Антей Деремского края

Антей Деремского края

В. Ивашева

Я должен рассказать о своей местности, потому что я плоть от ее плоти... в районе Деремских копей я жил и живу, здесь я хочу и умереть. Я не перелетная птица.
С. Чаплин. Рассказ рассказчика

I

Когда я впервые встретилась с Чаплином весной 1965 года в Москве, нас связывали уже три года интенсивной переписки. Она началась после того, как вышел его роман «Надзиратели и поднадзорные», т. е. в 1962 году. Меня удивили в этой книге некоторые мотивы, новые для автора «Дня сардины», я написала об этом Чаплину, и между нами началась переписка, которая скоро перешла в настоящую эпистолярную дружбу.

Для меня Сид Чаплин — прозаик большого дарования. Его хотелось лучше и правильней понять. Для Чаплина я была критиком, суждения которого не похожи на те, что ему приходилось встречать в отечественной печати.

Многое о Чаплине мне стало известно из нашей переписки, но разгадка личности и книг Чаплина пришла позже, когда я побывала на его родной земле.

* * *

Биография автора «Дня сардины» не содержит как будто ни эффектных эпизодов, ни значительных поворотов. Нечто подобное можно встретить, читая о жизни — теперь уже многих — английских литераторов, вышедших из рабочей среды.

Родился Сид Чаплин на северо-востоке Англии в промышленном городке Шилдоне. Этот город был заложен в самом начале прошлого века Стивенсоном, строившим железную дорогу из Лондона на Север. В Шилдоне железнодорожные пути кончались. Здесь же на заводе строились первые локомотивы по заказам России.

Детство и юность Сида (он родился в 1916 году) проходили в годы большого общественного подъема: в 1926 году произошла всеобщая забастовка. В 1936-1939 годах по всей стране шли демонстрации рабочих. Это были годы кризиса, депрессии, безработицы. Деремский район был в числе «пораженных» — это был «район бедствий». К тому же деремские шахты отличались почти примитивной техникой: в 20-х-30-х годах они в ежедневных обвалах погребали тысячи человеческих жертв.

Убегая от безработицы, отец Чаплина переходил с шахты на шахту, из поселка в поселок. Двигалась за ним и семья. В постоянных переселениях Сид менял поселковые школы. Впрочем, учиться пришлось не так долго: в 14 лет старший из четырех сыновей Сид вместе с отцом ушел в шахту.

Кругозор Чаплина сегодня очень широк, и осведомленность его в различных областях знания поразительна. Вместе с тем он не может похвалиться университетским дипломом, который имеет большинство английских писателей. Его знания едва ли были приобретены на годичных курсах для рабочих, а затем в рабочем колледже, в который Сиду посчастливилось поступить перед войной. Изучались здесь социология и политэкономия, и лишь один наставник — сам в прошлом рабочий-гончар — заметил в молодом курсанте незаурядное литературное дарование. «Вам надо писать, бросить все и только писать», — сказал он Сиду. В школьных сочинениях Сида, в очерках его для местной газеты опытный педагог разглядел почерк будущего незаурядного художника.

Впрочем, даже начав печататься в местной газете «Уголь», даже опубликовав первые рассказы, Чаплин все же вернулся после колледжа назад в шахты. Все военные годы он добывал здесь уголь для своей страны. В этом он видел долг чести, обязанность патриота.

Как рассказывали мне позднее в Англии люди, знавшие Чаплина в эту пору, Сид пользовался уважением и огромной популярностью среди шахтеров. Надо было познакомиться с ним, чтобы понять первопричину этой популярности: шутник и говорун, он был поразительно отзывчив к любой беде товарища. Недаром в год окончания колледжа и возвращения на шахты (1939) он был избран председателем местной секции национального союза горняков. О своих политических взглядах Сид в одном из писем мне говорил коротко, но без обиняков: «Я родился и вырос в рабочей семье нонконформистов, мы все были крайними радикалами». Практически это означало левый лейборизм. Таким левым лейбористом Сид был и остался.

Первую книгу Чаплину удалось напечатать через год после окончания войны. Это был сборник «Прыгающий парень», состоящий из рассказов, написанных в разное время В 1948 году книга эта принесла Сиду литературную премию журнала «Этлентик». Следующая книга — повесть «Тонкий шов». За «Тонким швом» последовали романы «Судьба моя плачет» и «Большая комната». Герои первого — рабочие железно-рудной промышленности в XVIII веке, второй — очень неровный и пестрый по стилю — посвящен изображению распада семьи под влиянием разлагающей силы денег. Шел 1952 год. Сид ненадолго уехал в Лондон, но вскоре окончательно обосновался в столице своего края — Ньюкасле-на-Тайне. К этому времени он был уже отцом семейства: Сид женился на Рини Резерфорд во время войны. К концу десятилетия он стал уже одним из самых популярных и читаемых прозаиков своего края — Тайнсайда.

Ни общенациональной известности, ни экономической независимости, впрочем, ни одна из ранних книг Чаплину не принесла. С 1956 года он поступил на службу в Управление угольной промышленности края. Он не мог покинуть ее даже тогда, когда через пять лет вышел его «День сардины» и о писателе заговорили как в Англии, так и далеко за пределами.

Лекция в университете не позволила мне встретить Чаплинов на аэродроме, и я пришла к ним прямо в номер гостиницы часа через три после того, как их сюда привезли Оксана Кругерская, референт Иностранной комиссии, и два «Володи» — Владимир Скороденко и Владимир Харитонов — молодые критики, уже писавшие о Чаплине в нашей стране.

В номере шла оживленная беседа. Повсюду были разбросаны привезенные Чаплином книги и пластинки, общий язык был явно найден и «лед сломан». Мы обнялись как старые друзья, бывшие в долгой разлуке.

Когда впервые смотришь на Чаплина, нельзя тут же не заметить одну черту его облика. Человек среднего роста, почти хрупкий для бывшего забойщика, он сразу обращает на себя внимание своеобразием улыбки. Когда Сид шутит — а шутит он охотно и часто, — в глазах его то зажигаются, то гаснут озорные огоньки, а нос забавно морщится и на переносице собираются смешные маленькие складочки. Можно забыть тембр его голоса, даже цвет глаз, но эти смешные и милые морщинки у переносицы и эти огоньки за стеклами больших очков составляют главную и определяющую черту его портрета.

Встреча, оказанная писателю — простая и сердечная, лишенная какой-либо парадности, — его обнадежила и успокоила. Уже по дороге из Шереметьева он ощутил атмосферу товарищества и большой доброжелательности.

