Эммануил Казакевич. Весна на Одере

Эммануил Казакевич. Весна на Одере

(Отрывок)

Часть первая

ГВАРДИИ МАЙОР

I

В одно туманное зимнее утро, оглашаемое карканьем ворон, таких же хриплых и неугомонных, как и их подмосковные сородичи, за поворотом дороги возник чистенький сосновый лесок, такой же точно, как и только что пройденный солдатами. А это была Германия.

Впрочем, об этом пока что знали только штабы. Солдаты, простые люди без карт, пропустили великий миг и узнали о том, где они находятся, только вечером.

И тогда они посмотрели на землю Германии, на эту обжитую землю, издревле защищенную славянскими посадами и русскими мечами от варварских нашествий с востока. Они увидели причесанные рощи и приглаженные равнины, утыканные домиками и амбарчиками, обсаженные цветничками и палисадниками. Трудно было даже поверить, что с этой, на вид такой обыкновенной земли поднялось на весь мир моровое поветрие.

— Так вот ты какая!.. — задумчиво произнес какой-то коренастый русский солдат, впервые назвав Германию в упор на «ты» вместо отвлеченного и враждебного «она», как он называл ее в течение четырех последних лет. И все подумали о великом Сталине, который вел и привел их сюда. И, подумав о нем, солдаты посмотрели друг на друга, и их зрачки расширились от горделивого сознания собственной непобедимой силы:

— Так вот мы какие!

По дороге шли непрерывным потоком войска. Пехота, грузовики, длинноствольные пушки и тупоносые гаубицы двигались на запад. Временами лавина останавливалась по вине какого-нибудь нерасторопного шофера, и раздавались негодующие крики. Правда, в этих столь обычных криках на забитой фронтовой дороге не чувствовалось озлобления и надрыва, какие были им свойственны раньше: все стали добрее друг к другу. Не озлобление, а лихорадочное нетерпение подгоняло людей отныне.

Колонны снова трогались, опять раздавались возгласы пехоты: «Принять вправо», регулировщики взмахивали флажками, — и всё оставалось бы очень привычным и изрядно надоевшим, если бы не эти слова, которые хмелем шумели во всех головах и светом светились во всех глазах, — слова: «мы в Германии».

Будь среди этой массы людей поэт, у него глаза разбежались бы от великого множества впечатлений.

Поистине каждый человек, двигавшийся по дороге, мог бы стать героем поэмы или повести. Почему бы не описать эту живописную группу солдат, среди которых выделяется огромный старшина то ли с таким загорелым лицом, что его волосы кажутся белыми, то ли с такими русыми волосами, что его лицо кажется смуглым?

Или этих веселых артиллеристов, повисших, как птицы на дереве, на своей огромной пушке?

Или этого худощавого молодого связиста, тянущего свою катушку чуть ли не от подмосковных деревень и дотянувшего ее до германской земли?

Или этих милых, ясноглазых медсестер, которые так важно восседают на грузовике, груженном палатками и медикаментами? При виде их солдатские плечи как-то сами собой расправляются, грудь выпячивается, а глаза светлеют…

А там на дороге появилась машина с прославленным генералом. За ней следует бронетранспортер с грозно подъятым ввысь крупнокалиберным пулеметом. Почему бы не написать об этом генерале, о его бессонных ночах и знаменитых сражениях?

Каждый из этих людей имеет за собой две тысячи таких километров, о которых только в сказке сказать да пером описать.

Но вот внимание солдат привлекло необычайное зрелище, развеселившее всех.

По мокрой от тающего снега дороге неслась карета. Да, это была настоящая, крытая пурпурным лаком карета. Сзади торчали запятки для ливрейных лакеев. На дверцах красовался сине-золотой герб: оленья голова с ветвистыми рогами справа, зубчатая стена замка слева, шлем с забралом наверху, а внизу — латинский девиз: «Pro Deo et Patria».[1] Однако на высоком кучерском сиденье восседал не графский холуй, а молодой солдат в ватничке и, причмокивая, понукал лошадей, как заправский русский ямщик:

— Пошевеливайтесь, родима-аи-и!..

Бойцы провожали карету гиком, свистом и шутками:

— Эй, катафалка! Куда поехала?

— Гляди, покойника везут!

— Братцы!.. Музей сбежал!..

