Энтони Троллоп. ​Марион Фай

Энтони Троллоп. ​Марион Фай

(Отрывок)

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I. Марион Кинсбёри

Когда мистер Лионель Траффорд, вступив в парламент в качестве представителя местечка Уэднесбёри, явился в рядах ярых радикалов, это почти разбило сердце его дяди, старого маркиза Кинсбери. Среди современных ему ториев маркиз был обер-тори, как и его приятели герцог Ньюкэстль, считавший, что человеку следует дозволять распоряжаться своей собственностью по усмотрению, и маркиз Лондондерри, который, когда до него доходил слух о каком-нибудь отступничестве в этом роде от семейных политических традиций, с негодованием упоминал о семейных капиталах, растраченных при отстаивании места в парламенте, составляющего собственность семейства. Уэднесбёри никогда не принадлежало маркизу, но племянник, до некоторой степени, составлял его собственность. Племянник, в силу вещей, был его наследник, будущий маркиз, и старый март, с этой минуты, никогда в политическом смысле, не поднял головы. Он уже был стариком, когда все это произошло, и по счастью для него не дожил до того, чтобы видеть худшие вещи, которые затем последовали.

Представитель местечка Уэднесбёри сделался маркизом и владельцем значительного семейного достояния, но не изменял своим политическим воззрениям. Он был маркиз-радикал, сторонник всех популярных мер, не стыдившийся своих преимуществ и продолжавший громко требовать дальнейших парламентских реформ, хотя в сборнике Дода постоянно встречалась отметка, гласившая, что марту Кинсбёри приписывается сильное влияние в местечке Эджуэр. Влияние было так сильно, что как он сам, так и дядя его, сажали туда, кого им заблагорассудится. Дядя не пожелал посадить его из-за его отступнических теорий, но он отмстил за себя, предоставив это место красноречивому портному, который, по правде говоря, не делал особенной чести его выбору.

Во случилось так, что тень его дяди была отомщена, если можно предположить, что подобные чувства оказывают влияние на вечный покой умершего маркиза. Подрастал молодой лорд Гэмпстед, сын и наследник маркиза-радикала, обещавший многое в умственном отношении, удовлетворявший всем требованиям со стороны внешности, но направлять мысли которого оказывалось чрезвычайно трудным.

Его не могли держать в Гарро или в Оксфорде, так как он не только не принимал, но открыто опровергал христианское учение; он был юноша религиозный, но твердо решился не верить в Откровение. В двадцать один год он объявил, что он республиканец, давая тем самым понять, что он вообще не одобряет наследственных почестей. Он причинял ровно столько же огорчений настоящему маркизу, как этот покойному. Портной удержал за собой свое место, так как лорд Гэмпстед даже не пожелал удостоить быть представителем местечка, составлявшего как бы собственность его семьи. Он объяснил отцу, что вообще относится с сомнением к парламенту, одна из фракций которого наследственная, но не сомневается в том, что в настоящее время он, для этого дела, слишком молод. Это несомненно должно было удовлетворить тень отшедшего маркиза.

Но это было не все, далеко не все. Лорд Гэмпстед свел тесную дружбу с одним молодым человеком, пятью годами старше его, который был не более как простой клерк в почтамте. Против Джорджа Родена лично, как человека и товарища, нельзя было сказать ничего. Конечно, иные люди думают, что наследнику маркиза следовало бы искать себе близкого приятеля в несколько более высоких общественных сферах, полагая, что он лучше послужит своим будущим интересам, водя знакомство с равными себе, так как в дружбе равенство имеет свои хорошие стороны. Маркиз-отец, несмотря на свой радикализм, несомненно был этого мнения. Но ему можно было бы найти оправдание в богатых дарованиях Родена — хотя бы даже было справедливо, как предполагали, что именно крайним убеждениям Родена лорд Гэмпстед в значительной степени был обязан своими собственными крайними мнениями — все это можно было бы простить, если бы за этим опять не скрывалось нечто худшее. В Гендон-Голле, прелестном подгородном имении маркиза, клерк из почтамта был представлен молодой леди Франсес Траффорд, и они полюбили друг друга.

