Ульрих Брекер. Петер и Пауль
Петер (с газетою в руках): Ха-ха-ха! Со смеху помереть можно! Чего только не наврут нынче газетные писаки! Видно, недостает им разных государственных и военных известий со всего света, так нет же — они предают тиснению в своих листках такие вздоры. Не стану более читать никаких газет.
Пауль: Да что же случилось? Не шуми так безбожно! Покажи-ка лучше.
Петер: Вот погляди: «История жизни бедного человека из Токкенбурга»! Захотелось кому-то из грязи в князи. Скоро станем стыдиться, что токкенбуржцами уродились. И без того на нашего брата всех собак вешают. Коли нашлись такие дурни, что дозволяют себя печатать и даже в газеты вставлять, то уж теперь-то весь свет будет потешаться над нами. Можешь быть уверен, что в Ц.., и в С.., и в Г...1 хмыкают уже и начинают безудержный хохот. И все из-за подобных пустых «Историй жизни». Знаем мы этих из Небиса...2
Пауль: Нехорошо это, клянусь честью! Этого «бедного человека» ловко обвели вокруг пальца. Уж я-то знаю, как ему теперь несладко придется. Конечно, он сам вручил свою писанину господину пастору, доверив ему употребить ее по усмотрению, буде найдет он в ней что-либо полезное; однако они условились, что здесь, в родных местах, ее не станут распространять, поскольку автору слишком хорошо известен нрав приятелей его. Вот пастор и послал отрывки из нее в одно ежемесячное издание, которое у нас мало читают. Но тут появляется Ф**, новеллист из***,3 и печатает это в своей газете. Ну, ничего. Наш пастор что-нибудь придумает. Ручаюсь, что на будущей неделе продолжение не появится.
Петер: Да что за выгода этому дурню от его писаний? Будь я пастором, я просто-напросто не стал бы всем этим заниматься и сказал бы невеже прямо в глаза: «Займись-ка ты, братец, делом и брось пустые затеи».
Пауль: Не руби, не руби с плеча, друг Петер! При чем здесь пастор, лишний раз доказавший не что иное, как свое человеколюбие? Поверь, уж он-то знает свою паству и не даст этого Ули из Небиса в обиду; да и я тоже, знаешь ли...
Петер: Выходит, что и сам ты такой же полудурень, как этот твой Ули. Знаю я таких трех, а то и четырех. Все они, ей-ей, один другого стоят. Спрашивается еще раз: что за польза, что за прибыль от этаких затей? Разве от болтовни такого зазнавшегося умника прибудет в доме хлеба для жены и детишек? Слыханное ли дело, чтобы в Токкенбурге кто-нибудь когда-нибудь заработал что-нибудь писаниной, кроме канцелярского писаря да, разве что, еще, может быть, школьного учителя Амбюля.4 Но уж отдавать подобные завиральные штучки в печать — это из глупостей глупость.
Пауль: Ты, должно быть, не знаешь, но только этот Амбюль как раз и был лучшим приятелем того самого Ули. А в том, что полезно, а что — нет, ты смыслишь ровно столько же, сколько корова в орехах. Почитаю-ка я как-нибудь на досуге эту «Историю», хоть и не жду от нее ничего особенного.