«Ямщик» старался сохранить невозмутимый вид, но его безбородое раскрасневшееся лицо дрожало от еле сдерживаемого хохота.

Пассажиры этого странного экипажа были случайными попутчиками. Они либо догоняли свои части, либо ехали по предписанию к месту новой службы. Карету подобрал молодой молчаливый капитан Чохов у ворот помещичьей усадьбы. Служащий в поместье старый поляк объяснил, что за отсутствием бензина пан барон собирался бежать на запад в этой карете, но не успел; прошли русские танки — и пан барон, переодевшись, отбыл пешком.

Пообещав подобрать и проучить беглого барона, буде он попадется на пути, капитан Чохов поехал догонять часть, куда получил назначение. Было много попутных машин, но капитан Чохов любил независимость. По дороге он прихватил двух солдат, однако втроем они двигались недолго: уже на следующем километре в карету попросилась молодая стройная женщина-врач с капитанскими погонами, а спустя полчаса — лейтенант с перевязанной рукой: он ехал из госпиталя после легкого ранения.

Завязалась беседа, которая тут же была прервана новым лицом: на подножку кареты ловко вскочил широкоплечий синеглазый майор. Он юмористически окинул взглядом атласную обивку и насмешливо сказал:

— Красноармейский привет уважаемой графской семье.

Никто не заметил, как женщина тихо ахнула и уставилась на майора огромными, серыми, вдруг просветлевшими глазами. Не заметил этого и майор. Он продолжал:

— На чем хотите, ездил: на лодках и плотах, в аэросанях и оленьих нартах, — но в карете не приходилось! Решил испробовать!

Речь его, оживленная и исполненная веселого лукавства, сразу нарушила стесненность, которая обычно сковывает такие случайные компании. Все засмеялись и стали дружески приглядываться друг к другу, как дети, пойманные на недозволенной шалости. В синих глазах майора светился тот дружелюбный, жизнерадостный огонек, который выражает приблизительно следующее: «Я люблю вас всех, сидящих здесь, без различия пола, возраста и национальности, потому что вы мои друзья, хотя и незнакомые, родичи, хотя и дальние, потому что все мы из Советского Союза и все делаем одно и то же дело». Людей с таким огоньком в глазах любят дети и солдаты.

Феодальные лошади, погоняемые молодым колхозником, помчались еще веселей. Майор почти упал на сиденье и тут, взглянув на женщину, вскрикнул:

— Постойте! Это вы, Таня? — и он крепко сжал ее руку, внезапно став серьезным.

Все почему-то обрадовались нежданной встрече двух людей, знакомых, возможно, еще с незапамятных довоенных времен. Однако, подозревая здесь какую-то романтическую подоплеку, все, после обычных слов, произносимых в таких случаях («Что? Знакомую встретили?», «Вот так встреча!» и т. д.), тактично отвернулись, давая возможность майору и женщине-врачу поговорить, а может быть, и расцеловаться.

Поцелуев, однако, не последовало. Знакомство гвардии майора Сергея Платоновича Лубенцова с капитаном медицинской службы Татьяной Владимировной Кольцовой хотя и имело большую давность, но было случайным и кратким: они шесть дней двигались в одной группе, выходившей из окружения между Вязьмой и Москвой в памятном 1941 году.

Лубенцов был в то время лейтенантом. Совсем еще молодой, двадцатидвухлетний, он и тогда казался веселым, хотя эта внешняя веселость стоила ему немалых усилий воли. Но он считал чуть ли не своим комсомольским долгом казаться именно веселым в те трудные дни.

К нему, шедшему с остатками взвода, все время присоединялись одиночки и маленькие группы бойцов, потерявших свою часть. Некоторые из этих людей были подавлены, многие — непривычны к воинскому труду. Нужно было их подбодрить, успокоить, наконец просто привести в боевую готовность перед лицом многочисленных опасностей.

Однажды на привале в поросшем густым кустарником болоте кто-то, тихо стонавший от усталости, спросил:

— А может, нам не удастся пройти?

Лубенцов в это время срезал финским ножом толстую палку: он мастерил носилки для раненного в обе ноги танкиста. Услышав вопрос, он ответил:

— Что ж, возможно, что и не пройдем, — и, помолчав, неожиданно добавил: — Но это не так существенно.