Радикализм маркиза способен был видоизменяться под влиянием особых соображений в отношении в родной семье. Наш маркиз, не смотря на свои явные политические убеждения, имел и свои сокровенные чувства. В его глазах, хотя он и был либералом, его собственная кровь была не такая как у всех. Хотя оно, пожалуй, было бы недурно, чтобы масса людей по возможности уравнялась, тем не менее, соображаясь с настоящим и действительным положением вещей, ему было ясно, что маркиз Кинсбёри вознесен на пьедестал. Может быть, следовало сожалеть о настоящем положении вещей. В минуты великодушного настроения он в этом не сомневался. Зачем существует земледелец, какой-нибудь работник с фермы, которому его ничтожество не позволяет разинуть рот, и маркиз, голос которого звучит очень громко и уверенно в палате лордов, причем и в палате общин имеется голос, находящийся от него в зависимости? Он очень часто говорит это в присутствии сына, не подозревая тогда, какие могли быть последствия его собственных поучений. В сердце его, когда он возвещал эти истины, закрадывалась некоторая гордость, — хотя, вообще говоря, и было дурно, что существуют маркизы и работники с фермы, Стоящие так далеко друг от друга, в силу несправедливости судьбы. Ему приятно было сознавать, что судьба сделала его маркизом, а кого-то другого работником с фермы. Он знал, что значит быть маркизом в полном смысле слова. Он желал бы, чтобы его дети также это поняли. Но поучения его врезались глубже, чем он ожидал, и это имело самые печальные последствия.

Маркиз был женат первым браком на особе совершенно не аристократического происхождения, отец которой занимал очень влиятельное положение в палате общин.

Он никогда не был министром, потому что упорно держался мысли, что лучше послужит родине, будучи независимым.

Он был богат и занимал солидное положение в обществе. Женившись на единственной дочери этого джентльмена, маркиз Кинсбёри дал волю своим либеральным симпатиям, причем нельзя было сказать, чтобы брак его был неравный.

Жена его была замечательная красавица, женщина, богато одаренная в умственном отношении, совершенно проникнутая воззрениями своего отца, но чуждая женского педантства. Будь она в живых, лэди Франсес, вероятно, не увлеклась бы клерком из почтамта; тем не менее, будь она в живых, она бы угадала в этом клерке достойного джентльмена.

Но она умерла, когда сыну ее было около шестнадцати лет, а дочери едва исполнилось пятнадцать. Два года спустя, наш маркиз нашел себе другую жену — на этот раз аристократку. Может быть, живость и резвость его политических убеждений несколько притупились, благодаря постепенному превращению в обыкновенного пера, совершенно естественному в его годы. Человеку, который ораторствовал в двадцать пять лет, надоедает ораторствовать в пятьдесят, если его ораторство не имело никаких особенных последствий. Он с удовольствием думал, женившись на лэди Кларе Монтрезор, что обстоятельства, при последних выборах, сложились так, что для него не представляется необходимости и впоследствии предоставлять роль представителя местечка, находившегося у него в руках, портному. Портной явился пьяный в заседание, и маркиз надеялся, что не пройдет и шести месяцев как лорд Гэмпстед настолько образумится, что будет в состоянии занять место в палате общин.

Затем очень быстро, один за другим, явились на свет три белокурых мальчика, лорд Фредерик, лорд Огустус и лорд Грегори. Ни малейшего сомнения не могло быть в том, что их следует воспитывать в понятиях, приличествующих отпрыскам аристократического дома. Мать их была, в полном смысле слова, дочь герцога. Но, увы, ни одному из них, по-видимому, не суждено было сделаться маркизом Кинсбёри. Не смотря на свое вполне аристократическое происхождение, они были младшие сыновья. Это было тайное горе; но когда их сестра, лэди Франсес, откровенно объявила их матери, что дала слово простому клерку, это горе не могло быть встречено молча.

Когда лорд Гэмпстед попросил позволения представить своего приятеля, казалось, не было основательной причины отказать ему. Как он ни погрузился в дебри унизительных воззрений, нельзя было допустить, чтобы даже он оказал поддержку такой ужасной вещи. Да к тому же разве в сдержанности и достоинстве самой леди Франсес не заключалось лучшего ручательства? Эта мысль маркизе даже и в голову не приходила. Когда она узнала о предстоящем посещении клерка, она, понятно, была возмущена. Все идеи, поступки, привычки лорда Гэмпстеда возмущали ее. Она была женщина, исполненная аристократической вежливости, и всегда была любезна с приятелями своего пасынка, — но любезность эта была холодная. Сердце ее их всецело отвергало — как отвергало и его и, говоря по правде, также лэди Франсес. Лэди Франсес унаследовала все достоинство своей матери, все ее спокойное обращение; но взгляды ее были даже прогрессивнее взглядов матери; напр., ей также казалось, что свет должен постепенно научиться обходиться без расстояний отделяющих герцогов от работников с фермы. Это возмущало ее мачеху.