Петер: Вот и я так думаю и только что хотел сказать тебе слово в слово то же самое, как «Отче наш». Ведь я же вырос вместе с этим недотепой и знаю всю его подноготную. Родителей его прозвали Небисами, по месту, где они обитали, бедному одинокому двору с двумя убогими домишками. Подумаешь — «дворянское» семейство! Они поставили на ноги — на целых двадцать две ноги — одиннадцать человек детей да и пошли бродить с одного места на другое, едва ли не попрошайничая. В Дрейшлатте пришлось папаше сдаться на милость кредиторов и в полуголом виде спасаться бегством вместе со всем выводком. Старшего сына Ули я знаю еще со школьных лет, когда с грехом пополам выучился он чтению и письму. Как и остальные дети, рос он в нищете и дикости, ходил с неумытой рожей. Все издевались и потешались над ним, видя, как бредет он нога за ногу, то и дело спотыкается о пни и камни и пялит глаза на птиц, не глядя на дорогу. И стоило ему вырасти здоровенным детиной, которому самое время помогать отцу, — только его и видели, подался он в солдаты. Вскоре, однако, и оттуда удрал, потому что запах пороха пришелся ему не по нутру. Явился домой с пустым кошельком, а строил из себя — в амуниции, в волосищах и усищах — молодца-удальца. От крестьянской работы отлынивал, потому что вбил себе в голову, что без геллера в кармане сделается негоциантом. Тут ему и вправду повезло: под отцовское честное слово раздобыл он в кредит сотню талеров и малую толику хлопка. И ему удалось с помощью хитрой лести так втереться в доверие к прядильщикам, что его прозвали попрошайкой пряжи. Потом он соорудил себе домишко и нашел жену (ей можно только посочувствовать!), которая вознамерилась вправить ему мозги. Но, увы, с этим она опоздала: он слушался лишь своей упрямой башки. И тем не менее фортуна опять ему улыбнулась, так что людей только удивление брало, — как это такому косорукому все удается! Но воспользоваться везеньем он как следует не умел, не смыслил ни уха ни рыла ни в торговых, ни в домашних делах, беспечно слонялся, где вздумается, потратил занятые денежки на разных бездельников, стал совать нос в книги, а так как кошелек не позволял ему покупать их, то он напросился в члены Общества.5 Теперь он вообразил, будто он царь и бог и начал презирать нас и наши простодушные трактирные сходки, безвылазно сидел в своем углу за чтением и, забросив все свои дела, в которых и без того мало разбирался, попал в такое долговое болото, что — особенно в семидесятые годы — разорился бы вчистую, не окажись его заимодавцы добрыми людьми, пощадившими этого дурня не столько ради него самого, сколько ради жены его и детишек. Одумался ли он после того, — не знаю. Кажется мне, впрочем, что дела его все еще из рук вон плохи. Ибо он по-прежнему такой же растяпа, живет в свое удовольствие, — особенно если никто не видит, смотрит на людей свысока и хочет делать все по-ученому, хотя никакого пороха так и не выдумал. Короче говоря, это — никчемный зазнайка, которому только бы выделяться из всех, убежать от нищей жизни своего семейства, которое, правда, не слишком его уважает. Но это бы еще не беда. А вот то, что этот бедолага вздумал пустить по свету историю собственной своей жизни, — это уж ни в какие ворота не лезет. Если бы те господа были на самом деле такими умными, как они о себе мнят, то с подобными оборванцами...
Пауль: Полно, полно тебе, Петерле!6 Слишком уж ты суров. Даже если бы не был я издавна приятелем этого человека, все равно пришлось бы мне теперь вступиться за него. Ибо таков уж мой обычай: стоит мне только узнать, что такой-то и такой-то страдает от насилия и несправедливости, как тут же кровь ударяет мне в голову. Так что Господь меня простит, если я стану защищать добряка Ули не весьма вежливо. Не то чтобы мне хотелось как-то особенно ему услужить. Я слишком хорошо его знаю, а он знает тебя, и ему известно, как ты всюду стараешься злобно очернить его. Однако для него это не страшней жужжанья мухи, и он готов, смеясь, пропеть известную песенку Амбюля7 «Юххе! Я честный паренек!» прямо тебе в лицо. Но, по своему собственному разумению, говорю тебе начистоту, парень, что ты лжешь, лжешь, как шельмец, и в целом, и в частности; даже когда его дела не так уж и плохи, ты продолжаешь поносить беднягу, хотя должен был бы ему посочувствовать. Если родители его, к примеру, не имели такого таланта копить денежки, как ты, так что же — надо их этим попрекать? Разве не оставались они, несмотря на их тяжкую жизнь, честными людьми? Разве не питали они всех своих детей плодами добросовестного труда рук своих? И для самого Ули, которого ты честишь лентяем, нет ничего отвратительнее безделья. Он, ты говоришь, лопается от тщеславия; да ведь из всех возможных страстей уж этой-то он и знать не знает. Да разве найдется среди всех моих знакомых человек, который любил бы уединение больше, чем он? А то, что он иногда находит немалое удовольствие в чтении и письме, — так тебе-то что до этого? Ведь не завидует же он твоей радости денежки ловить! Лишь бы ты не драл с людей по три шкуры. Это про тебя, парень, пословица говорит:
Тот острижет ближнего всех чище,
Кто пролез в господа из нищих.
