Пауль Хейзе. Колдовство средь бела дня

Пауль Хейзе. Колдовство средь бела дня

История о прекрасной Абигайль еще продолжала некоторое время жить какой-то таинственной жизнью в нашем воображении, подобно тому как иногда долго слышатся звуки давно отзвучавшего колокола.

Пустив в ход свой последний козырь, полковник еще долго стоял у камина, откинув голову назад и устремив неподвижный взгляд в потолок. Все молчали, даже неугомонная девушка не решалась заговорить и лишь растерянно смотрела на своего шурина, который весь вечер со снисходительной улыбкой прислушивался к разговору о привидениях и лишь изредка саркастическими вопросами провоцировал наиболее легковерных на очередные душевные излияния.

На сей раз он произнес целую речь, адресованную полковнику: «Дорогой друг! Надеюсь, вы не обидитесь на закоренелого естествоиспытателя, если тот отнесется к вашему странному приключению несколько скептически и принятое вами за реальное событие станет рассматривать как таинственную мистификацию вашей возбужденной психики. Правда, что касается нашей осязаемой реликвии — того букетика иммортелей — тут я не могу сказать ничего определенного. И все же я ни минуты не сомневаюсь в том, что и для этого жуткого „факта“ вы сможете найти вполне естественное объяснение, когда будете в состоянии еще раз проанализировать все обстоятельства этого дела. Нетрудно представить себе, например…» — «Я вынуждена просить тебя, дорогой, оставить при себе все, что возможно себе представить, — с горячностью перебила его жена. — Мы хотим слушать истории о привидениях, чтобы — как в сказке — научиться бояться, и ты не имеешь права нам мешать. Конечно, я не думаю, что Гете, сказав однажды „Страх есть лучшая составляющая человечности“, имел в виду как раз такого рода страхи. Тем не менее, он также находил удовольствие в изображении разной нечисти, бесчинствовавшей в классических и романтических вальпургиевых ночах, не перебивая себя попутно естественнонаучными протестами. Так что не бурчи и давай свой залог, a на очереди — наш уважаемый профессор. Боюсь, правда, что перед его историческим методом не устоит хрупкая промежуточная сфера обитания призраков».

«Вот в этом случае вы заблуждаетесь, милая, — возразил последний — друг дома, веселый седовласый человек и автор очень умных книг о темных периодах немецкого средневековья. — В ходе моих штудий я сталкивался со многими загадочными явлениями в жизни отдельных людей и народов, которые не поддаются никакому критико-историческому объяснению и без тонкого знания человеческой души и патологического анализа вообще кажутся непостижимыми. Я не собираюсь угостить вас одной из многочисленных историй о призраках, которыми кишат хроники и протоколы процессов над ведьмами, a расскажу об одном случае из моей собственной жизни, от которого, правда, вряд ли кого-то проберет дрожь, но который, тем не менее; трудно объяснить, не веря в возможность проникновения в нашу реальность сверхчувственного мира. Кроме того, все это произошло не в течение обязательного в таких случаях полуночного часа, a — в порядке исключения — средь бела дня.

Единственное, в чем я хотел бы предварительно заверить вас: это маленькое приключение я буду описывать именно так, как оно сохранялось в моей памяти все эти долгие годы.

Могу сообщить не только год, но и день, когда это со мной случилось: шестнадцатого июля 1855 года. Десятого числа в Лейпциге я получил степень доктора и сразу же поехал к одной милой пожилой чете — к моим дяде с тетей, — чтобы отдохнуть после треволнений, связанных с защитой диссертации, у этих замечательных людей, которые после преждевременной смерти моих родителем приняли меня когда-то как сына. Они жили в Дрездене, в небольшом домике нового города. Излишне будет говорить о том, что они меня встречали, как триумфатора — со всеми почестями. Но, несмотря на самый лучший уход, я по-прежнему оставался нервным, тощим и бледным, так что утром пятого дня тетя открыла мне, что для укрепления моих подорванных жизненных сил необходимо что-то более существенное. B таких случаях, по ее словам, не было ничего более полезного, чем пребывание на свежем воздухе в лесу или в горах, поэтому они с дядей решили отправить меня в Саксонскую Швейцарию.

С отдыхом на природе я был в принципе согласен — но только не там, куда меня отправляли. Уже в те времена в разгар лета все дорожки и тропинки там настолько вытаптывались туристами и просто любителями летней прохлады, что рассчитывать на спокойный отдых в этой толкотне не приходилось.

И кроме того: как только тетя начинала наседать на меня со своими планами, в моей памяти сразу же всплывало воспоминание об одном близлежащем тихом уголке, который я, будучи еще студентом, часто посещал во время каникул в Дрездене: это была небольшая гостиница на правом берегу Эльбы и в нескольких минутах ходьбы от Лошвица, стоявшая на возвышении, в окружении садов. K моему большому огорчению, когда я недавно побывал в тех местах, мне сказали, что на ее месте давно стоит прекрасная большая вилла. B прежние времена гостиница принадлежала одной молодой супружеской паре, с которой я поддерживал дружеские отношения, поскольку искренне любовался бодрым мужчиной и его грациозной маленькой женой. Весьма недурным мне показалось их вино, и, кроме того, я научился ценить тишину звездных ночей, сидя на возвышающемся над берегом реки балконе.

Это была одна из тех небольших гостиниц старого пошиба, которые посещали только солидные бюргерские семьи, пившие там свой неизменный жидкий кофе, и изредка — люди, совершавшие прогулку. Дело в том, что супружеская чета была достаточно состоятельной, чтобы позволить себе пренебречь перестройкой своего скромного предприятия во входившем уже тогда в моду более элегантном стиле.

Сдавали ли мои приятели комнаты для гостей, я, правда, не знал, однако не сомневался, что они не откажут мне в ночлеге в одной из комнат их старого дома.