Роден никогда прежде не бывал в Гендон-Голле, хота лорд Гэмпстед в Лондоне представил его сестре. В сущности говоря, клерк воздерживался от посещений, выражая, в разговорах с другом, свои недоумения относительно некоторых диссонансов. «Маркиз — такая же нелепость в моих глазах, как и в твоих, — сказал он лорду Гэмпстеду, — но пока маркизы существуют, их следует ублажать, а тем более их супруг. Слишком изнеженная кожа — несчастие, но если кожа не выносит свежего воздуха, следует допускать вуали для защиты ее. Целью должно быть воспитать кожу, а не наказывать ее сразу! Несчастную маркизу-сибаритку не следует лишать ее розовых лепестков. А я, во всяком случае, не розовый лепесток». А потому он и держался вдали.

Но спор между друзьями продолжался, и победа, наконец, осталась за благородным наследником. Джордж Роден не был розовый лепесток, но в Гендон-Голле в нем увидели растение с прекрасными, благоуханными цветами. Не будь известно, что он клерк из почтамта, составь себе маркиза мнение о нем просто по его внешности — он показался бы ей не хуже любого розового лепестка. Это был высокий, красивый, сильно сложенный молодой человек, с короткими светлыми волосами, симпатичными серыми глазами, орлиным носом и небольшим ртом. В его осанке, фигуре и лице не замечалось ничего свойственного более почтамтским клеркам, чем аристократии вообще. Но он был клерк и сам признавался, что ничего не знает о своей семье, не помнит никаких родных, кроме матери.

Случилось так, что Гендон-Голл превратился в исключительное местопребывание лорда Гэмпстеда, который не пожелал ни иметь собственной квартиры в Лондоне, ни жить в семье, когда она занимала свой палаццо в улице Парк-Лан. Иногда он уезжал за границу, иногда появлялся на неделю или на две в Траффорд-Парке, большом поместье в Йоркшире. Но всего охотнее он жил в Гендон-Голле, своей полугородской полусельской резиденции в окрестностях Лондона, и сюда-то часто наведывался Джордж Роден после своего первого визита, сгладившего всякую неловкость. Иногда он там заставал маркиза с дочерью — редко маркизу. Затем наступила минута, когда лэди Франсес смело объявила мачехе, что дала слово почтамтскому клерку. Случилось это в июне, во время парламентской сессии, когда цветы в Гендоне были во всем блеске. Маркиза приехала туда дня на два; Роден в это же утро уехал на службу, не намереваясь возвращаться. Было сказано несколько слов, возбудивших неудовольствие, и он не намерен был вернуться. Через час после его отъезда леди Франсес сказала всю правду.

Брату ее, в это время, было двадцать два года. Она была годом моложе. Клерк был, приблизительно, лет на шесть старше молодой девушки. Будь он старший сын маркиза, графа, виконта, будь он хотя бы будущий барон, с ним можно было бы помириться. Он был красноречивый молодой человек, не лишенный некоторой скромности, именно такой, какой легко мог пленить желанную, хотя бы самую аристократическую тещу. Маленькие лорды научились с ним играть, он был свой человек в доме. Даже слуги как будто забыли, что он не более как клерк, и что он каждое утро уезжает в город по железной дороге, чтобы заработать десять шиллингов, просидев шесть часов за конторкой. Даже маркиза почти приучила себя относиться к нему симпатично — как к одному из тех привесков, которые иногда встречаются в аристократических семействах, в виде гувернантки, капеллана или домашнего секретаря, которых выдвинули случай или заслуги и которые, этим путем, превращаются в доверенных друзей. Тут-то до ушей ее случайно долетело имя «Франсес» без обычного «лэди», и с языка ее сорвалось надменно-гневное слово. Роден уложил свой чемодан, а лэди Франсес рассказала свою повесть.