[…]

В последующие дни пребывания писателя в Москве я встречалась с ним почти ежедневно. Встречались обычно у меня дома под вечер, когда программа встреч и осмотров была завершена. Часами вели профессиональные беседы, от которых у Рини подчас слипались глаза: однажды она даже уютно уснула. Собирались мои ближайшие ученики, вскоре ставшие также друзьями Сида. Мы все далеко за полночь слушали Чаплина, слушали до той поры, пока Рини в прямом смысле слова не вытаскивала его за дверь. Впрочем, и на пороге Сид Чаплин часто останавливался и, сделав таинственный вид, «под занавес» еще что-то рассказывал, притом такое, что мы все покатывались от смеха. Начиная сначала отвечать на вопросы о книгах и людях, Чаплин довольно быстро переводил разговор в иное — любимое им русло. Только здесь, в Москве, я поняла, какой он блестящий рассказчик. Эпизоды из жизни, как собственной, так и людей, встречающихся на его пути, нанизывались в эти вечера один на другой, давая практическое представление о том, что англичане называют «ярном» — слово, не имеющее в нашем языке синонима, означающее нить рассказов, нанизанных один на другой, клубок рассказа, размотанный любовно и неторопливо. Рассказы Чаплина возникали каким-то волшебным образом один из другого, хотя как будто и не были друг с другом связаны. Одни из них смешили, отнюдь не фигурально, до слез, другие заставляли задуматься и даже загрустить.

Еще задолго до личной встречи Чаплин в своих письмах ссылался на очень разных мастеров слова, которых называл своими учителями. Почти всегда первыми он называл писателей русских — Гоголя и Гончарова, Толстого и Чехова, и конечно же, Горького! Потом «своих» — Филдинга и Дефо, Диккенса и Харди. Восхищался ирландцами Сингом и О'Кейси: «О'Кейси, — писал он восторженно, — был моей первой любовью, дорогой он человек, дорогой человек!..» И все же, как я убедилась в Москве, главных учителей надо было искать в родной «почве» Сида, в фольклоре английского Севера, Тайнсайда.

Как всегда морща нос и поблескивая глазами, Сид рассказывал и рассказывал, то повествуя, то переходя на диалог и блестяще передавая при этом речь различных собеседников, интонацию и даже мимику. Он действительно забывал о времени, забывали о нем и мы. Его небольшую аудиторию было трудно оторвать от него, но и Чаплина было не так-то легко оторвать от аудитории.

Года за два перед тем Чаплин мне писал: «Люди моего края — удивительные рассказчики. Мне даже кажется иногда, что когда я пишу, я с ними как бы соревнуюсь. Впрочем, мне никогда не быть таким превосходным рассказчиком, как наши шахтеры — друзья моей юности». Только при личной встрече я убедился в том, насколько скромен был человек, писавший эти слова. Потом, перечитав его книги, я убедилась и в другом: стихия устного рассказа — в конечном итоге фольклорная — лежала в основе его лучших книг, была в них определяющей.

Сид встречался в Москве с людьми разных возрастов и профессий. Меня удивляла и радовала быстрота, с которой он находил общий язык с нашими людьми. Он нашел его и со студентами университета, которым рассказывал об английской молодежи, и с сотрудниками редакции журнала «Иностранная литература», и с разнообразными читателями его «Дня сардины», и на конференции в одном из Домов культуры, и с ребятами во Дворце пионеров...

Чаплин пробыл у нас около двух недель. Пробыл бы дольше, но дни были подсчитаны: отпуск подходил к концу, а предстояла еще поездка в Ленинград и возвращение оттуда на родину теплоходом. «Я хочу привести свои мысли в порядок, «переварить» свои впечатления», — объяснял Чаплин решение возвращаться морем.

Уезжая, он оставил в Москве много новых друзей.

II

Ну, а теперь приезжайте к нам изучать лису в ее норе! — улыбаясь, сказал мне Чаплин в последний вечер перед отъездом. Он облек серьезную мысль в шутливую форму.

Приглашая меня погостить в его доме и в кругу его семьи, он обосновал целую теорию. Как бы хорошо критик ни знал творчество писателя (в особенности иностранного), полное понимание его может быть достигнуто только тогда, когда он — критик — впитает в себя тот воздух, которым дышит автор, походит по той земле, которая его вырастила, заглянет в «нору» писателя. Когда мне через несколько месяцев удалось осуществить такую поездку и побывать в «норе» Чаплина (а потом и в других «норах» моих английских друзей), я убедилась в том, насколько он был прав.

Я вылетела в Англию через четыре месяца после того, как уехали Чаплины. За это время было написано много писем. Как Сид, так и Рини находились еще под живым впечатлением московских встреч.

[…]

Говорить с Чаплином один на один в его «норе» почти не удавалось. Его дар рассказчика, его блещущая остроумием шутка здесь оказались чем-то притушенными. То ли он несказанно уставал, то ли что-то его сковывало. (О том, как велика была усталость, мы все узнали годом позже, когда Сид свалился надолго из-за малокровия и крайнего истощения нервной системы.) Приходилось ждать «уик-энд». Впрочем, суббота в силу неожиданного стечения обстоятельств принесла намного больше того, что могла дать долгожданная беседа на профессиональные темы.

В пятницу вечером пришло печальное известие: отец Чаплина — шахтер, несколько лет назад (на 66-м году жизни) ушедший на пенсию, — очень слаб. Его недавно постиг инсульт, и выздоровление шло медленно. Конец мог теперь наступить ежедневно. Чаплин тут же решил навестить родителей, а я немедленно высказала желание сопровождать его. Поездка с пересадкой тремя автобусами (старики жили в рабочем поселке в 30 милях от Ньюкасла) должна была занять весь день. Мы выехали на другой день после первого завтрака.

III

Английские критики, пятнадцать лет игнорировавшие книги Чаплина, заговорили о нем только тогда, когда вышел «День сардины». Заговорили, впрочем, лишь потому, что роман этот уже нельзя было обойти молчанием. Тут же нашлась «обойма»: автор «Дня сардины» был причислен к писателям, названным той же критикой «рабочими романистами». «Новое» имя стали скандировать вместе с именами Силлитоу и Барстоу, Уильямса и Д. Стори. Чего проще? У всех этих и нескольких еще прозаиков была «рабочая» тематика, «рабочий» герой, все прибегали к местным диалектам. Найдя общие приметы и не давая себе особого труда разобраться в индивидуальном отличии, заговорили об областничестве. Наклеили ярлычок — и было готово целое направление. Неважно, что авторы, причисленные к нему, даже не были знакомы. Неважно, что они протестовали и против «обоймы» и против ярлычка.