И вот я с дорожной сумкой шагал в жаркое послеобеденное время по знакомой набережной. За те два года, пока я не бывал в этих местах, здесь ничего не изменилось. Ни один из загородных домов — a они все были мне так хорошо знакомы — не был заново окрашен, и ни один новый павильон не был разбит среди бурно разросшихся деревьев, раскинувших цветущие ветви над оградами садов. Дорога к реке, как и прежде, казалась нехоженой, поскольку обычно люди пользовались проселочной, петлявшей между домами, и царившее вокруг безмолвие нарушал лишь едва слышный плеск волн, перемывавших прибрежный гравий.

B доме, куда я наконец пришёл, тоже все осталось по-старому. По тем же самым исхоженным каменным ступенькам я поднялся к калитке в заборе, которую — к выгоде знавших ее секрет — можно было открыть и снаружи. Узкая тропинка в хозяйском саду была по-прежнему неухоженной и заросла травой. Только друзья дома и кое-кто из гостей знали этот вход. Менее знакомой публике, чтобы войти, приходилось подниматься выше. Так как среди посетителей, сидевших там, мне могли встретиться и знакомые, я предусмотрительно решил зайти с заднего фасада дома, поскольку никому не хотел выдавать своего убежища. Там я встретил старую Арзель, непременную принадлежность семьи и мою особую покровительницу. Она так радостно приветствовала меня, как обычно встречают пропавшего без вести, и, так как я сказал, что сначала охотнее перекинулся бы парой слов с хозяевами, чем стал бы налегать на еду, провела меня в комнату на втором этаже, побежав сразу же за хозяевами, которые как раз были заняты какими-то делами в находившейся неподалеку экономии.

Таким образом, у меня было достаточно времени для того, чтобы осмотреться в комнате, куда я еще не заходил ни разу. Она была обставлена старой мебелью, но очень чистая — с цветочными горшками на подоконниках; с чудными розами в вазе, стоявшей на столе перед диваном, застеленным покрывалом из конского ворса; с канарейкой, заливавшейся в большой клетке у открытого окна, за которым легкий вечерний ветерок гулял в темных кронах каштанов. На стене над диваном висели в потускневших рамах три фамильных портрета в натуральную величину: слева — видный мужчина, одетый по моде двадцатых годов; справа — дородная женщина в богатом наряде прежних лет и с завернутым в вышитые пеленки ребенком на руках; между ними — портрет девушки в пору первого цветения юности, в одежде времен Империи, который привлек мое внимание намного больше остальных двух — но не какой-нибудь особенной красотой, нет: ее лицо, смотревшее прямо на зрителя, казалось чрезмерно круглым, да и вздернутый носик и слегка толстоватые губы не вполне соответствовали моим представлениям об очаровательной женской головке. Однако ее глаза — большие, черные и с громадными ресницами — имели такое трогательно-невинное и в то же время безотчетно-грустное выражение, что я был просто очарован ими. Она была в белом, украшенном по верхней кромке голубой вышивкой платье, туго стянутом поясом почти под грудью. Изящная шея была открыта, a обнажённые руки лишь слегка прикрывала полоска узкой красной шали. На ее голове вились короткие каштановые волосы (так называемая прическа „под Тита“). В руке она держала распустившийся бутон белой розы, a на ее безымянном пальце красовалось золотое кольцо с синим камнем в форме сердечка.

Я, кажется, не менее десяти минут рассматривал это милое существо, уже давно покинувшее этот мир, — и вдруг дверь открылась и в комнату вошел хозяин дома, a за ним — его жена, чья некогда изящная фигура теперь заметно округлилась. На руках она несла годовалого ребенка — объяснение столь неожиданной перемены.

Оба самым любезным образом приветствовали меня, поругав за мое длительное отсутствие, и с гордостью показали милого ангелочка, посланного им Господом и увенчавшего тем самым их супружеское счастье. Да и в остальном все эти два года дела у них шли как нельзя лучше: увеличилась выручка от розничной торговли вином; количество посетителей ресторана настолько возросло, что им пришлось построить в саду еще один, уже более вместительный зал, где с тех пор стали справлять свадьбы и другие семейные праздники.

Как бы ни желал я этой деятельной чете преумножения их земных благ, моим надеждам на покой и уединение не дано было осуществиться, и когда я, несмотря на это, спросил, могут ли мне предоставить на пару недель тихую комнатку в их доме, то хозяйка лишь выразила сожаление по этому поводу. Мансардную комнату они якобы переоборудовали под детскую, a в двух других расположилась супружеская пара из города с больным ребенком, которому необходим был отдых в деревне, однако тот часто не давал даже им спать по ночам своим кашлем и плачем, так что даже в единственной имеющейся у них свободной комнате я, по ее словам, не знал бы покоя ни днем, ни ночью. Повторяя „Как мне жаль!“, она неизменно добавляла, что никогда бы не приняла незнакомых, если бы знала о моем приезде. Муж подтвердил ее слова; по его виду можно было догадаться, что он все же пытается найти какой-то выход из этого положения. Когда же я, тихо вздохнув, взял в руки трость и шляпу, он наконец сказал: „Нет, Рикхен, мы не можем так отпустить господина доктора, чтобы он испытывал неудобства в чужом доме. У нас ведь есть еще домик в саду, принадлежавший тетке Бландине. В нем, правда, уже много лет никто не жил; но если вымести оттуда пыль и довесить свежие занавески… господину доктору в первую очередь важно иметь тихий, уютный уголок… Еду — если он не захочет каждый раз заходить сюда — можно было бы подавать ему туда, в переднюю, a в той комнате он мог бы спать — и весь сад был бы в его распоряжении. Мне кажется…“ — „Подумай, о чем ты говоришь! — перебила мужа его маленькая жена с упреком в голосе, сделав ему знак глазами. — Это ведь абсолютно исключено!“ Она подошла к нему вплотную и что-то прошептала на ухо, качая при этом головой, словно речь шла о какой-то неслыханной нескромности.