Имя лорда Гэмпстеда было Джон. Он был достопочтенный Джон Траффорд, граф Гэмпстед. Для света вообще он был лорд Гэмпстед, для приятелей — Гэмпстед; для мачехи особенно — Гэмпстед, как был бы ее родной, старший сын в минуту своего рождения, родись он на такое счастье. Для отца он сделался Гэмпстедом за последнее время. В прежние годы существовал как бы тайный, семейный уговор, что, вопреки условным приличиям, он в их кругу должен оставаться Джоном. Маркиз недавно намекнул, что с годами это становится глупо; но сын приписывал перемену влиянию мачехи. Тем не менее он оставался Джоном для сестры и для нескольких близких друзей, в числе которых был и Роден.

— Он не сказал мне ни слова, — возразила сестра, когда брат уличал ее в пристрастии к их молодому гостю.

— Но скажет?

— Никакая девушка никогда не выразит мнения на этот счет, Джон.

— А если б сказал?

— Ни у какой девушки не найдется готового ответа на такой вопрос.

— Я знаю, что он скажет.

— В таком случае, если ты намерен выразить какия-нибудь желания, тебе бы следовало переговорить с ним.

Все это вполне разъяснило вопрос в глазах ее брата. Такая девушка, как его сестра, не так бы приняла замечание брата относительно предстоящего объяснения в любви со стороны почтамтского клерка, если бы она не приучила себя относиться к этой возможности без отвращения.

— Было ли бы это тебе неприятно, Джон? — спросил Роден, когда приятель подверг его допросу.

— Встретились бы затруднения.

— Большие затруднения, даже с твоей стороны?

— Я этого не говорил.

— Они явились бы сами собой. Последний фетиш, от которого человек может отказаться, это неприкосновенность женщин его семьи.

— Боже сохрани, чтобы я сколько-нибудь поступился неприкосновенностью моей сестры.

— Понятно; но с этим связано идолопоклонство! Отчего бы и дочери аристократа не выйти замуж, если она может найти аристократа же по своему вкусу. В самой любви нет никакого оскорбления, но идолопоклоннику наносится страшная рана самой личностью претендента. Понятия изменяются не так быстро, чтобы даже ты был свободен от этого чувства. Триста лет тому назад, если бы претендента нельзя было спровадить заграницу или на тот свет, то по крайней мере девушку бы заперли. Через триста лет девушка и мужчина будут стоять на одном уровне, опираясь только на личные достоинства. В настоящее переходное время человеку в твоих условиях очень трудно совершенно освободиться от старых пут.

— Я пытаюсь.

— Самым энергическим образом. Но, голубчик, не смешивай этого личного дела с политическими воззрениями и отвлеченными идеями. Я намерен спросить у сестры твоей отдаст ли она мне свое сердце, и, насколько это от нее зависит, свою руку. Если ты недоволен, нам, вероятно, придется расстаться… на время. Как бы теории строги ни были, любовь их все пересилит.

Лорд Гэмпстед в эту минуту не стал уверять его в своем расположении; но когда оказалось, что сестра его дала слово, он стал на сторону своего приятеля.

И так в семейном кругу маркиза Кинсбёри было много забот. Семейство уехало за границу до конца июля, для здоровья детей. Так гласила «Morning Post». Тщетно спрашивали встревоженные друзья, что такое сталось с этими белокурыми юными геркулесами? Зачем явилась необходимость везти их в саксонские Альпы, когда прелести и удобства Траффорд-парка были гораздо ближе и гораздо выше? Лэди Франсес поехала с ними, и лишь до некоторых интимных знакомых из фэшенебельного света дошел слабый отголосок истины. Когда подобные отголоски прокрадываются в светские сферы, они распространяются далеко.