Чаплин особенно горячо негодовал по поводу клички «областничество»: «Я закипаю от злобы, когда меня называют «региональным» писателем, — сказал Сид Чаплин, выступая в фильме о нем, смонтированном Британским радио. — На мой взгляд, есть лишь два вида авторов: те, что постоянно живут в столице, и те, что живут и предпочитают жить за ее пределами. Не терплю термин «областнический»! Это всего лишь ярлык, устраивающий всех, кроме того, о ком говорится. Надо признать, что есть немало литераторов, которые чувствуют себя дома только в провинции, только за пределами столиц».

В одном из своих ранних рассказов Чаплин сказал: «Я должен рассказать о своей местности, потому что я плоть от ее плоти. В районе Деремских копей я жил и живу. Здесь я хочу и умереть. Я не перелетная птица». Слова эти он повторил бы и сегодня.

Родные места Чаплина расположены недалеко от Ньюкасла. Ньюкасл — часть «его» края. Чтобы добраться до них, надо ехать по «большой северной дороге». Перейдя реку Уир, дорога отходит на запад. Чаплин очень точно описывал эти края в своих письмах. Глядя из окна автобуса, я их «узнавала».

Вся приморская равнина трехречья (Тайн, Уир, Тис) образует Деремский район — сердце Британского северо-востока, где прошли детство и юность Сида. На западе края тянутся древние Пеннины — скорее возвышенность, чем горы. Их называют позвоночным столбом Британии: они идут с севера от Шотландского нагорья до равнин Мидленда, т. е. средней Англии. Как бы загораживая запад от холодных ветров северного моря, Пеннины к востоку спускаются отлого, незаметно переходя в равнину, покрытую вереском. По этой равнине и шел наш просторный загородный автобус. Пассажиры дремали. Укачивало рядом со мной и Рини. Я сидела у окна, Чаплин — за мной и возбужденно комментировал каждый бугорок, каждый поворот дороги, а ближе к месту назначения каждое здание.

Я ощутила своеобразную прелесть края, о котором мне часто писал Чаплин, но и суровость и даже жестокость этой земли к людям. Сам Чаплин как-то сказал: «Здесь всегда ощущаешь дыхание Скаггерака», и это было справедливо. Близость Северного моря здесь нельзя забыть. О нем напоминает тот ветер — холодный и пронзительный, который постоянно дует с востока. Зима здесь холодная. Не бывает особенно тепло и весной, даже летом. Не видишь людей, работающих на земле. Большинство из них уходит в копи. Кругом вереск и травы — сухие и жестковатые.

Экономгеографы, говоря о Деремском (или Нортумберленд-Дургамском) районе северно-восточной Англии, подчеркивают богатство его взаимосвязанных производств — добыча угля, судо- и машиностроение, химическая промышленность. Говорят они и о причинах этого богатства: приморское положение и соединяющие с морем реки, огромные залежи каменного угля и железной руды... Историки рассказывают о славном прошлом края: Ньюкасл — крупнейший город-порт — возник еще в римские времена у перекрестных дорог, идущих из Лондона на север, в Шотландию, по долине Тайна через Пеннины к Кемберленду. Краеведы с гордостью показывают остатки стен по Великой римской дороге и тщательно охраняемые развалины римского форта Корстопитум, построенного в I веке. Путеводители по Ньюкаслу и Дерему говорят о набегах шотландских князей и подвигах нортумберлендских феодалов. Черная башня у ворот города Ньюкасла продолжает стоять мрачным символом былого господства последних.

Но те же историки края мало и сдержанно говорят о великом подвиге многих тысяч людей, оставшихся безвестными, — подвиге нортумберлендцев, спускавшихся в недра своей земли и этой землей поглощенных. Людей, делавших богатство края.

В Деремском соборе (замечательном памятнике средневекового зодчества) есть поздняя надпись, на которую обратил мое внимание архитектор Пирс: «Перед лицом всевышнего вспомни о людях, отдавших свои жизни в копях нашего края. Вспомни и о тех, что трудятся сегодня там во тьме и смертельной опасности».

Эта надпись — строгая и сдержанная — волнует, может быть, именно потому так глубоко, что в нескольких строках сказано так много. Люди Тайнсайда, каждый день стоящие лицом к лицу со смертью, привыкли не тратить лишних слов. В сдержанности вырос и Чаплин. Печать ее легла и на его творчество.

Вот замелькали те здания, в которые бегал Сид мальчиком. Он менял школу за школой, когда переселялся с отцом из поселка в поселок. Чаплин то и дело обращал мое внимание то на один, то на другой дом: это «его» школы — Байерс Грин, Саут Черч, Элдон Лейн... Для меня все эти здания одинаково хмуры и непримечательны. Как мало они похожи на те живописные школы-интернаты, в которых учились и учатся дети состоятельных родителей из «средних» классов! Вместе с тем у Чаплина блестят глаза: никогда не забыть ему свои годы ученья. Даже серые, тусклые здания поселковых школ для детей шахтеров вспоминаются им с огромной теплотой. Впрочем, в них были чудесные наставники, и о них Сид не может забыть и рассказывает нежно и охотно.

Еще одна пересадка, еще один автобус из Бишопе Оукленда... Шахтерский поселок, где до сих пор живут родители Чаплина, я еще до прибытия в него «видела» в рассказах Сида. Герой повести Чаплина «Тонкий шов» (1950) молодой шахтер Крис Джек рассказывает: «Я рос в одном их тех совершенно одинаковых домов, которых было шестьдесят на каждой улице, а улиц в нашем поселке было двадцать. Такие же однообразные, такие же серые — ни малейшей претензии на живописность». Легко было узнать этот поселок Криса. Чтобы войти в одноэтажный домик-барак, почерневший от десятилетних наслоений копоти, пришлось, несмотря на средний рост, нагнуться.

Хотя родители Чаплина живут в «отдельном» доме (рассказ «Комнаты» с его грустным юмором поясняет причину ненависти шахтера к жизни бок о бок с соседом), но к нему лепятся такие же домики- бараки, столь же низкие и столь же закопченные. Одна иллюзия — «прайваси» (т. е. изоляции); вместе с тем на этой иллюзии держатся жители поселка, несмотря на самые добрососедские отношения между собой. В старинный шахтерский дом Чаплинов (теперь таких домов уже не строят и они живое свидетельство прошлого, однако Сид рос именно в таких домах) недавно проведены электричество и газ, вмонтирована ванна. Усовершенствования 50-х годов. И все же мне было жаль больного старика, прожившего в этом доме-сарайчике свой нелегкий, свой героический век. Впрочем, очень немногие шахтеры его поколения и края доживали, как Айк Чаплин, до седьмого десятка!