Послышался недоуменный ропот. Лубенцов пояснил с подчеркнутой беззаботностью:

— Останемся в немецком тылу партизанить. Чем не отряд? У нас даже и врач свой, — он кивнул в сторону Тани, — а оружия хватит…

Откуда брал он уверенность и твердость в эти тяжелые дни? Он родился и вырос в приамурской тайге, был вынослив, превосходно ориентировался на местности и знал бездну полезных вещей, необходимых в лесу. Но не в этом было дело. В лейтенанте жила безраздельная уверенность в конечной победе над любым врагом. Эта уверенность временами даже удивляла бедную Таню, совсем ошалевшую от долгой ходьбы, непривычных лишений и тяжких дум.

Она попала в действующую армию прямо из мединститута и только успела приступить к своим обязанностям в санитарной части стрелкового полка, как немецкие танки прорвали нашу оборону и двинулись на Москву.

Молодой лейтенант вскоре начал относиться к Тане, единственной женщине в его группе, с особым вниманием, за которым скрывалось нечто большее, чем простое сочувствие.

Он до боли жалел ее. Она была такая бледная, большеглазая и такая грустная, что он готов был тащить ее на плечах по этим осенним изъезженным проселкам, покрытым вязкой грязью и окаймленным мокрыми красными кустами. Она шла молча, не жалуясь и не глядя по сторонам, и это ее молчание, да и самое ее присутствие благотворно влияли на остальных. Она-то этого, конечно, не знала, но Лубенцов — тот знал и иногда упрекал отстающих:

— Вы бы хоть у этой девушки поучились…

По утрам лужи покрывались тонким ледком, небо угрюмо хмурилось. Немцы были близко. Таня страдала, у нее так мерзли руки, что она не могла причесаться, заплести косу, умыться. И все мысли у нее тоже окоченели, кроме одной: «Ох, как мне плохо!» А этот лейтенант ежедневно брился самобрейкой, жаловался, улыбаясь одними глазами, на отсутствие сапожного крема и однажды даже умылся по пояс возле какой-то речки. У Тани зубы застучали при одном взгляде на это купанье.

Она была благодарна ему за все: за то, что он специально для нее на привалах раскладывал крошечный костер — разжигать костры он вообще запрещал, это было опасно; и за то, что он научил ее правильно наматывать портянки и смотрел на нее сочувственно, иногда бросая ободряющие слова:

— А вы молодец! Из вас солдат будет.

Деятельный, неутомимый, хорошо разбирающийся в людях, он не только для Тани — для каждого находил слово поощрения. Благодаря его настойчивости и хладнокровию все стали чувствовать себя уверенней и спокойней.

Перед рассветом он с двумя бойцами обычно отправлялся в разведку. Однажды он вернулся мрачный и рассеянный. В соседней деревне, сообщил он, находятся пленные русские бойцы, в большинстве легко раненные. Тяжело раненных, как ему удалось выяснить, немцы по дороге расстреляли.

— Пленных охраняют, — сказал он, помолчав, — но охраны всего человек пятнадцать. Караулы не выставлены.

Вопросительно взглянув на окруживших его людей, он продолжал:

— А связь у них — одна ниточка… Перерезать — и всё.

Воцарилось молчание. Вдруг вперед вышел человек в крестьянском тулупе со смушковым воротником. До сих пор этот человек шел все время молча, глядя себе под ноги и ни во что не вмешиваясь.

— Нечего ввязываться в безрассудное дело, — сказал он медленно и веско. — Для нас это непосильная задача. Вы говорите — их пятнадцать, а нас — человек пятьдесят. Допустим. Но то — регулярные войска… Немцы!

Лейтенант нахмурился и сказал:

— Здесь не профсоюзное собрание, а воинская часть, хотя бы и сборная.

Человек в тулупе процедил сквозь зубы:

— Не учите меня воинским порядкам. Я понимаю в них больше, чем вы.

— Тем лучше, — кротко возразил Лубенцов. — Я командир, и мои приказы должны выполняться.

— Кто вас назначил? — вскипел человек в тулупе. — А вы знаете, кто я такой? Я капитан.

Лубенцов вдруг рассмеялся.

— Да какой же вы капитан? — сказал он. — Тулуп вы, а не капитан!

Человек в тулупе спросил упавшим голосом, но все еще бодрясь:

— Не вы ли меня разжаловали?

— Зачем? — ответил Лубенцов и, уже отвернувшись к остальным, добавил: — Вы сами себя разжаловали.