II. Лорд Гэмпстед

Лорд Гэмпстед, — хотя и не желал вступить в парламент или записаться в какой-нибудь из лондонских клубов, или ходить по улицам в цилиндре, или исполнять какие бы то ни было общественные обязанности, лежащие на молодом аристократе, — тем не менее по своему веселился и мотал. В денежных вопросах он не зависел от щедрости отца — очень склонного к щедрости — так как унаследовал значительную часть состояния своего деда с материнской стороны. Про него почти можно было сказать, что деньги для него не имеют значения. Не то, чтоб он редко думал или говорил о деньгах. Он был к этому очень склонен, утверждая, что деньги — самый могучий фактор в правдах и неправдах мира сего. Но он был так счастливо обставлен, что мог не давать деньгам места в своих личных соображениях, так как никогда не бывал вынужден отказать себе в чем-нибудь за неимением денег, а также не подвергался, благодаря избытку их, искушению делать затраты, по его мнению, излишние. Заплатить десять или двадцать шиллингов за бутылку вина, потому что какой-нибудь приятель уверяет, что оно отличное, или триста фунтов за лошадь, когда лошадь в сто фунтов совершенно удовлетворяла его требованиям, казалось ему нелепостью. Мимо его ворот проходил в город омнибус, в котором он частенько ездил, уверяя, что предпочитает омнибус с обществом одиночеству в своем экипаже. Он иногда досадовал на себя за то, что заказывает платье модному портному, утверждая, что принимает на себя бесполезные расходы из-за того только, чтоб не дать себе труда обратиться в другое место. В этом, впрочем, можно было заподозрить некоторое притворство, так как он несомненно сознавал, что красив, и вероятно подозревал, что искусный портной ничему не мешает.

В числе его забав были две, особенно дорогие. Он держал яхту, на которой привык делать рейсы летом и осенью, и имел небольшой охотничий домик в Нортонгэмпшире. На яхте он проводил большую часть своего времени, в одиночестве или с приятелями, до которых нам нет дела; на «Фритредере» — так звали яхту — все было в полной исправности. Хотя он не платил десяти шиллингов за бутылку вина, он давал хорошую цену за паруса и канаты, и нанял опытного шкипера, способного уберечь и его самого и яхту. Охота его была поставлена почти на такую же пору — с тою разницей, что во время своих водяных экскурсий он любил спокойствие, а на охоте увлекался бешеной скачкой. В Горс-Голле, так звали его коттедж, его окружали всевозможные удобства, почти роскошь. Дом действительно походил на коттедж; он когда-то был старой фермой и только за последнее время получил свое настоящее назначение. Не было ни величественной залы, ни мраморных лестниц, ни разукрашенного салона. Вы входили через коридорчик, не заслуживавший более громкого названия, из него направо была столовая, налево более просторная комната, которую во все времена называли гостиной, ради представительности. За нею была комната поменьше, в которой хозяин держал свои книги. В конце коридорчика была крутая лестница, ведущая в верхний этаж, где находилось пять спален, так что молодой лорд мог дать одновременно у себя приют только четырем посетителям. За спальнями была кухня и комнаты для прислуги. Наш молодой демократ держал с полдюжины лошадей, все — по признанию соседей — хороших скакунов, хотя молва гласила, что за каждую заплачено не более ста фунтов. У лорда Гэмпстеда была мания утверждать, что дешевые вещи ничем не хуже дорогих. Были люди, думавшие, что он не меньше дорожил своими лошадьми, чем дорожат ими другие. Роден часто бывал в Горс-Голле, но здесь он никогда не видал леди Франсес. Молодой лорд имел своеобразные идеи насчет охоты спорта вообще. О нем говорили, и справедливо, что в целой Англии нет молодого человека, более страстно любящего охоту на лисиц, говорили, что за неимением лисицы, он готов гнаться за оленем, а за неимением оленя, за чем попало. Если уже не было никакой добычи, он просто несся домой, по полям, с приятелем, а не то так и один. Тем не менее, он питал горячую вражду во всем другим видам спорта.

О скачках он утверждал, что они превратились в простой способ наживать деньги, наименее выгодный из всех способов и наиболее бесчестный. Его никогда не видали на скаковом поле. Но враги его утверждали, что несмотря на свое пристрастие к верховой езде, он не судья в аллюре лошади, и пари держать боится, чтобы не проиграть.