Мужчина, однако, лишь добродушно засмеялся ей в ответ, легонько похлопал ее по округлым плечам и обратился ко мне: „Таковы все женщины! — сказал он. — Даже самые умные из них позволяют себя дурачить, выслушивая различные побасенки. Видите ли, господин доктор, старые люди говорят, что в этом домике нечисто, a молодые глупо повторяют это вслед за ними. Но — как всегда случается в таких случаях — собственными глазами никто ничего не видел. Ну что из того, Рикхен, если даже тетка Бландина и бродит привидением? Пусть господин доктор сам рассудит, насколько это неприятно, когда тебе наносит визит нарядная женщина. Да вот же ее портрет над диваном! Неужели она похожа на тех, кто находит удовольствие в том, чтобы пугать честных людей? Ведь тетка Бландина — чтобы вы знали, господин доктор…“

Он не успел договорить, поскольку явилась Арзель, сообщившая, что хозяина вызывает каменщик по поводу новой прачечной. Это касалось также и хозяйки дома, поэтому супружеская чета оставила меня наедине со старухой, получившей от хозяина все необходимые указания относительно моей комнаты.

Я спросил, известно ли ей что-нибудь о тетке Бландине. „Почти ничего, — ответила та, — кроме того, что юная барышня жила в том домике и, как утверждают некоторые люди; еще время от времени показывается там. Я сама, правда, еще не встречала человека, который бы видел ее собственными глазами, и вряд ли поверю в это: девушка с таким добрым, порядочным лицом, конечно же, не могла совершить ничего такого, что могло бы ее лишить покоя после смерти“.

И вот мы, спустившись вниз по лестнице и пройдя по саду, подошли к маленькой и, как правило, обычно запертой на замок боковой калитке, выводившей к узкому и — если смотреть с берега — полого уходившему вверх проходу между садом и другой оградой. Выйдя за калитку и перейдя дорогу, которая отделяла сад от ограды напротив, можно было тем же ключом открыть похожую на первую калитку и оказаться в запущенном цветнике. Я раньше не замечал его, так как никогда не задерживался здесь, за пределами сада, подолгу. Сюда нельзя было заглянуть и с дороги, проходившей внизу. K тому же с внешней стороны цветник был обнесен высокой изгородью, a вход снизу — через решетчатую калитку с несколькими ведущими к ней ступеньками — настолько зарос сиренью, что можно было спокойно пройти мимо, не заметив его.

Едва я оказался на этом тихом, не более ста шагов в периметре, участке, плавно переходившем в проселочную дорогу, как моему взору представилось удивительное зрелище.

В невероятном изобилии — словно сюда, по меньшей мере, лет десять не ступала нога человека — разрослись здесь прекрасные розы, почти исключительно центифолии, по соседству с гвоздиками и желтофиолями; рядом и вперемежку с ними — жасмин и гелиотропы; как белые островки среди цветочного моря возникали тут и там маленькие группки линий с необычайно длинными стеблями, чей пряный аромат, не смешиваясь с другими, словно окутал меня пеленой. Эти цветочные дебри ослепительно пылали в лучах заходящего солнца, и поскольку деревья и кусты, со всех четырех сторон окружавшие цветник, разрослись настолько густо, что полностью скрывали его от взоров из соседних домов, то он производил сказочно прекрасное и в то же время несколько гнетущее впечатление.

„У хозяйки все никак не доходят руки до него, — сообщила мне старушка, отведя в сторону несколько побегов гигантских, высотою с небольшое дерево роз, чтобы расчистить мне дорогу. — Для надлежащего ухода за цветами не хватает времени, a нанимать для этого собственного садовника не имеет смысла, потому что все это изобилие неухоженных цветов всех времен года, растущих на участке, дважды в неделю срезается и дает неплохую выручку от продажи в городе. Когда дорожки зарастают слишком сильно, приходит хозяин и наводит порядок с помощью садовых ножниц. Много лет тому назад отец нынешнего владельца по вечерам частенько покуривал здесь наверху, перед домиком, свою трубку. Возможно, однажды появилось какое-то ночное привидение и отравило ему это занятие. Не думаю, чтобы это была барышня Бландина“.

Наконец моему взгляду представился этот невидимый домик, в котором я должен был поселиться: небольшая серая квадратная постройка из дерева, под остроконечной, выдававшейся далеко вперед гонтовой кровлей, с дверью со стороны фасада и единственным окном, завешенным ставнем, который когда-то, вероятно, был выкрашен в зеленый цвет. B каждой из боковых стен также было по одному квадратному, защищенному прочным деревянным ставнем окну, — все это было испорчено дождем и тронуто тлением. Под крышей ютились воробьиные гнезда, чьи возмущенные обитатели с пронзительными криками выпорхнули оттуда, едва только дверь, открываемая старушкой, скрипнула ржавыми петлями, и мы с ней переступили порог.

B нос ударило сырым запахом тления. Но как только мы подняли вверх все три ставня, эта комната с низким потолком показалась вовсе не такой уж нежилой: у одной из стен — комод в стиле рококо; составленные в центре комнаты садовая скамейка, солидные старые стулья и стол с сохранившейся на нем выцветшей пестрой скатертью; у окна — изящный столик, инкрустированный деревянной мозаикой, на нем — корзинка для рукоделия с начатой вышивкой по канве. Очень мило смотрелись полдюжины больших, вставленных в плоские коричневые рамы картин с изображением цветов, в основном роз и лилий, написанных несколько неуклюже, но с заметным чувством формы на светло-серой бумаге и тщательно раскрашенных чьей-то старательной рукой. Среди этого скромного живописного украшения бросалась в глаза большая карта Центральной Европы, на которой ярко-красным цветом был выделен путь из Дрездена до Москвы. Под этим странным для садового домика настенным украшением висел крошечный портрет в золоченой рамке с изображенным на нем молодым человеком в старорежимной униформе, однако лицо было настолько выцветшим или, скорее, размытым, что кроме коричневых точек на месте глаз и тонких черных бакенбард разобрать что-либо было невозможно.