[…]

Много позже (в тексте написанного им сценария фильма о самом себе) Чаплин объяснил и другую причину своей привязанности к краю, его старинным маленьким поселкам, в которых он рос: «В поселке, в котором я рос, было три тысячи жителей. Я знал в нем каждого и каждый знал меня. Когда мне приходилось заходить в соседний, атмосфера там была та же... я помню, с какой гордостью я в первый раз мальчишкой шел в шахту с отцом, и все ему кричали: «Ну как дела, Айк?» А я про себя думал: придет день, и все так же крикнут: «Ну как дела, Сид?» И я буду взрослым и меня будут знать и называть по имени». Эти слова, написанные Чаплином в 1966 году, говорят, как важно до сих пор для него чувство общности и связи.

Новеллы Чаплина из сборника «Прыгающий парень» (1946) или цикла «Тонкий шов» (1950) воспроизводят жизнь деремских шахтеров и их семей, хотя их нельзя назвать автобиографическими. Многие из них, написанные совсем неопытным пером, еще сырые и производят впечатление первого наброска.

Рассказывая о великом товариществе — великом мужестве, притом всегда скромном и неосознаваемом как таковое, — Чаплин порождает в читающем огромное уважение к рабочему человеку, заражает теплотой своего отношения к нему, учит любоваться совсем простыми и как будто ничем не приметными ребятами из поселков («Прыгающий парень»), долго несдающимися и гордыми совсем особой гордостью стариками («Мост»), величием их человеческого достоинства.

IV

Мы вернулись в Ньюкасл, когда уже стемнело. Поездка в Бишопе Оукленд заняла практически целый день. Впрочем, обилие впечатлений этого дня стоило всех предыдущих в доме Чаплина и его городских знакомых. Начала «проявляться пленка» моих разнообразных наблюдений.

Предстоял обед у друзей Чаплинов, пожелавших принять у себя живую москвичку — редкий еще экспонат в семейных домах Ньюкасла. А хотелось бы остаться одной, собрать впечатления замечательного дня, который уже был за спиной. Эти впечатления «легли» только ночью, когда я поднялась к себе. «Легли» и некоторые выводы.

...Ну конечно же, лучший до сих пор из романов Чаплина «День сардины» неразрывно связан с его рассказами давних лет, вытекает из них, продолжает их, как бы ни была отлична (впрочем, лишь на первый взгляд) тематика первых новелл и романа об Артуре Хэггерстоне. Как и рассказы, он многим, очень многим уходит в родную «почву» края. Но что в нем все-таки отлично от этих ранних рассказов, притом не только в почерке автора, окрепшем, ставшим почерком мастера? Ответ на этот вопрос помогло дать пребывание в доме Чаплиных на Кимберли Гардене, помогла и поездка к родителям Сида — вся атмосфера его жизни сегодня. Следующий день — первое воскресенье в доме Чаплинов — только закрепил некоторые выводы, сделанные мной после поездки к старикам.

Все новеллы сборника «Прыгающий парень», как, впрочем, и главы-новеллы повести «Тонкий шов», строились Чаплином по принципу «рассказа об одном происшествии». Это были рассказы из обыденной жизни простых людей — в данном случае шахтеров — какой бы трагической, а порой героичной ни была эта быль их «обыденной» жизни. «День сардины», если присмотреться к строению романа, — один «сплошной» рассказ, только повествует не автор, а герой этого рассказа. И герой этот не шахтер, а рабочий паренек с окраины Ньюкасла — но все же паренек из Тайнсайда, как зовется весь край.

Артур Хэггерстон рассказывает об одном трудном для него отрезке своей короткой жизни: от 15 до 17. Он еще подросток, или «тийнейджер», как называют в Англии ребят от 13 до 19 лет. Он рассказывает, обращаясь к таким же подросткам, как он сам — ребятам, которые его поймут с полуслова. Им не надо ничего подробно объяснять или втолковывать, он как бы делится с ними тем, что с ним приключилось. Как ни старается Артур сохранить свое достоинство и обнаружить мужество при всех обстоятельствах, в его рассказ просачиваются и растерянность и тоска, а порой и прямые признания в отчаянном одиночестве. В сущности весь рассказ затеян, чтобы заглушить это щемящее чувство одиночества мальчишки, растущего без отца, неустроенного в жизни, растерянного перед ее трудностями и жестокостями.

Перечитывая роман после возвращения из Англии осенью 1965 года, я острее ощутила его стиль, роман «ярна», сопоставив его с теми «ярнами» Чаплина, которые он разматывал в Москве. Книга начинается так, как может начаться только что прерванный разговор: «Раньше, когда я был помоложе, — говорит девятнадцатилетний Артур, вспоминая себя в 15 лет, — мне казалось, что наш жилец псих, полоумный, чокнутый да и только. А он просто-напросто был влюблен без памяти. Не то он бы меня живо обломал. Такого, как этот Гарри Паркер, днем с огнем поискать». И продолжается рассказ Артура в точно том же стиле нарочито небрежной беседы. Главное — убедить собеседника в том, что ему, «бедовому своевольному сорванцу», «сумасбродному мальчишке», все нипочем и на все «наплевать». Даже тогда — и тем более тогда, — когда его берет за горло и душит тоска. На протяжении всего «разговора» с невидимым собеседником Артур прячется за небрежной фразой. Может быть, только в самом конце книги ему уже не дается его словесная поза, и чувства его прорываются наружу... «Я сунул руки в карманы и повернул в другую сторону. Кроме шуток, мне было грустно, одиноко. И страшно».

Книгу чрезвычайно трудно переводить на любой язык: она написана так, как говорят ребята городских окраин английского Севера, тем «слэнгом», который присущ его «сумасбродным мальчишкам», и городской «шпане», и тем, кто ей подражает. Артур Хэггерстон непрерывно разговаривает со «своими», с парнями такими, как он сам, и говорить иначе он, понятно, не может.

Артур Хэггерстон вырос без отца на окраине, точнее в трущобах Ньюкасла. Его остро, мучительно волнует возможность брака матери (давно брошенной мужем) с рабочим Паркером — ее жильцом. Мальчишка хочет самостоятельности, а самостоятельность означает заработок, и этот заработок дается нелегко. Артур меняет одну работу за другой — меняет не по своей вине. На каждом шагу перед Артуром встают обман, несправедливость и жестокость.