Против охоты с ружьем он восставал еще энергичнее. Если среди его сограждан держались традиции, обычаи, законы, ему ненавистные, это были традиции, обычаи и законы, относящиеся в обереганию и сохранению дичи. Оберегание лисицы, говорит он, основано на совершенно иных началах. Лисица не оберегается законом, а раз сохраненная служит утехой всем, кому угодно участвовать в забаве. Один человек в один день перестреляет пятьдесят фазанов, уничтоживших пищу полдюжины человеческих существ. Одна лисица, в течение целого дня, служила забавой двум стам охотникам, и бывала — а по большей части не бывала — убита во время представления. Лисица, во время своей полезной жизни, не поедала хлебных посевов, редко уничтожала гусей, исключительно придерживаясь крыс и тому подобной дряни. В какую неизмеримо малую сумму обошлась лисица стране на каждого охотника, который гнался за нею? А во что обошлись все эти фазаны, которых один жадный стрелок затолкал в свой громадный ягдташ в течении одного дня? На Гэмпстеда, главным образом, действовала общедоступность одной забавы и совершенная исключительность другой. В отъезжее поле мог выехать, в забавах его принимать участие и сын фермера, если у него был свой пони, или мальчишка из мясной лавки; и если бы последнему удалось обогнать остальных и удержаться на своем месте, в то время, как безукоризненно одетый спортсмен с запасной лошадью отстал, то победа осталась бы за мальчишкой из мясной, причем он не навлек бы на себя ничьего неудовольствия. Самые законы, руководящие охотой на крупного зверя, если подобные законы существуют, по существу своему вполне демократичны. Они, говорил лорд Гэмпстед, не издаются парламентом, но просто вырабатываются в виду общих потребностей. Просто в угоду общественному мнению, земли всех частных владельцев открыты для мчащихся за зверем охотников. В угоду общественному мнению оберегаются лисицы. В силу общественного мнения, зверя выгоняет из логовища та или другая свора гончих. Законодательство не вступается в дело, чтобы извратить этот своеобразный кодекс дополнительными постановлениями в пользу забав богачей. Если причинялся вред, обычное право было в услугам потерпевшего.

В охоте с ружьем наоборот. Бедные люди лишены всякой возможности участвовать в ней, потому что закон имеет в виду исключительно интересы богачей. Четыре или пять человек, дня в два, настреляют целые гекатомбы птиц и зверей, причем единственным оправданием им служил факт, что они бьют пищу для снабжения ею рынков страны. Это не возбуждает приятного волнения; делай себе просто выстрел за выстрелом с быстротой, которая совершенно исключает соревнование, необходимое для наслаждения подобными забавами. Затем наш аристократический республиканец цитировал Карлейля и знаменитую эпитафию охотника, бича куропаток. В мире настоящих спортсменов однако, утверждали, что Гэмпстед не попадет в скирду сена — промахнется.

К рыбной ловле он относился почти также строго, основывая свою критику на скуке и жестокости, с какими сопряжено это занятие. Он допускал, что первое — дело вкуса. Если человек может довольствоваться одной рыбой, средним числом, на каждые три дня рыбной ловли, это его дело. Ему, лорду Гэмпстеду, оставалось только думать, что человек этот сам должен иметь такую же холодную кровь как рыба, которую ему так редко удается поймать. В жестокости же, ему казалось, сомнения быть не могло. Когда он слышал, что епископы и дамы тешат себя, таская несчастную рыбу за жабры в продолжение часа с лишком, он с сожалением вспоминал о благочестии прежних служителей церкви и о нежности чувств прежних представительниц прекрасного пола. Когда он говорил в этом тоне, ему конечно, кололи глаза жестокостью охоты на лисиц. Разве злосчастные, преследуемые четвероногие, в то время как их травила стая гончих, не выносили таких же тяжких и продолжительных мук, как те, которым подвергалась рыба? В ответ на это лорд Гэмпстед становился красноречивым и убедительным. Насколько мы можем судить, основываясь на законах природы, условия обоих животных, во время самого процесса, совершенно различны. Семга с крючком в горле несомненно находится в положении, не предусмотренном природой. Лисица, пускающая в ход все свои способности, чтобы уйти от врага, предается именно тому занятию, для которого предназначала ее природа. Было бы точно также справедливо сравнивать человека, посаженного на кол, с человеком удрученным житейскими заботами. Удрученный заботами человек может споткнуться, упасть, погибнуть. Сравнивать его страдания с невероятными терзаниями несчастного, которому проткнули внутренности железным прутом, предоставив ему томиться и умирать с голоду. Любители рыбной ловли находили этот аргумент более остроумным, чем основательным. Но у него был в запасе другой, более надежный. Он допускал, в данную минуту, что лисица не наслаждается охотой, даже, что гончие причиняют ей терзания, и она не испытывает особого восторга от успеха собственных маневров. Лорд Гэмпстед «решался утверждать, — он говорил это тем докторальным тоном, каким обыкновенно доказывал нелепость наследственных почестей, — что когда причиняется страдание, вопрос о жестокости или нежестокости имеет цену относительную». Кто усомнится в том, что ради максимума добра минимум страдания может быть причинен без оскорбления человечества? В охоте с гончими, одна лисица заканчивала свою блистательную карьеру, быть может, преждевременно, для потехи двухсот спортсменов.