Старушка открыла низкую боковую дверь, и я вошел в темную комнатку, в которой стало немного светлее только после того, как я поднял ставень над единственным оконцем. Теперь я заметил узенькую койку в углу, умывальник на высоких ножках с майсенской фарфоровой принадлежностью, а на противоположной стене — гравюру по мотивам картины Карла Дольче „Се Человек“.

„В этой комнате, вероятно, господин доктор будет спать, если ему не покажется, что здесь слишком тесно и неуютно, — сказала старушка. — Соломенный тюфяк и матрац еще вполне пригодны, a все остальное, в чем может нуждаться христианин в своем быту, мы сами доставим наверх. Господин доктор может быть спокоен: здесь ему никто не помешает, если он не боится призраков. Все это, конечно же, просто глупое суеверие, хотя я и знаю кое-кого, кто ни за какие деньги не согласился бы здесь переночевать, потому что в этой постели якобы спала эта барышня. А вообще-то все это было довольно давно, и Господь, которому она, наверно, молилась каждый вечер, не допустит, чтобы ее бедная душа бродила по свету и пугала мирных людей. Нет, это никак невозможно: зачем Ему такое взбрело бы в голову?“

Просвещенная старушка оставила меня одного, чтобы еще кое-что принести сюда от хозяев, — и спустя полчаса все было готово: на кровати появилось свежее белье, подушки и одеяла; в кувшине — вода из маленького колодца, находившегося рядом с садовым домиком, но скрытого зарослями сирени; в прихожей на столе стоял заказанный мною скромный ужин.

Старушка еще раз вернулась, чтобы пожелать мне от имени хозяев спокойной ночи и извиниться за то, что они не смогли прийти лично. Жена хозяина якобы не могла оставить кухню, a сам он должен был помогать официанту, поскольку было много посетителей. Она убрала тарелки и миски и оставила меня наедине с моей бутылкой мозельского.

Первым делом я обошел все мои отнюдь не обширные окрестности по заросшим узким тропинкам, которые вели сквозь цветочные дебри, а затем поднялся обратно вверх к беседке, стоящей в углу цветника, на одной высоте с домиком. Она была густо оплетена усиками каприфоли, так что внутри нее царили полумрак и духота, поэтому я поставил один из найденных там стульев прямо перед входом, раскурил трубку и сидел так — не помню уже сам как долго — в блаженном раздумье при свете звезд, в то время как запахи ночных цветов становились все более пряными, a в траве зажигали свои огоньки светлячки.

Когда мой взгляд покидал пределы этого маленького царства, то за его нижними границами, поверх зарослей, сверкала спокойная речная гладь, которую время от времени рассекал небольшой корабль или узкий челн, и тогда темные волны на мгновение освещались бортовым фонарем. Однажды даже прошел мимо по пути к городу большой пароход с музыкой на борту и, как фантастическая химера, скрылся за верхушками ив. Несколько запоздало над окрестностями замаячил серп ущербной луны. Дома на другой стороне реки были окутаны туманной дымкой, и только огни отдельных фонарей, чей свет достигал моих глаз, указывали на то, что где-то в необозримых далях еще живут люди.

Постепенно становилось все свежее, и после жаркого дня я с таким наслаждением вдыхал прохладный воздух, что решился идти спать только после того, как на лошвицкой башне пробило сначала одиннадцать, a затем и полночь: Я не испытывал никакого страха перед полуночным часом; даже растянувшись на своей „девичьей“ постели, я в мыслях был далек от чего-то неприятного. Крохотное окошко, за которым в зарослях кустарника тихо шелестел ветер, я оставил открытым. B соседнем саду запел соловей, и, некоторое время прислушиваясь к его трелям, я незаметно уснул. Среди ночи, в промежутках между беспокойными сновидениями, я несколько раз просыпался, разбуженный какими-то шорохами, что не казалось мне необычным в летнюю ночь на свежем воздухе; это могли быть ночные птицы, охотившиеся на мелких зверушек; мягкие шаги или прыжки кошки над моей головой или куницы, выслеживавшей воробьев под крышей; скрип колес и щелканье кнута в рассветных сумерках на просёлочной дороге поблизости — однако ни одного звука из потусторонних миров мне расслышать не удалось.

Так случилось, что на следующее утро я проснулся поздно: меня разбудила старушка, заглянувшая в мою комнату и обеспокоенно спросившая, не будил ли меня кто-нибудь ночью. Я со смехом заверил ее, что барышня не нанесла мне визита и что она может успокоить по этому поводу хозяйку. Правда, после завтрака меня сразу же потянуло в искрящийся от росы цветник, который, к тому же, находился еще в тени. Однако я устоял перед искушением, решив сначала написать письма дяде с тетей в Дрезден, затем еще пару — друзьям в Лейпциг кроме того, — в типографию, куда я сдал для печати мою диссертацию.

Провозившись со всем этим, я прозевал прохладные утренние часы, и цветы, освещавшиеся теперь прямыми солнечными лучами, дышали таким изнурительным зноем, что мне показалось более благоразумным не покидать домик совсем, a пересидеть самое жаркое время в золотистом полумраке за полуприкрытыми ставнями.

Я вспомнил о книге, которую привез сюда из дома. Это были стихи Германа Линга, лишь недавно опубликованные и еще мало известные в Северной Германии, несмотря на вступительное слово к ним, написанное Гайбелем. Мне их порекомендовал и даже подарил на прощание свой экземпляр один мой южно-немецкий коллега. Как историк, считал он, я не должен упускать случая познакомиться с новым типом исторической лирики, которой этот превосходный поэт владеет в манере, присущей только ему одному. Я успел в этом убедиться, едва прочитав несколько первых романсов и пару отрывков из эпической поэмы о великом переселении народов. Здесь уместнее было бы говорить о чем-то большем, чем об обычной версификации исторических анекдотов в стиле баллады: это было удивительное чувство сопричастности с судьбами давно исчезнувших народов, визионерский гений, проявившийся в умении с такой магической осязаемостью воскресить их чувства и страдания, персонажи и характеры, словно поэт свободно путешествовал во времени — и отдаленные эпохи, как сон наяву, вставали перед его глазами.

