектирована новая беседка, а также блестящие шары для розовых кустов. Если же потерявший объявится, то часть вознаграждения за находку — шесть тысяч пятьсот марок — будет положена в сберегательную кассу. Остаток распределялся следующим образом: 40 центнеров угольных брикетов, 200 пакетов алебастра, побелка квартиры, а также покраска раковины в кухне и проводка электричества в ватерклозет. В обоих случаях получала свой процент и св. Анна. Две обедни за упокой бедных душ, мучающихся в аду, и восковую свечу метровой высоты.

Как был, в непромокаемой куртке, складчатых хромовых сапогах, с колючей, точно проволока, бородой трехдневного возраста, господин Юнгфердорбен отправился через двенадцать месяцев и четыре дня в бюро находок. Он был так спокоен, словно шел за потерянной варежкой. За длинной стойкой сидел белокурый молодой человек. Он взглянул на квитанцию и неуважительно заметил:

Господи ты боже мой, да господин Ленер давно уже смотрит снизу, как растет картошка.

Прежний инспектор скоропостижно скончался от инфаркта. Нынешний три года дожидался, пока освободится должность. Сейчас он посмотрел в книгу и сказал:

Поздравляю, потерявший не объявился.

Каждую вещицу, вынимаемую из мешочка, он обозначал закорючкой в своей книге с помощью патентованного карандаша, пишущего четырьмя цветами. Юнгфердорбен стоял, не проявляя ни малейшей заинтересованности, словно давно привык к своей находке. Он даже не угостил молодого человека сигаретой, когда тот кончил записывать,— до такой степени успел утвердиться в собственном величии. «Вот каким должен быть богач», — спокойно подумал он. Но подметать улицы он все же не бросит. Лучше будет тайным богачом.

Биография

Произведения

Критика

Читайте также


Выбор редакции
up