— Ах, так ведь только ли потехи! — вступался какой-нибудь гуманист, одинаково враждебно относившийся к рыбной ловле и охоте. Но тут молодой лорд вставал в негодовании и спрашивал своего оппонента, неужели, по его мнению, то, что он называет потехой, забавой, не так же благодетельно, существенно, необходимо для людей, как даже такие материальные блага, как хлеб и мясо? Разве поэзия ниже таблицы умножения? Без сомнения, человек может жить без охоты на лисиц. Но он также может жить без масла, без вина или других предметов так называемой необходимости, например, без горностаевых пелеринок, которых первоначальная носительница, Богом в свою шкурку облеченная, была обречена на медленную, голодную смерть среди снегов, из-за того, чтобы одна дама могла разукраситься плодами терзаний дюжины маленьких пушных страдальцев.

Но молодежь, хотя и смеялась над ним, все же любила его. Он был весел и добродушен. Кроме того, он был щедр. Он имел привычку смеяться над самим собой и своими странностями, и привычка эта значительно смягчала их. Что молодой граф, будущий маркиз, наследник такого дома, как дом Траффордов, проповедует политическую доктрину, которая невежественным слушателям кажется коммунизмом, это, конечно, ужасно; но ужас сглаживался, когда он заявлял, что, без всякого сомнения, под старость, подобно прочим радикалам, превратится в тория. В этом как будто сказывался скрытый намек на отца. Кроме того, было ясно, что его «коммунистические» принципы не мешают ему знать цену земле. Он не пренебрегал своими интересами, как и следует землевладельцу, и, конечно, охотился с гончими не хуже любого современного молодого человека.

Должно признаться, что когда ему в первый раз пришло в голову, что сестра его готова влюбиться в Джорджа Родена, он был недоволен. Не ожидал он, чтобы именно эта брешь была произведена в ограде, защищавшей «святую святых» его родной семьи. Когда Роден говорил с ним об этой «святой святых» как о «фетише», он не нашел в себе силы противоречить ему. Он желал это сделать, во-первых, в интересах собственной последовательности, а также с целью, если возможно, отстоять «святую святых». Божественное право королей было, в его глазах, фетишем. Особое уважение, каким окружали герцогов и им подобных — тоже. Мантия судьи и облачение епископа — также фетиши. Всякая внешняя почесть, не заслуженная действия или словами того, чему она воздавалась, но вызванная рождением, богатством или деяниями другого, — фетиш. Продолжая далее свои рассуждения, он не мог допустить того же по отношению к сестре, или, вернее, сознавал, что ему придется это допустить, если не удастся подыскать аргумента в защиту его святыни.

Сестра была для него святыней; но причина этому должна была скрываться в их близком родстве, в ее кротости, в ее личных дарованиях, в том, что он, как брат, обязан быть ее рыцарем, пока она не изберет себе другого, а не в том, что она — дочь, внучка и правнучка герцогов и маркизов, не в том, что она — леди Франсес Траффорд. Будь он сам почтамтским клерком, разве его лучший друг не был бы для нее подходящим поклонником? Несомненно, бывают диссонансы, очень обыкновенные в этом мире, при которых самая мысль о возможности любви не должна представляться женщине, — диссонансы в характерах, в привычках, в чувствах, в воспитании, в душевном, личном благородстве. Он не мог утверждать, чтобы подобные диссонансы стояли между его сестрой и его другом.

Если его дорогая сестра должна была когда-нибудь отдать свое сердце избранному, отчего ж не Джорджу Родену, как и всякому другому?