Было ясно, что здесь мы снова имеем дело с одним из тех лирических талантов, которые встречаются не чаще черных алмазов и которые несравненно дороже последних.

Я помню, что открыл тогда этот томик наугад и встретил там целый ряд глубоко интимных переживаний и такую силу вчувствования в таинственный мир души естественных народов, которая присуща только истинным лирикам.

Я читал и снова перечитывал неотразимые при всей своей простоте песни: „Все спокойнее мой сон“, „Песня лодочницы“, „O весна, ты как резвый школяр шаловливый“, „Старые сны возвращаются“, „Моей помпейской лампе“ — и как бы наивно ни были озаглавлены эти трогательно прекрасные и глубоко интимные откровения поэтически взволнованного сердца, мне они сразу же запали в душу и причем так сильно, что я и сейчас знаю наизусть чуть ли не половину томика и часто во время одиноких прогулок мысленно повторяю строки из этих песен. В моем тогдашнем расположении духа особенно очаровал меня сонет „Колдовство средь бела дня“. С вашего позволения я прочитаю его, несмотря на то что многие из вас хорошо его знают. Дело в том, что он хорошо передает мое тогдашнее настроение.

Окутал в тишине долы и горы,

Лишь дятла стук вдали услышишь спорый

Да из ущелья лесопилки рокот мирный.

A на него с томлением взирает

Цветка бутон. С его перин взлетает

Хмельная бабочка, пресытившись усладой.

Сплетает летний кров из прутьев ивы,

Следя за облаком, плывущим по реке.

Проснется в этот час рыбак сонливый

От шума в камышах. A егерь вдалеке

Услышит хохот, пастуха поманят

Скал златые гривы.

Прочитав впервые это стихотворение, я, помнится, закрыл глаза и некоторое время пребывал в блаженном состоянии своеобразного лирического опьянения, которое, подобно крепкому вину, разливалось по моим жилам. Затем я поднялся и подошел к двери моего домика: И все вокруг меня — принадлежавший только мне безмятежный зеленый мир — было исполнено таким же дрожавшим от восторга знойным великолепием, как и в строках этого стихотворения. Бабочки, в упоении порхавшие над чашечками роз в лилий; птичьи голоса; а внизу — торопливо набегавшие на берег и словно искавшие в тени спасения от солнечных лучей волны — в самом деле, все это было похоже на волшебство. B конце концов, почувствовав легкую головную боль, я неторопливо возвратился в обвитую каприфолью беседку, все еще повторяя по пути эти строки из стихотворения.

Я опустился там на скамейку, по-прежнему не выпуская из рук сборник, но дальше читать не стал, что, впрочем, было и невозможно из-за царившего там полумрака.

И теперь еще я со всей четкостью вспоминаю странное ощущение, вызванное во мне взглядом из моего сумрачного зеленого убежища на ослепительный полуденный свет: мне показалось, будто надо мной — не воздух, a кристально чистая морская вода, и сам я сижу на дне моря: над моей головой покачиваются волны, ударяясь в сверкающие кораллы и стекая тонкими струйками вниз на придонные водоросли; я чувствовал себя заточенным в глубоком гроте, где дышать было так же трудно; как в водолазном костюме. И тем не менее, это заточение не тяготило меня; более того, я даже испытывал при этом своеобразное тайное удовольствие. Похожее ощущение у меня возникало в детстве, когда мы играли в прятки и я, притаившись, сидел в каком-нибудь укромном уголке, где меня не скоро могли заметить и отыскать.

Я еще долго мог бы так сидеть, если бы у меня не заболели глаза от слишком пристального наблюдения за колеблющимися световыми частичками. Я закрыл глаза и в течение нескольких минут прислушивался к доносившимся до меня из пурпурной темноты шумам и шорохам, к тихому шепоту кустов, к жужжанию и трескотне насекомых и другим таинственным звукам, которые слышишь только в те мгновения, когда замолкают человеческие голоса, a день словно замирает в своей кульминационной точке, чтобы перевести дух.

Когда же я снова открыл глаза, моему взгляду представилось удивительное зрелище: на противоположном конце цветника, словно проникнув сюда через нижнюю комнату, медленно и углубившись в свои мысли, прогуливалась стройная женщина в белом, лицо которой было скрыто за широкими полями старомодной соломенной шляпы. Она, видимо, хорошо ориентировалась здесь, поскольку безошибочно находила узкие дорожки, почти целиком заросшие цветами, и без малейшего труда обходила переплетение усиков ползучих растений. Иногда она осторожно наклонялась влево или вправо к цветам, словно для того, чтобы заботливо проследить за ростом и развитием такого громадного количества различных растений. Дойдя до конца одной дорожки, она сворачивала на следующую, параллельную ей, ни разу не обернувшись при этом в мою сторону, так что я лишь изредка мог видеть ее профиль и прядь каштановых волос, выбивавшуюся из-под соломенной шляпы. Картина прогуливающейся среди буйно цветущих лилий и роз молодой садовницы была настолько прелестной, что я затаил дыхание, чтобы случайно не спугнуть моим внезапным появлением этого очаровательного визита.

Перед одним из кустов центифолий она на мгновение задержалась. Я видел, как она наклонилась и погрузила лицо в пышные бутоны. Потом она снова подняла голову и сорвала один полураспустившийся бутон миниатюрной, до половины одетой в черную сетчатую перчатку рукой. Поскольку все это происходило в непосредственной близости от моей беседки, я мог теперь повнимательнее рассмотреть прочие детали ее одежды. Нет, я не ошибся: это было точь-в-точь то самое стянутое поясом под самой грудью платье, что и у молодой девушки на картине, которую я видел вчера в комнате моих хозяев; с такой же голубой вышивкой, обрамлявшей обнаженную шею, и с точно такой же шалью вокруг плеч; ее руки, как и на картине, были лишь до локтей прикрыты прозрачными белыми рукавами. Когда же она обернулась и бросила взгляд на садовый домик — признаюсь, мне стало на мгновение не по себе, — я увидел, что это было уже знакомое мне лицо в обрамлении каштановых локонов с теми же черными, большими глазами, сосредоточенно грустно смотревшими вдаль.