Пленных освободили с легкостью, неожиданной даже для Лубенцова. Захваченная врасплох охрана не оказала никакого сопротивления. Немцы чувствовали себя слишком уверенно. Оружие было аккуратно составлено в козлы в сенях сельсовета, и Лубенцов роздал трофейные винтовки освобожденным раненым бойцам.

Таня перевязала раненых индивидуальными пакетами и — так как пакетов было мало — собранными у всех носовыми платками, — последнее, что осталось от мирной жизни!

Группа двинулась в путь ускоренным маршем, так как Лубенцов боялся преследования. Шли бодро, словно поход только что начался. Оживленно перешептывались. Никому не хотелось спать, ноги не болели даже у самых отъявленных нытиков. Все преувеличивали свою победу и были в восторге от лейтенанта. Для многих именно эта ночь явилась подлинным началом их боевой жизни.

Следующей ночью Таня впервые увидела немцев.

Лил дождь. Отряд вышел к большаку. По дороге двигались грузовые машины. Таня вначале не обратила на них никакого внимания и рассеянно шагнула вперед, но тут на ее плечо легла рука лейтенанта.

— Ложитесь, — сказал он тихо, — немцы!

Она растерянно осмотрелась: где немцы? — и уже прижавшись к земле, поняла, что эти машины — обычные грузовые машины с ярко горящими фарами они как раз и есть «немцы». Показалось несколько танкеток с черными крестами. До Тани донесся картавый говор.

Все это было так чуждо, так нелепо и враждебно, что Таня ощутила одновременно удивление, отвращение и страх. Она почувствовала себя одинокой и подавленной, словно эти чужие до омерзения тени отрезали от нее всю прошлую жизнь, все надежды и все мечты. Она схватила Лубенцова за руку и долго ее не отпускала, до тех пор, пока отряд не тронулся дальше. Мелькнувший свет немецких фар слабо осветил лицо лейтенанта. Дождевые капли ползли по его щекам. Лицо юноши было теперь невыразимо серьезным и печальным.

Утром они вышли, наконец, к своим. По дороге на формировочный пункт Лубенцов подошел к Тане и попросил дать ему ее московский адрес: «Может быть, встретимся когда-нибудь, зайду к вам чайку попить».

Просьба эта удивила ее тем же самым — его уверенностью в будущем, в том, что впереди мирная жизнь, со встречами, адресами, чаями.

Адрес? После окончания института Таня жила в Москве у тетки. Но дело было не в этом. Она сказала:

— Я замужем.

Конечно, то был не очень умный ответ — ведь он не предложение ей делал в конце концов.

— Адрес я вам дам, разумеется, — поспешно добавила она.

Но впопыхах Таня забыла о своем обещании. Они прибыли на формировочный пункт, ее обступили офицеры, среди них было много врачей. Ее напоили сладким чаем, накормили мясными консервами. Согревшаяся, полная надежд на встречу с матерью и с мужем, она как-то сразу позабыла, кем был для нее этот бесстрашный, веселый и добрый лейтенант в течение шести самых трудных дней ее жизни.

Лейтенант постоял минутку неподалеку и незаметно ушел. Потом она узнала, что он получил назначение в какую-то часть и уехал. Она мимоходом подумала о нем с грустью и пожалела, что не сказала ему прощальных благодарственных слов.

И вот этот лейтенант, теперь уже гвардии майор, спустя три с лишним года сидит рядом с ней в несущейся по мокрому асфальту карете.

II

Это была удивительная встреча. Оба были взволнованы.

— Вы по-прежнему такой же веселый, — сказала она, — и все вам нипочем.

— А вы по-прежнему немножко грустная, — отозвался он, — но более взрослая.

— Старая, — засмеялась она.

Она так мило смеялась, тепло, тихо, как бы про себя. При этом ее большие глаза почти исчезали, превращались в искрящиеся щелки, а нос морщился, что придавало лицу несколько неожиданное выражение крайнего добродушия.

В этот момент сверху, с облучка, раздался громкий встревоженный голос «ямщика»:

— Товарищи офицеры! Кругом врут, что мы в Германию вошли…

Лубенцов оторопело посмотрел вверх, потом открыл полевую сумку, вынул карту и, развернув ее на коленях, перевел дыхание и произнес:

— Да, мы в Германии.