Два года жизни Артура, о которых идет речь в романе, — это два года тоскливых поисков в беспросветном одиночестве, хотя кругом много приятелей, впрочем, таких же неустроенных, как и он сам. Его обманывают боссы (прежде всего собственный дядюшка Джордж, разбогатевший на весьма сомнительных махинациях) и «свои» — такие же, как он, тийнейджеры из соседних домов и улиц. Долго не может зажить душевная рана, нанесенная Артуру предательством Носаря — «лидера» молодежного гэнга, в который он вступает в поисках товарищества. Девушка, к которой его влечет очень искреннее чувство, не может его ни понять, ни полюбить. Со всех сторон на Артура надвигаются ложь, продажность, цинизм и, главное, жестокость. Он запуган и затравлен, хотя изо всех сил продолжает прятать и свой страх и свою растерянность.

В романе есть эпизод, памятный всем, его читавшим. Он не только составляет кульминацию повествования Хэггерстона, но содержит его символический смысл, обобщает то, что проходит в книге лейтмотивом. Это эпизод убийства Милдред Крабом Керреном — братом Носаря — и последующей казни Краба за это убийство.

Убийство, совершенное Керреном, жестоко, но еще более жестоки обстоятельства, которые его на это убийство толкнули. А потому кара за преступление воспринимается как одна из тех несправедливостей, которых в мире Хэггерстона очень много. Ведь Краб убивает женщину, которую любит, но убивает, потому что не может больше терпеть попираемое в нем человеческое достоинство. Заставляя его брать деньги «за любовь», Милдред — жена мусорщика — сама толкает Краба на то кровавое злодеяние, о котором потом говорят на суде и кричит пресса. Формально приговор справедлив, но только формально, потому что виновно в убийстве Милдред то общество, где все измеряется деньгами и деньгам соотносится.

В первый воскресный день моего пребывания в доме Чаплина Сид с самого утра объявил, что хочет поехать со мной «к местам Хэггерстона» — другими словами, в тот район города, в котором развертываются события в «Дне сардины». Я зарядила аппарат, отыскав сверхчувствительную пленку: с утра было сухо, но как-то темно и хмуро.

[…]

Сид показывал то одно, то другое здание, но они настолько походили друг на друга, что запомнить удалось лишь общий колорит местности, — а это и было главным. Мучительное чувство неприкаянности Артура, его тоска, поиски истинного друга так понятны на этих улицах и в окружении этих домов — однотипных своей нечеловечностью!

И тут, уже под конец нашей поездки, произошел эпизод настолько невероятный, что сегодня он кажется мне приснившимся, а не происшедшим. Мы вышли на коммерческую артерию района и пошли к мосту через Тайн. Сид пояснил: здесь с моста будет виден тот дом, где «жила Милдред», — дом «мусорщика». Именно здесь произошло убийство и «погорел» Краб. С моста открылась своеобразная панорама: по противоположному — правому — берегу реки расположились промышленные здания и дымили их трубы, по левому, над которым мы стояли, — на склоне, довольно круто спускавшемся к реке, — нагромоздились груды разнообразного мусора и ютился маленький, едва заметный дом, уродливый и полуразвалившийся. Сюда на свалку мусора ходили приятели Артура «отдыхать», а в доме на свалке Краб встречался с Милдред и убил ее.

[…]

Название романа определял мотив, положенный писателем в основу «рассказа Хэггерстона». В чем смысл этого мотива, читатель находит сразу, на первых же страницах книги в притче опытного и умного Гарри Паркера, «повидавшего виды» и очень тактично поучающего задиристого, но совсем еще несмышленого сына любимой им женщины. Эта притча о сардинах, судьба которых очень похожа на судьбу многих тысяч рабочих людей Великобритании... Если не остережешься — станешь «сардиной»: «В Норвегии сардины миллионами приплывают из океана... Валом валят в фиорды. Даже цвет воды меняется. Сперва она зеленая, как старая медь, потом становится светлой, будто литое серебро... А сардины все плывут. Не знают зачем и знать не хотят... их вылавливают грудами, они лавиной текут в трюм, трепыхаются и прыгают, покуда люк не задраят. А потом их набивают в бочки, везут сюда и здесь укладывают в жестяные гробики голова к хвосту и хвост к голове... Вот они и попадают в сети, а потом в жестянки. Тут им и крышка». Не будь сардиной, плавай сам по себе — таков урок, который Гарри хочет внушить Артуру.

Два года из жизни Артура Хэггерстона, о которых идет речь в романе, — это два года метаний, живо напоминающих в конечном счете трепыхание сардины в сетях норвежских рыбаков. И в конце концов Артура укладывают в «жестяной гробик», как сардину из притчи Паркера. Впрочем, сардиной становится и сам Паркер, прирученный и нашедший незамысловатое счастье в крошечном раю семейного благополучия.

Волнующий рассказ Артура приходит к концу. Замыкается кольцо. Крышка запаяна, и Артур не знает выхода из своей комфортабельной жестянки. Но знал ли его и сам необыкновенно одаренный и зоркий сын Тайнсайда, когда он писал эту книгу?

В вечер того дня, когда мы вместе с Чаплином побывали у «стариков», этот вопрос встал передо мной острей и настойчивей, чем тогда, когда я четыре года перед тем впервые читала его «День сардины».

Уютный и комфортабельный «семидетечт» в Джесмонде, в нескольких шагах от парка Джесмонд. Утварь и обстановка этого дома, образование, данное детям, — то образование, которое необходимо для «профессии белого воротничка», даже меха, которые я видела на плечах Рини на нескольких официальных приемах в Ньюкасле, — все это далось Сиду не легко. Ценой изнурительной работы в конторе управления, да и не только этой ценой. Не был ли и он в какой-то степени «сардиной», попавшей в «жестяной гробик», подобно Хэггерстону и Паркеру? На Кимберли Гардене, Джесмонд, Ньюкасл-на-Тайне, 2. Светло и уютно, но... Другая книга, написанная Сидом вскоре после «Дня сардины», думается, подтверждает очень грустный вывод.

V

К вечеру того дня, когда Сид показал мне «район Хэггерстона», мне удалось наконец начать профессиональный разговор. Правда, Рини строила планы очередной встречи с какими-то журналистами, но я решительно запротестовала, поскольку до отъезда оставалось всего 48 часов, а вечером ожидалась родня — уже знакомые мне братья Сида с женами.