Неприятное чувство скоро прошло. Не знаю почему, но несмотря на то, что незнакомка производила впечатление здоровой девушки в полном расцвете своего молодого очарования, во мне зашевелилось искреннее сострадание к ней. B то же время мне стало любопытно, какие обстоятельства могли заставить эту юную особу разгуливать средь бела дня в таком виде, словно она сбежала с маскарада в костюме времен ее бабушки? А как объяснить эту схожесть с картиной? И как она могла сюда проникнуть через калитку со стороны реки, ключ к которой, по словам старой Арзель, был утерян?

У меня не хватало времени на отгадывание этик загадок, так как стройная девушка уже поднималась робкими шагами вверх по дорожке, которая вела к моей беседке. „Теперь, — подумал я, — было бы уместно выйти ей навстречу и представиться в качестве временного хозяина этого прекрасного уголка“. Но едва я встал со скамейки, как она внезапно вздрогнула и какое-то время пристально всматривалась в полумрак, царивший внутри беседки, затем с приглушенным возгласом „Эдуард! Ты наконец вернулся!“ — устремилась мне навстречу.

Она бежала с распростертыми руками; ее локоны развевались и взволнованно вздымалась молодая грудь — но вдруг ее руки опустились, она застыла как вкопанная на месте, и на ее побледневшем лице появилось невыразимо грустное выражение, a с ее длинных ресниц по щекам скатилось несколько крупных слезинок.

— O, простите меня, сударь! — едва слышно прошептала она. — Мне показалось, что здесь сидит другой человек. Меня, очевидно, ввел в заблуждение неверный свет внутри. Еще раз прошу извинить меня: я больше не помешаю вам.

Я переступил порог беседки, и она тут же непроизвольно отступила на шаг назад.

— Не вы, сударыня, a я должен просить прощения, — сказал я. — Я живу здесь в качестве гостя и только со вчерашнего дня. Вы же, без сомнения, имеете отношение к семье хозяев и, если вы находите мое общество нежелательным, я сразу же удалюсь.

Все время, пока я говорил, она неотрывно смотрела на меня. Ее лицо снова прояснилось, однако странный блуждающий взгляд вызывал подозрения, что это очаровательное существо, вероятно, несколько не в себе, что подтверждалось, кроме того, ее необычным одеянием.

— Как я могу прогнать вас, — ответила она — теперь уже весьма любезным, хотя и очень тихим голосом. — У меня теперь нет никаких прав на это место, и я должна только радоваться тому, что мне разрешают время от времени приходить сюда и смотреть на цветы, так любимые мною прежде. Но я сама по легкомыслию лишилась права ухаживать за ними. Да они и не нуждаются в моем уходе: Взгляните-ка, как сильно они разрослись и без моей помощи. И Бог теперь заботится о них. — При этом она вздохнула и поднесла к своему вздернутому носику бутон розы. После короткой паузы девушка снова заговорила со мной:

— Сейчас, значит, здесь живете вы. Не правда ли, чудесный уголок? Мне здесь тоже нравилось, когда мне было разрешено. Но… не будем об этом. У каждого своя судьба, и каждый носит ее в своем сердце.

Мы снова замолчали. Ее посещение казалось мне все более странным, и хотя все, что она говорила, было не лишено смысла, у меня в голове неотвязно мелькала мысль, что здесь что-то нечисто.

— Не хотите ли вы зайти в беседку, сударыня? — наконец спросил я, однако она в знак протеста испуганно замахала рукой.

— Нет, нет! — прошептала она. — Там, внутри, живут воспоминания: нехорошо было бы будить их. Однажды, когда все изменится и мне не нужно будет сидеть там одной, я тоже буду смеяться и плакать там, внутри, в прекрасном полумраке. Это не может продолжаться долго: и без того это длилось слишком долго, и иногда мне кажется, что я ждала напрасно. Но, не правда ли, вы ведь согласны со мной, что верность — она ведь не глупая выдумка, и человек может ей учиться в жизни; a если ей научилась я, то почему другой должен отчаиваться? Ах да, отчаиваться! Я, конечно, тоже часто отчаиваюсь: таким становишься, когда слишком долго спишь и видишь грустные сны. Если вы позволите, я присяду здесь на минутку, a потом сразу уйду прочь.

Стул, на котором я сидел вчера ночью перед беседкой, все еще стоял на прежнем месте. Молодая особа опустилась на него, скрестила свои маленькие, в белых атласных туфельках, ножки, выглядывавшие из-под складок не слишком длинного батистового платья, и глубоко вздохнула, словно прогулка лишила ее сил. При этом она, казалось, совсем забыла о моем существовании, поскольку занялась своим туалетом: сняла шляпу, подняла рукава до плеч и в паузе между этими действиями с выражением страстного желания на лице нюхала свою розу.

Только чтобы не молчать, поскольку тишина меня угнетала, я спросил, не ею ли были написаны картины с цветами в садовом домике. Она как-то рассеянно кивнула и, внезапно снова посмотрев на меня, спросила:

— Были ли вы когда-нибудь в России? — Я лишь покачал головой. — Жаль! — сказала она. — Мне очень хочется узнать, действительно ли там так холодно, как говорят люди. О, тепло, тепло! Каждый тоскует по теплу, не правда ли? И по теплому сердцу, к которому можно прижаться… однако эти все разговоры — не для молодой девушки: ее поведение должно говорить только о низких температурах. Ну да мне уж теперь все равно. Я достаточно взрослая для того, чтобы не позволять никому читать мне нравоучений. Я заметила, сударь, что вы также находите мою одежду слишком вызывающей. Что в том, как человек одевается, если он тем самым только скрывает свои потаенные мысли? Нет, не спрашивайте меня! Когда вернется один человек, чьему обещанию я твердо верю, я покину всех завистников и маловеров — и они устыдятся. А теперь — Dieu vous bénisse![7]

Она спокойно встала и, попрощавшись со мной легким кивком головы, собиралась уже уходить.