Лейтенант выхватил пистолет, распахнул дверцу к выпустил в воздух всю обойму. «Ямщик» выстрелил в небо из винтовки. Лошади, испугавшись, прибавили ходу. Все приникли к окнам. Мимо мелькали поляны, лесные опушки, кусты, и люди удивлялись обычности всего этого:

— Глядите, липы!

— Боярышник!

— Яблони!

Лейтенант, раскрыв свой чемодан и порывшись в нем, горестно воскликнул:

— А водки-то нет!

«Хозяин» кареты, капитан Чохов, не говоря ни слова, достал откуда-то флягу с водкой. Сидящий в карете солдат, смущенно улыбаясь, погладил рыжие усы и сказал:

— У нас, товарищи офицеры, это самое… Спиртик есть… Ежели не побрезгаете… Противный, но крепкий. Зверобой…

Карета свернула с дороги и, запрыгав по кочкам, вскоре остановилась в роще. «Ямщик», всунув предлинный бич в стойку облучка, присоединился к остальным. Все очень расшумелись, только Таня почему-то присмирела. Она забралась на высокое кучерское сиденье и сидела там, сжавшись в комок, по-девичьи угловатая, невеселая, и смотрела с отсутствующей улыбкой на тянущиеся кругом реденькие рощи. Пить она отказалась.

— Тут не пить надо, — сказала она, отстраняя кружку, — не знаю, что надо, может быть плакать от жалости к тем, которые не дошли.

И все поняли, что она права. И хотя выпили, конечно, но уже не шумно, а как бы в торжественном раздумье.

Прежде всего выпили за Сталина, потом за победу и за войска 1-го Белорусского фронта. Рыжеусый солдат предложил тост также «за наш семейный фронт, за жен и деток, то есть».

— И за мужиков, конечно, — прибавил он, косясь на Таню, — ежели они есть, а ежели нет, то за женихов.

Таня сказала:

— И подумать только! Вон там немецкая деревня. Даже как-то странно, что здесь живут немцы, те самые, что натворили в мире столько зла. Что же? Сжечь эту деревню? Перебить там всех?

Все молчали. Потом послышался голос капитана Чохова:

— А что вы думаете? Пойдем и сделаем!..

Эти слова, произнесенные спокойным голосом, заставили всех взглянуть на Чохова. И все увидели круглое юношеское лицо, маленький ровный нос и серые решительные глаза. В этих глазах была вызывающая самоуверенность ничего не боящегося человека.

Гвардии майор Лубенцов внимательно посмотрел на него и только махнул рукой. Это короткое, несколько презрительное движение было, пожалуй, красноречивее слов. Всем стало ясно, что никто никуда не пойдет, ничего не сожжет и никого не перебьет — по крайней мере в присутствии гвардии майора.

Понял это и Чохов. Враждебно взглянув на Лубенцова и сжав губы, он больше не произнес ни слова.

— Немецкая армия еще отчаянно дерется, — сухо проговорил Лубенцов. И вы будете иметь возможность проявить свою прыть в бою…

Таня примирительно сказала:

— Поехали.

Все уселись в карету, и вскоре она, гремя колесами, въехала в деревню. Здесь их встретила огромная надпись на маленькой ратуше:

Sieg oder Sibirien![2]

Лубенцов перевел остальным этот невразумительный лозунг по-видимому, последнее изобретение Геббельса.

— Пугает фриц фрица нашей Сибирью, — даже немного обиженно сказал рыжеусый. — А мне бы дожить до победы да поехать в свою Сибирь, к Василисе Карповне и детям.

«Ямщик» остановил карету у одного из домов. То был красивый кирпичный домик с высоким крыльцом, внутри было тихо и темно и пахло тленом. В то время как «ямщик» распрягал лошадей, остальные шумно размещались в холодных комнатах, с любопытством заглядывая в темные закоулки.

Внезапно на пороге появился «ямщик». Он был чем-то взволнован и сказал, обращаясь к Лубенцову:

— Товарищ гвардии майор, там в сарае что-то не тае…

Они вышли. В темноте двора похрюкивали свиньи. Сарай был полон дров. А за темной массой поленьев фонарик Лубенцова осветил очертания пяти повешенных.

— А, чёрт! — выругался Лубенцов. — Снимай! — скомандовал он и начал резать ножом веревки.