[…]

Я касаюсь в своих вопросах всего, что мне надо прояснить до отъезда. Но прежде всего роман Чаплина «Надзиратели и поднадзорные» (1963). Уже тогда, когда я впервые прочла его в Москве через несколько месяцев после его выхода в свет в Англии, роман вызвал у меня много вопросов. Сид постарался ответить на них в длинном и обстоятельном письме. Ответил, но вопросы не снял. Прожив на Кимберли Гардене десять дней, сделав тысячи разных наблюдений, больших и самых малых, я, как мне показалось, начала понимать «Надзирателей и поднадзорных» лучше. Предстояло проверить себя.

В письме Чаплин меня убеждал, что замысел его книги был несложен: он хотел всего лишь показать те трудности, которые нередко возникают перед молодыми людьми из рабочей среды, вступающими в брак. Пока они не «притрутся» друг к другу, идет довольно длительный процесс часто очень трудного привыкания, ощупью ищут молодые люди взаимопонимания и часто долго его не находят.

Все это так, и роман действительно рассказывает о первых месяцах, потом годе семейной жизни Тима Мейсона — молодого кузнеца с одного из заводов Ньюкасла — и Джин Кидд, молодых людей, выросших в рабочих семьях, ими вскормленных и воспитанных. Тот же северный диалект, то же превосходное уменье передать колорит изображаемой жизни. Те же замечательные, верные жизни портреты рабочих людей различных поколений, их семей, их быта, привычек, нравов, психологических проблем и даже предрассудков. То же предместье Ньюкасла, рабочие ребята того же Тайнсайда, только на десять лет старше Артура Хэггерстона, Носаря и других приятелей «сумасбродного» тийнейджера. Но роман, конечно же, не исчерпывается одной темой и одним кругом проблем. Что бы ни доказывал сам Чаплин в своем обстоятельном письме, «Надзиратели и поднадзорные» гораздо сложней того замысла, который писатель назвал в нем главным.

Чаплин решительно отказался признать наличие в книге экзистенциалистских мотивов, хотя в эпиграф ее вынесены довольно симптоматичные слова Ионеско «Мы все здесь либо Наблюдаемые, либо Наблюдатели, и единственный путь к избавлению от тюремщиков — смерть». Но тогда зачем этот эпиграф? Чаплин писал мне, что не знал ни пьес, ни философии автора «Носорога». Слова Ионеско, предваряющие роман, были якобы заимствованы из интервью, данного Ионеско английскому журналисту и случайно прочитанные им, Чаплином, в одной из английских газет. Отрицал Чаплин какое-либо воздействие на него идей экзистенциалистов: «Я читал немного Сартра, — писал он все в том же письме (от 17 июня 1963 года), — но прочел лишь столько, сколько потребовалось, чтобы скорее вернуться на твердую почву реальности».

Впрочем, идеи экзистенциализма носятся на Западе «в воздухе», и их влияния — осознанного или нет — не избежал и Чаплин. Настойчиво проходит через весь роман мотив отчужденности, одиночества, отсутствия взаимопонимания. Притом не только между Тимом Мейсоном, прозванным Тигром, и его женой Джин — чрезвычайно целенаправленной и в своих желаниях заземленной и «трезвой». Одиноки, затеряны здесь многие персонажи книги, хотя прежде всего, конечно, ее главный герой. Часто и совсем не случайно мелькает в книге и другое слово — «чужой» — посторонний.

Поговорив однажды как-то особенно хорошо, душевно с отцом, старым рабочим, Тим не идет, а летит, как на крыльях, домой: «одиночество — это проклятье Адамово — было, казалось, преодолено». Но в ту же ночь — после другой беседы с женой Джин — Тиму не спится: «он думал о своем отце, о мальчишке, которого встретил на улице, о своей жене, — все они были такие разные, но всех объединяло одно — тоска одиночества».

Позже в разговоре с матерью Тим восклицает — и слова его наполнены огромной тоской: «и нет веры ни во что... Как может человек оставаться верным, если он не верит ни во что? Может быть, только перед концом он примирится с тем, что живет наедине с собой и умрет один на один с собой!» Страшно, нечеловечески одинок «чудной» парень Тот. Даже Джин, с ее уверенностью в себе и во всем другом, ревнует Тима к его велосипеду, потому что он «помогает ему уходить в свое одиночество».

Мотив одиночества пронизывает всю книгу.

Женившись на девушке, которую любил, долго добивался, Тим уже в день свадьбы, более того, даже накануне этого дня, ощущает, как захлопывается за ним западня. Одинокость, затерянность Тигра (ирония в сопоставлении понятий очевидна) — смелого, ловкого, прямого — в чем-то неуловимом перекликается с одинокостью и затерянностью обделенного судьбой Тота. Впрочем, даже отец Тигра — старый и мудрый рабочий, — пройдя через все битвы 20-х и 30-х годов, так и не может членораздельно сказать, в чем же «главное», не может, а потом приходит смерть и закрывается навсегда крышка гроба. Да и знал ли он как следует, в чем это «главное» заключалось для него самого и должно было заключаться для сына? Вместе с тем Мейсон-старший — и самый цельный и, бесспорно, самый привлекательный персонаж в романе.

В письме о романе, написанном мне Сидом в Москву, он весьма энергично подчеркивал значение в жизни Тима Мейсона его жены Джин, к которой он, Тим, в конце концов «прилепится» и навсегда «притрется», «Во многих, если не в большинстве рабочих семей именно такого рода женщина помогает мужчине достигнуть цельности. Не спрашивайте меня, почему это так, — я говорю это лишь на основании личных наблюдений. К тому же женщины ближе к непосредственной реальности». Эта мысль, высказанная так четко в письме, материализуется в финале романа, которому Сид придает большое значение. Потеряв отца и с трудом приучая себя к мысли об этой утрате, Тим мужает, становится перед необходимостью выбора и действия, хотя не знает ни цели, ни путей к ней и бредет ощупью. Но Тим-Тигр уже «охотился» в джунглях мира, хотя законы этого мира ему еще не понятны. Его стычка с квартирохозяином Финчем из-за несостоятельных квартиронанимателей, его драка с обывателями пригорода, устроившими погром «цветных», была как бы первой разведкой этой битвы.

Но он возвращается домой к жене, недавно ставшей матерью. Все в ней — гармония. Она «легко скользит по странному и страшному миру». Она, по невысказанной и в то же время ясной мысли автора, мудрее Тима, хотя Тигр «чувствует себя дома в том мире, который ей — Джин — никогда не узнать». Во сне Джин зашевелилась и приблизилась к нему, бодрствующему наедине со своими мыслями. Джин спокойна. Она знает, что мыслями он сейчас далеко, но знает и то, «что рано или поздно он навсегда вернется». Приручить Тигра не мог никто, кроме нее. Пусть охотится в джунглях. Рано или поздно придет к ней... но вернется Тигр или котенок, спрашиваешь себя, читая эти строки.