— Могу ли я попросить вас об одолжении, сударыня? — спросил я. — Подарите мне цветок, который вы держите в руке. Я хочу сохранить его на память об этом памятном знакомстве.

Я перехватил ее быстрый, подозрительный взгляд.

— K сожалению, — сказала она, — я не могу вам этого позволить. Получить в подарок розу — это не пустяк. Вы знаете язык цветов? Во всяком случае, этого нужно остерегаться. Потому что с этого все и начинается, и — кто знает, к чему это может привести? Сначала — цветок, затем — венок. И даже если вы никому не скажете об этом, он все равно узнает, потому что я не смогу от него ничего скрыть, когда он вернется. И… Вы ведь тоже верите, что он вернется, как бы далеко он ни был?

— Разумеется! — согласился я, теперь уже окончательно убежденный в том, что мои подозрения оказались обоснованными. Снова меня переполнило глубокое сострадание к этому бедному юному созданию, на чьем лице вспыхнула такая трогательная радость в момент, когда я своим уверенным ответом укрепил ее веру в возможность вернуть утраченное счастье.

— Благодарю вас! — искренне ответила она. — Вы так добры ко мне. Другие избегают меня, считая, что у меня не все в порядке с головой. Но это во мне говорит лихорадочная тоска, которая заставляет меня иногда фантазировать. Но стоит мне только приложить к голове холод, как и снова становлюсь такой, как все. Прощайте! Нет, нет! — быстро возразила она, угадав мое намерение проводить ее. — Вам нельзя со мной. Если нас с вами увидят вместе, обо мне могут подумать плохое. Вы еще будете какое-то время здесь? Возможно, я еще приду, в то же время, если вы позволите. О, каким прекрасным кажется мир тем, кто счастлив! Но я тоже когда-нибудь стану такой, поэтому мне не страшно. Побеждает только тот, кто умеет ждать.

Она дружелюбно кивнула мне, снова надела свою шляпу и легкими шагами заскользила по извилистым дорожкам цветника, осторожно обходя клумбы. На фоне розовых кустов ярко выделялась белизна ее шеи; я порывался, вопреки запрету, последовать за ней, но какая-то необъяснимая сила удерживала меня на месте. На мгновение мое внимание отвлек непонятный шум, доносившийся из ложбины, соединявшей мой цветник с гостиницей. Когда же я снова перевел взгляд на то место, где мгновением раньше по извилистым дорожкам огибала розовые клумбы эта странная девушка, ее светлая фигура уже скрылась из виду. Только высокие лилии еще покачивались какое-то время, словно она была унесена на крыльях пролетавшей мимо птицы.

Трудно описать то странное чувство, которое овладело тогда мною. Я вдруг почувствовал себя таким одиноким, будто утратил что-то очень дорогое. Во мне все еще звучал ее тихий голос; куда бы я ни посмотрел, мне везде мерещился взгляд этих нежных черных глаз, так робко и в то же время с таким доверием смотревших на меня. Я сидел на стуле, где до этого сидела она, и смотрел в ту сторону, где она исчезла. Постепенно мысли мои рассеивались, и я стал погружаться в неописуемо блаженное, мечтательное состояние.

Из этого оцепенения меня вывели приближавшиеся ко мне по гравийной дорожке цветника уверенные мужские шаги. И вот передо мной стоял мой добрый приятель — хозяин.

„Добрый день, господин доктор! — воскликнул он и протянул мне навстречу руку. — Я только хотел узнать, как вам нравится здесь, довольны ли вы комнатой, питанием и уходом, не болит ли голова от такого количества цветов или, не дай Бог, не мешает ли вам спать какое-нибудь привидение? Моя жена тоже хотела бы навестить вас, да все никакие может вырваться из-за посетителей и ребенка. Она, с вашего позволения, навестит вас после обеда“.

Я заверил его в том, что чувствую себя прекрасно и не смог бы пожелать себе ничего лучшего, чем пары недель сказочного отдыха в этой цветущей обители. О том, что со мной приключилось, я не сказал ни слова.

„Теперь вы видите, что я был прав? — воскликнул, весело смеясь, этот простодушный человек. — Все, что рассказывают о привидениях, — бабьи бредни. Впрочем, еще при жизни бедная тетя Бландина казалась некоторым людям не храброго десятка чересчур замкнутой душой, которой предстоит еще побродить по земле, прежде чем обрести вечный покой. Даже в свои счастливые дни она держалась особняком и выглядела не так, как обычно выглядят здоровые молодые девушки, хотя никогда не болела, могла быть веселой и любила петь и танцевать. Бабушка — это та женщина с ребенком, которую вы видели там, на картине (сейчас она уже очень старая) — была ее настоящей теткой; я же приходился ей внучатым кузеном. Так вот, она мне часто рассказывала о ней. Она всегда якобы была очень странным ребенком, a когда подросла, то ничто не вызывало у нее такого интереса, как чтение, рисование цветов и пение под рояль. И все ее любили. Неудивительно, что многие к ней сватались, но как только ей стукнуло девятнадцать, она выслушала признания одного из них — молодого офицера, — и поскольку тот имел кое-какое состояние, да и она была из зажиточной семьи, то ничто не могло помешать их свадьбе. Однако в их планы на дальнейшую жизнь вмешалась война императора Наполеона с Россией. Однажды вечером юная невеста якобы наряжалась для бала и ждала своего жениха, который должен был повести ее туда. Но вместо этого он пришел сообщить ей, что утром следующего дня должен выступить со своим полком, чтобы присоединиться к французской армии. Нетрудно догадаться, что ни о каких танцах и развлечениях не могло теперь быть и речи. Влюбленная пара вместо бала оказалась здесь, в цветнике, где и провела свой прощальный вечер наедине. До полуночи их видели прогуливающимися в обнимку между клумбами, а там, в беседке, состоялась, вероятно, душераздирающая сцена прощания. Дело в том, что родители нашли потом бедняжку почти в беспамятстве на скамейке и с трудом привели ее в чувство.