А между тем, он был, если не раздосадован, то во всяком случае недоволен. Тут что-то противоречило его вкусам, его взглядам, а может быть, и его предрассудкам. Он пытался честно исследовать свою душу по этому вопросу и боялся, что еще был жертвой предрассудков своего класса. Его гордость была уязвлена при мысли, что сестра его ставит себя на одну доску с почтамтским клерком. Хотя он часто старался, и очень успешно, растолковать ей, как мало она, в сущности, выиграла от своего аристократического происхождения, он тем не менее сознавал, что ей дано нечто, что должно было бы сделать перспективу подобного брака неприятной для нее. Человек не может освободиться от предрассудка тем, что сознает или думает, что это предрассудок. Он признавался самому себе, что молодые люди, если они будут продолжать упорствовать в своем желании, станут мужем и женою; но он не мог заставить себя не сожалеть об этом.

Между ним и отцом его произошел по этому поводу разговор перед отъездом маркиза с семьей за границу, и этот разговор, хотя не примирил его с этим браком, смягчил его неудовольствие. Отец сердился на него, взваливая на него всю ответственность за эту неприятную историю, а он всегда склонен был раздражаться на критическое отношение кого-либо из домашних к его личных принципам. А потому, защищая себя, он вынужден был защищать и сестру. Маркиза не было в Гендоне во время первого объяснения, но он тогда же узнал о нем от жены. Его радикальные стремления нисколько не примиряли его с подобным предложением. Он никогда не прилагал своих теорий к своим личным делам. Став пэром-радикалом в палате лордов и послав портного-радикала в палату общин, он более чем удовлетворил собственные политические воззрения. Для самого себя и для своего камердинера, для всех окружающих, он всегда был маркизом Кинсбёри. Точно также в глубине его души маркиза была маркизой, и лэди Франсес — лэди Франсес. Он никогда, подобно сыну, не проходил через процесс анализирования своих убеждений.

— Гэмпстед, — сказал он, — неужели то, что мать твоя мне сказала — правда? — Разговор происходил в городском доме в Парк-Лэне, куда маркиз вызвал сына.

— Это на счет Франсес и Джорджа Родена?

— Конечно.

— Я так и думал, сэр. Когда вы послали за мной, мне сейчас показалось, что это из-за них. Конечно, правда.

— Что правда? Ты говоришь, точно ты совершенно одобряешь это.

— Так мой голос не выражает моих чувств, так как я этого не одобряю.

— Ты, я надеюсь, сознаешь, что это совершенно невозможно.

— Не скажу.

— Не скажешь?

— Не могу сказать, чтобы я считал это невозможным или даже невероятным. Зная обоих, как я их знаю, я сознаю, что вероятность за них.

— Что они женятся?

— Таково их намерение. Я не запомню ни у него, ни у нее намерений, которые бы, рано или поздно, не осуществились.

— Так в данном случае ты увидишь это чудо. Как могло это у них случиться? — Лорд Гэмпстед пожал плечами. — Кое-кто крепко виноват.

— То есть — я?

— Кое-кто крепко виноват.

— Вы, конечно, подразумеваете меня. Я в этом деле совершенно неповинен. Представив Джорджа Родена вам, моей матери и Франсес, я познакомил вас с высокообразованным и чрезвычайно приличным молодым человеком.

— Боже милосердый!

— Я сделал для своего приятеля то, что, я думаю, всякий молодой человек делает для своего. Мне было бы стыдно знаться с кем-нибудь, кого отец мой не мог бы посадить за свой стол. Никто заранее не соображает, что молодой человек и молодая девушка должны влюбиться друг в друга.

— А видишь, что это случилось.

— Без сомнения, это было чрезвычайно естественно, хотя я этого не предвидел. Я уже сказал вам, мне это очень прискорбно. Это послужит поводом ко многим огорчениям, будет и горе.

— Горе! я думаю. Мне приходится уезжать среди сессии.

— Ей, бедняжке, будет всех тяжелее.

— Ей очень круто приходится, — сказал маркиз таким тоном, точно на этот счет он окончательно решился.

— Но никто, насколько я понимаю, не сделал ничего дурного, — продолжал лорд Гэмпстед. — Когда сойдутся двое молодых людей, у которых одни вкусы, одни взгляды, одно воспитание, одни мысли…

— Ну, ты, известно, уговоришь собаку дать отрубить себе задние лапы, — сказал маркиз, выбегая из комнаты. Он имел привычку в тесном семейном кругу употреблять выражения, которые нашел бы неприличными для себя как маркиза Кинсбёри в обществе обыкновенных смертных.

Биография

Произведения

Критика

Читайте также


up