В том, что особенно энергично доказывает Сид, стараясь объяснить замысел своего романа, книга его меньше всего убеждает. Читающему запоминается не гармоничность и мудрость Джин, а другое — повторяющийся лейтмотив, связанный с ее образом и его всецело определяющий. Это женщина молодая, красивая, уверенная в себе, своих желаниях, хочет прежде всего своего дома, дома любой ценой, на плохой конец полдома («семидетечт»)... но своего собственного. Она говорит об этом с первого дня совместной жизни с Тимом, говорит много раз и потом, а еще чаще думает, замыкаясь в себе, но настойчиво и умело «приручая» Тигра, стараясь «заземлить» его, скроить по своей мерке. Да, притирание идет, но какой ценой? И только ли «притирание» друг к другу мужа и жены или какое-то другое, имеющее большие последствия для молодого Тигра?

Чаплин воспринимает свою книгу как оптимистическую. Вместе с тем, дочитав ее до конца и особенно перечитав ее последний абзац, в этот оптимизм не веришь. Ранние рассказы Чаплина — даже самые трагические из них — в подтексте всегда содержали мотив утверждения. Это прежде всего утверждение непреодолимой и огромной силы товарищества, утверждение взаимопонимания людей, объединенных одним трудом, одной судьбой. Даже перед лицом смерти. В «Надзирателях и поднадзорных» взаимопонимание теряется либо перестает убеждать.

Если выхода не знает Артур, попавший в «жестянку», то Тим, прозванный рабочими ребятами цеха Тигром, делает вылазки, охотится в джунглях, но... возвращается. Притом не к своим заводским ребятам, понимающим его с полуслова, а в уютный рай мещанского благополучия. Не потому ли отец, приснившийся Тиму вскоре после его смерти, говорит сыну с очень мягким укором: «Ну какой же ты тигр, ты же совсем ручной котенок, Тим!»

Здесь, сидя в доме автора книги, разговаривая с ним «на его территории», приходится подойти к вопросу, не дававшему мне покоя, прямо и без обиняков: «Скажите, Сид, — спрашиваю я его напрямик,— а что же находит Тим-Тигр, пережив утрату отца-учителя, отца — как он полагал — залог своего бессмертья?» «Не знаю, — очень тихо и медленно, как бы размышляя вслух, отвечает Сид.— Не знаю...» И потом прибавляет еще тише и неуверенней: «А вы, вы это знаете?»

Воскресный день на Кимберли Гардене окончился шумно. Младшие братья Чаплина с женами приехали повидаться к Крисом, вернувшимся из плавания, и еще раз потолковать с «приятельницей из Москвы» (как меня тепло и просто прозвали родичи Сида). Пошел разговор общий, простой, дружеский, сердечный. Мне было приятно и легко с этими людьми, но за общей беседой и обычной суетой собираемой на стол еды, стука чашек и тарелок не исчезла тревога, не прошла возникшая в разговоре с Сидом печаль. И тревога, закравшись в подсознание, материализовалась во сне: в эту ночь я увидела Сида, устало бредущим из своей конторы. «Вы не тигр, вы становитесь котенком!» — сказала я другу, но ветер разнес мои слова, а образ Сида размылся в обычной серой дымке северного вечера.

[…]

VI

Уже вернувшись в Москву, я получила новый роман Чаплина «Сэм поутру». Он печатался, когда я была в Англии, и вышел почти в канун нового 1966 года.

Английская критика встретила книгу сдержанно или, скорее, неуверенно. Немудрено! «Сэм поутру» — книга не легкая и не простая. Я сама читала ее со смешанным чувством и вынуждена была перечитать ее прежде чем могла для себя самой вынести какое-либо суждение: понять ее было трудно, сопоставляя со всеми предыдущими книгами Чаплина, его обычной тематикой, привычным стилем. Недавняя поездка s Ньюкасл помогла и здесь.

«Сэм поутру» был написан созревшим прозаиком. Написан уверенно, ровно, как бы одним дыханием, в одном, выдержанном с начала до конца ключе. Но написан не тем Чаплином, который был автором «Прыгающего парня», «Тонкого шва», даже «Дня сардины», Антей Деремской равнины оторвался здесь от долго питавшей его почвы. Он нашел новую тему и новый стиль. Но занял и какую-то новую позицию. Сместился угол зрения автора «Дня сардины». Сменились и настрой и вся интонация его письма.

Книга о Сэме Роуленде — роман, поднимающий одну из кардинальных проблем капиталистического Запада, роман, рисующий облик капиталистического мира — мира большого бизнеса, безраздельного господства денег, жестокого, бесчеловечного, бездушного. Это и роман, рисующий героя этого мира, — Чаплин назвал его антигероем.

Но здесь нет уже поисков, нет даже попытки наметить утверждающие идеи. Мотив затерянности и одиночества, их определяющий, — хочет того автор «Надзирателей и поднадзорных» или нет — уже не звучит или звучит лишь эпизодически, где-то в боковой линии. А мир, в котором живет и энергично действует (карабкаясь наверх) антигерой, — опустошенный, как бы выжженный, «долина сухих костей». Недаром соответствующая цитата из Библии, найденная одним из персонажей романа, несколько раз повторяется в нем и возвращается вновь и вновь, как возвращаются к Сэму одни и те же дурные сны и тревоги.

«Сэм поутру» мог написать и другой английский прозаик сегодняшнего дня, и даже не обязательно прозаик английский. В нем, бесспорно, есть штрихи национального колорита, но их уже не так много. Колорит Тайнсайда, областнические мотивы — все исчезло. Гораздо больше изображения обстоятельств, типических для всего мира капиталистического Запада. Место действия — Лондон; оно могло быть Парижем, Стокгольмом, Римом, Нью-Йорком. Время — 1970 год. Зачем автору показалось необходимым ввести столь незначительное смещение во времени, не ясно: каждому читающему роман очевидно, что речь идет о сегодняшнем дне, о мире большого современного бизнеса, о современной технике, о современных проблемах Англии с ее пошатнувшейся экономикой и лихорадочными попытками людей «дела» поддержать былую мощь британского предпринимательства.