Повешенные тяжело грохались об пол. В сарай вошли лейтенант и Чохов. Лейтенант начал суетливо помогать Лубенцову. Чохов стоял в стороне. Его папироса светилась в темноте сарая.

Двое подавали еще признаки жизни. Это были старуха и маленькая девочка. Их внесли в дом, Таня начала приводить их в чувство. Девочка вскоре уже сидела рядом с Таней на диване, одной рукой потирая шею, а другой крепко уцепившись за руку незнакомой женщины. Старуха, не глядя на окружающих ее молчаливых русских, стала ходить по комнате, тяжело шаркая и убирая разбросанные на полу вещи.

Лубенцов немного знал немецкий язык, и хотя запас его слов почти исчерпывался чисто военным лексиконом, ему все-таки удалось расспросить старуху.

Оказалось, что ее сын, местный национал-социалистский активист, не успел эвакуироваться и в страшной панике решил повеситься и повесить всю семью. Прошлой ночью прошли русские танки, с утра советские войска шли и шли весь день, и, поняв, что бежать уже невозможно, хозяин дома привел в исполнение свой замысел.

— Разве это люди? — с гадливостью сказал растапливавший печку рыжеусый сибиряк. — Этому фашисту не только чужих, и своих детей не жалко. Ведь собственными руками, стервец, вешал.

— Твой сын, — втолковывал старухе «ямщик», ударяя себя по лбу пальцем, — во, во, дурной… Ферштейн? Как можно, — кричал он, вероятно думая, что чем громче, тем понятнее, — вот такую… — он махнул рукой в сторону девочки, — маленькую, — его рука опустилась к полу, — вешать? — и он показал рукой на свою шею.

Старуха принялась стелить русским постели. Делала она это без подобострастия: она слишком недавно стояла на пороге смерти, чтобы заискивать перед кем-либо. Просто так полагалось: русские были победителями и имели право рассчитывать на смирение побежденных.

Лубенцов, однако, как человек военный, не мог рассчитывать на запоздалое немецкое смирение. Поэтому он решил на всякий случай установить охрану. Кропотливо расписав порядок дежурств и сигналы тревоги, Лубенцов напоследок сказал:

— В общем вы можете все ложиться спать, а я буду дежурить до утра, потому что спать я сегодня не смогу.

— Можно, я подежурю с вами? — спросила Таня из дальнего угла комнаты.

— Конечно! — воскликнул Лубенцов.

Все, как по уговору, сразу разошлись по своим местам, а Лубенцов с Таней еще некоторое время посидели за столом. Потом они оделись, чтобы пойти на пост.

В доме уже раздавался тихий храп. Прежде чем выйти на улицу, они обошли дозором все комнаты. В столовой на диване спал капитан Чохов. Во сне его круглое лицо, потеряв свойственное ему выражение вызывающей самоуверенности, выглядело совсем юным. В соседней комнате беспокойно ворочался на постели лейтенант. Он спал в своей старой шапке-ушанке, во сне скрежетал зубами и что-то бормотал. На огромной двуспальной кровати поместились рыжеусый с «ямщиком». Оба были одеты, обуты и укрыты шинелями, хотя под ними лежал целый ворох одеял. Из-под шинелей солдат торчали стволы автомата и винтовки, тоже укрытые и тоже как будто спящие.

Рядом с ними на маленькой кровати спала немецкая девочка.

Лубенцов тихо рассмеялся по поводу укутанного оружия и спартанской непритязательности солдат — этой приобретенной на войне вечной готовности к бою.

Вышли во двор. Было очень темно и ветрено. С дороги доносился глухой шум проходящих войск и гудки автомашин. Под большими деревьями что-то двигалось. Лубенцов засветил фонарик. Старуха рыла лопатой яму.

— Чего это она? — вполголоса спросила Таня.

Лубенцов подошел к старухе и заговорил с ней; она долго и подробно объясняла ему что-то. Вернувшись к Тане, Лубенцов сказал:

— Могилу роет. Самоубийц на кладбище не хоронят — вот в чем дело… если я правильно понял.

Они вышли на улицу. Постояли минуту молча. Потом Таня спросила:

— Кем вы сейчас работаете?