На следующий же день она стала настойчиво требовать, чтобы ее снова отпустили в цветник, и поскольку не в ее характере было уступать, родители не могли помешать ей обосноваться в садовом домике, и, несмотря на все их приказы и уговоры, она наотрез отказывалась показываться среди людей. Она, по ее словам, решила ждать здесь, наверху, возвращения своего жениха.

Здесь же она позировала перед художником для портрета, который вы видели наверху: она там в своем бальном платье, бывшем на ней в тот их последний вечер. Он, кажется, сделал потом копию с этого портрета, и она послала ее своему жениху, так как он ей уже оставил свой портрет на память. Вы, вероятно; видели его в домике на стене. A потом она только и делала, что сидела за чтением, рисованием и вышиванием и жила только теми немногими письмами, которые он по возможности посылал ей с фронта. B ее комнате установили небольшую печь и приносили ей наверх еду — ей этого вполне хватало. И так, ни на что не жалуясь, она жила только от письма к письму.

Последнее пришло из Москвы. Но, как бы туго ни приходилось одинокой невесте, никто не замечал, чтобы она впадала в отчаяние. Более того, она еще утешала родителей: дорога, мол, такая длинная, а почтовые станции, наверно, занесены снегом, однако она-то знает, что он-де верен ей и обязательно вернется, как только кончится война, чего не придется долго ждать, поскольку вражеская столица якобы занята войсками победителей.

Известие об ужасном пожаре тоже нимало не обеспокоило ее. Она узнала, что французская армия с войсками союзников покинула Москву и стала отходить назад. Теперь она со дня на день ожидала возвращения своего любимого и каждый вечер надевала белое платье. Он, мол, должен был ее встретить одетой точно так же, как и в тот, последний их вечер.

A потом в газетах стали появляться ужасные сообщения об отступлении через опустошенную ледяную страну и о жутком переходе через Березину. Об этом никто ей не говорили, поскольку она продолжала жить совершенно уединенно, ее длительное время оставляли в неведении. Но однажды ее мать в одно из своих посещений — a она приходила к ней по нескольку раз в день — нашла свое несчастное дитя распростертым на полу, возле столика для рукоделия и с обрывком газеты в руке, в которую было что-то завернуто. И как раз на этом обрывке было напечатано сообщение о том, что большая часть саксонского полка, в котором служил ее жених, утонула в быстрой реке и была погребена под ледяными глыбами. Горе и отчаяние людей, тонущих после нечеловеческих лишений и голода во время похода, были описаны в таких ярких красках, что даже у более крепкого человека, чем эта хрупкая девушка, волосы встали бы дыбом от ужаса.

После перенесенной ею тяжелой болезни она снова была возвращена к жизни — но что это была за жизнь! Она бесцельно бродила, подобно тени, не говорила ни слова, кроме „да“ и „нет“, и с тех пор никто не слышал больше ее смеха. То, что ее любимый был в числе пострадавших, от нее, естественно, скрыли; однако она, кажется, знала или догадывалась об этом, потому что он ведь не возвращался. По ночам мать часто слышала, как она громко плакала и повторяла его имя. Впрочем, ей по-прежнему старались не докучать, хотя девушка была уже не в своем уме. Она могла часами ходить взад-вперед по цветнику, поливать цветы, срезать увядшие или сидеть в беседке и неотрывно смотреть вниз, на реку.

Так прошло лето. Она, казалось, несколько успокоилась, и родители стали надеяться, что со временем она совершенно выздоровеет и вынесет постигший ее тяжелый удар. Но они заблуждались. B ноябре того же года, когда ударили сильные морозы, бедную девушку охватило странное беспокойство. B то время она, естественно, снова жила в доме. Однажды ночью мать, спавшая очень чутко, услышала скрип отворяемой двери, быстро поднялась с постели и едва одетая помчалась вниз по лестнице. Она как раз успела увидеть, как фигура в белом открыла нижнюю решетчатую калитку и побежала вниз по ступенькам. „Бландина!“ — закричала она, едва не потеряв сознание от страха, однако опомнилась и бросилась ей вслед через цветник. Но было уже поздно. Река, над которой бушевала жуткая непогода, уже поглотила несчастную. Только на следующей неделе, в среду, с дрезденского моста был выловлен увлекаемый льдиной труп девушки в белом платье и со всеми остальными атрибутами бального туалета — то есть в том виде, в каком она хотела встретить своего жениха. Его портрет она повесила себе на шею. Он был почти полностью смыт водой.

Можете себе представить, господин доктор, как взбудоражила всех эта печальная история. И не удивительно поэтому, что с тех пор не было недостатка в суеверных очевидцах, которые якобы видели, как это доброе создание бродит здесь наверху. Умные люди вроде нам с вами только пожмут плечами по поводу таких выдумок“.

Я остерёгся возражать ему. Ни за что на свете я бы не опошлил этот удивительный случай досужей болтовней. Втайне же я надеялся, что визит повторится. Но уже вечером того же дня разразилась сильная гроза, за которой на следующий день последовал серый, монотонный, затяжной дождь. И даже когда небо снова прояснилось, погода оставалась холодной и сырой. На протяжении последующих четырнадцати дней, которые я провел в своем садовом домике, „колдовство средь бела дня“ больше не повторялось».


7 - Да благословит вас Господь! (фр.).

Читайте также


Выбор читателей
up