«Сэм поутру» — книга в композиционном отношении необычно цельная. Что бы ни случилось с ее главным действующим лицом Сэмом Роулендом, все его личные эскапады, встречи, переживания даже (хотя их не много) подчинены главному — вытекают из него: Сэм Роуленд (сын управляющего провинциальным банком) приходит в огромное здание Управления треста по эксплуатации отбросов скромным служащим, нарочито анонимным. За кратчайший срок — сколько месяцев проходит? пять? десять? — он взлетает на пятнадцатый этаж здания, вытесняя председателя правления, фактически управляющего трестом — Фрэнсиса. Это даже не восхождение в том смысле, в котором о нем можно говорить применительно к романам Бальзака или Золя: терминология, возможная в разговоре о событиях XIX, даже начала XX века, в наши дни меняется, как меняется сама жизнь. И карьера Сэма, имеющая в романе свой символический смысл, скорее напоминает взлет сверхскоростного реактив-ного самолета, чем трудный подъем пешехода по лестнице удачи.

В поле зрения читающего находится «Здание», — здание-гигант, здание-символ, как символичен и трест, который оно обслуживает и которым управляет, крупнейший в мире трест по переработке отбросов всего объединенного королевства: «Здание Объединенного Королевства — крупнейшее в мире предприятие по эксплуатации всех видов отбросов и грязи, уловитель богатства сточных канав и канализации, наследник всех мусорных ям и отхожих мест». Здесь работает гигантский мозг, символизирующий всю капиталистическую машину — безличный, как счетные машины в подвальных этажах, — и люди, сидящие в своих кабинетах на 15-м этаже. Молниеносная карьера Сэма преднамеренна, сработана по плану и совершенно беззастенчива. Он играет роль «доброго парня», нравится одним, вызывает подозрение у других. Сэм Роуленд ничем не напоминает ни Артура Хэггерстона, ни Тима Мейсона. Здесь нет и не может быть северного диалекта: изменился герой, изменилась и его речь. Если Артур не может говорить иначе, как на языке рабочего Тайнсайда, то ни Сэм Роуленд, ни его сослуживцы не могут говорить так, как говорят Хэггерстоны и Мейсоны. Стиль Чаплина в повествовании от автора более совершенен, если судить о нем с точки зрения взыскательного критика, но более «книжен», в нем много метафор и прочих троп литературного языка. Но что-то утрачено. Насколько безвозвратно, сегодня не только трудно, но просто невозможно еще сказать.

Куда двинется автор «Дня сардины»? «Сэм поутру», действительно, не дает оснований для решения этого вопроса. Роман в этом смысле — загадка и для охранительной, консервативной, и для прогрессивной критики.

Даже сам Чаплин, сообщавший в своих письмах, что «Сэм поутру» до известной степени продолжение его ранее написанных книг, признал и другое: книга эта как в замысле, так и в его выполнении — своеобразный тупик.

«Ты котенок, а не тигр», — укорял Тима отец — человек, нашедший свое место в боях 20-х и 30-х годов. С каким восхищением говорил старый рабочий о «бурных 30-х годах» — годах своей молодости и славы его класса. Но какова его программа перед смертью? Неопределенная «помощь людям»? Коллективизм? Но во имя чего? С какими делами и программой?

В «Сэме поутру» Чаплин сменил тему и, конечно, не случайно. Не зная, куда вести и к чему призывать своих рабочих героев, он обратился к критическому изображению капиталистической цивилизации и ее последствий.

Здание управления Треста по эксплуатации отбросов — второй наряду с Сэмом герой (или антигерой?) романа. Оно живет своей жизнью, дышит, работает, съедает одну жизнь за другой. Выбрасывает, измотав, одних (Смолл Саммерс), сводит с ума других (Принкстоун). Чаплин проклинает эти монополии, жиреющие за счет отбросов, грязи и гнили, но и где-то в чем-то восторгается техническим совершенством «Дела», работающего как часы. «Здание» — для него символ технической цивилизации, которую воздвигла и воздвигает Англия. «Моя книга, — энергично подчеркивал Чаплин в одном из своих писем, — что угодно, но не выступление против техницизма. Я очень далек от руссоизма!»

И все ж, если Сид Чаплин, с детства стоявший близко к машине, технике, индустрии, иногда забывал, на кого работает Трест, восторгаясь слаженностью самой работы, интонация романа совершенно недвусмысленна, когда автор возвращается на твердую почву оценки роли Сэма и ему подобных, обезличенности, бесчеловечности капиталистической машины.

Отказывыясь от Сэма, любимая им девушка Кейти говорит: «Ты продался. Старая история человека, продавшего душу дьяволу. Только ты в современной одежде и на 15-м этаже здания, в подвале которого счетные машины, а на чердаке сумасшедший». Управляющий трестом Фрэнсис любит цитаты из Библии, и одна из них становится в конце романа страшным лейтмотивом: долина сухих костей... Дом, в котором будет властвовать Сэм Роуленд, — это дом посреди долины мертвых... Достигнув своей цели, Роуленд помнит, более того, понимает это: «...Я больше не видел снов... Но там, наверху, меня не оставляет смутное ощущение, что я хожу внизу по улицам, которые на самом деле не улицы, а долины. Я хожу по городу в поисках друга, но имени его я не знаю. Улицы длинные, а здания достигают неба. Они такие высокие, что не следует смотреть вверх, когда нажимаешь звонок у дверей. Они все равно остаются закрытыми... Это долина сухих костей. Я поэтому не поднимаю глаз. Я живу на опустошенной земле, где выигравший теряет все, как и проигравший. Иногда сомневаешься в собственной личности. Чего-то не хватает. Чего-то всегда не хватает!..»

Анонимность большого капиталистического города пугает Сэма, забравшегося-; пятнадцатый этаж «Здания». Ему страшно. Он зажмуривает глаза.

Сид Чаплин всю жизнь боялся «анонимности столиц» и упорно держался почвы своего края, боясь потерять свое имя или как Петер Шлемиль Шамиссо, свою тему.

Сид Чаплин встал, хотел он того или нет, на перекрестке двух дорог. Путь, начатый им в рассказах «Прыгающего парня», пришел к концу в «Надзирателях и поднадзорных». Он не сумел или не смог довести до логического конца тему общности, тему товарищества. Предостерег от судьбы сардины, но только предостерег. Он остановился на перекрестке и заговорил о затерянности и одиночестве. Это было начале нового пути, а путь этот завел его в долину сухих костей.

Писатель незаурядного дарования, Сид Чаплин, думается, будет продолжать поиск. Но нельзя забывать, что поиск этот сегодня на Кимберли Гардене, в уюте «семитдетечт», может быть, трудней, чем кажется.

Л-ра: Волга. – 1971. – № 5. – С. 179-192.

Биография

Произведения

Критика


Читайте также