— Начальником разведки дивизии. Теперь вот возвращаюсь из штаба армии. Вызывали. Хотели отправить в Москву учиться в Военную академию. Еле отпросился. Как-то обидно, не довоевавши, отправиться в тыл, да еще перед самым концом. И разведчиков своих не хотелось оставлять: свыкся с ними. И дивизия наша стала для меня как бы родным домом. Уломал все-таки начальство. Спасибо, не послали… А то бы я уже был где-нибудь под Минском… — он помолчал, затем добавил: — И не встретил бы вас.

У них оказалось немало общих знакомых. Таня служила раньше в одном из армейских госпиталей, знала начальника разведотдела армии полковника Малышева. Теперь она возвращалась с совещания хирургов: она работает ведущим хирургом в дивизии полковника Воробьева.

— И его знаю, — сказал Лубенцов. — Хороший командир. А мой комдив, генерал Середа, еще лучше.

— Да у вас все хорошие, — улыбнулась она и, посмотрев на него сбоку, тихо проговорила: — Как замечательно, что из этой страшной войны, погубившей столько прекрасных людей, вы вышли невредимым. Особенно при вашей профессии. Я очень рада, что встретила вас. — С минуту помолчав, она спросила: — А полковника Красикова из штаба корпуса вы знаете?

— Знаю немного.

Они медленно ходили вдоль фасада уснувшего дома. Она оступилась, он взял ее под руку и уже больше не отпускал.

— Разве на посту так можно? — спросила она чуть насмешливо.

«Ах, это почти мирное время, — думал Лубенцов, — я гуляю с женщиной под руку, впервые, кажется, за четыре года!»

Небо прояснилось, и из-за разорванных туч выглянула луна. Она осветила белые дома с продольными черными перекладинами на стенах и остроконечную крышу кирхи. Как тут было не вспомнить леса у Вязьмы, где они скитались три года назад!

— У меня такое чувство, — сказал он, — будто мы долго взбирались на высокую и крутую гору, и вот мы на самой вершине или близко от нее… Может быть, это довольно избитое сравнение, но — ох, как далеко видно с этой вершины! То, что было, начинаешь видеть по-новому, а то, что будет, становится таким прозрачно-ясным… Теперь мы полностью осознали свою силу и свое значение. Мы как-то выросли, вроде как бы зрелость приобрели… он улыбнулся, сконфуженный. — В общем, это трудно объяснить…

Она посмотрела на него внимательно, просто для того, чтобы удостовериться, что он действительно тот самый лейтенант, который стоял рядом с ней холодной, осенней ночью у старой смоленской дороги. Тот самый, у кого можно научиться быть уверенной и смелой. Она вдруг позавидовала его разведчикам и вообще тем, кто близко общается с ним.

— Вы слышите? — неожиданно спросил он.

Они удивленно переглянулись: невдалеке раздались странные стонущие звуки, словно на гигантских струнах играл ветер. То был старый, знакомый с детства мотив. На некоем неведомом инструменте кто-то играл знаменитую песню о Стеньке Разине. Звуки неслись из кирхи. Лубенцов с Таней направились туда, вскоре очутились перед широкими ступенями и вошли. Лунный свет лился из узких сводчатых оконниц. В сиянии этого света на высокой балюстраде сидел какой-то сержант и играл на органе. Внизу стояла группа слушателей-бойцов.

Внезапно игра прекратилась, и сержант, встав с места, певучим голосом спросил:

— Товарищ майор, разрешите продолжать?

Лубенцов, зачарованный, сначала не понял, что обращаются к нему. А поняв, ничего не сказал, махнул рукой и вместе со своей спутницей вышел из кирхи.

На улице было холодно, ветрено и торжественно.

Они медленно шли обратно к дому. Лубенцов вдруг спросил:

— А ваш муж… на каком фронте?

— Он погиб, — сказала она. — В сорок втором году, — и сухо добавила: — На Сталинградском фронте.

Эта внезапная сухость в голосе означала: «Прошу меня не жалеть, и не говорить лишних слов, и не притворяться, что вас интересует мой муж».

Она небрежно сказала:

— Вот такие дела.

Но тут она взглянула на Лубенцова и, увидев его растерянное, смущенное лицо, не выдержала. Напрасно она с силой закусила нижнюю губу было уже слишком поздно: из ее глаз полились слезы, и она отвернулась, еле сдерживаясь, чтобы не расплакаться навзрыд.

Биография

Произведения

Критика

Читайте также


Выбор редакции
up