Из писаний «бедного человека» ничего бы не попало тебе в руки, не подними шум та пресловутая газета.8 Ты ведь не читаешь ничего, кроме листков такого рода, чтобы вылавливать оттуда все, что можно твоей горчицею вымазать, да разве что смотришь еще в календарь и в свою расчетную книгу. А что касается Ули, то ему и в голову не приходит возноситься и нос задирать, подобно тебе и твоим подпевалам — всем вам, кто по церквам и по рынкам, а пуще того — по трактирным застольям, разносят свою премудрость, вовсю толкуя о вещах, в которых ни аза не смыслят. А кто не желает плясать под вашу дудку, тому достается от вас по первое число. Ни духовное, ни светское начальство не спасется от вашего суда. Все не по вам — ни кантональные законы, ни обычаи. Уж вы-то, дай вам волю, все переделали бы наилучшим образом. Именно потому «бедный человек» и навлек на себя ваш гнев, что он (который находится, по вашему мнению, намного ниже вас и должен был бы считать великой честью, если бы вы терпели его подле себя) старается с вами не якшаться и выбирает себе собеседников по своему вкусу, а когда их нет, то охотнее заводит разговор с честным крестьянином, знатоком леса и поля, сена и соломы или на худой конец — с первым встречным подмастерьем, только бы не иметь дела с вами, наставниками человеческого рода!
Петер: Чепуху ты несешь, пустая твоя голова! Разве это ответ на мой вопрос? Я тебя спросил, какая-такая польза от этих книгочеев и бумагомарак для них самих и для всех прочих. Ответь вразумительно да и заткни себе рот, а не то тебе помогут. Говори — эти твои пустомели и фантазеры, что же они лучше или богаче остальных, что ли?
Пауль: Не спеши, Петерле! Лучше они или не лучше — предоставим судить единому только Сердцеведу. Одно хорошо знаю — что многие из них искренне желают сделаться лучше и что всяческие усилия духа оказывают им в этом огромную услугу. Становятся ли они от этого богаче? Дались тебе эти проклятые деньги! Такого малого, как ты, не стоит и спрашивать о том, что ему дороже — душа или тело! Ответ заведомо известен, потому что все помыслы и усилия твои и присных твоих только и направлены на ублажение брюха, хотя все ваше злато-серебро даже гнилой зуб не способно превратить опять в здоровый. Тогда как они со всею искренностью стремятся к чистоте сердца и совершенствованию души, довольствуясь лишь самым необходимым и наслаждаясь бесчисленными благородными и высокими радостями, которые не в силах разглядеть ваши завидущие глаза и не в силах понять ваш звериный умишко, а еще менее способны вы постигнуть возвышенный источник их духа — приблизительно так же, как свиньи, которые, с удовольствием лакомясь желудями, лежащими у корней дуба, не помышляют ни о дубе,9 ни о его Творце. Так в чем же состоят ваши занятия? Змеиными языками вы жалите ближних своих, оплевываете их лучшие поступки и клеветнически подвергаете сомнению чистоту их помыслов. О, вы, фарисеи! Со Шмольком и Габерманом в руках10 вы шествуете по воскресным дням в церковь, но не способны ни понять, ни запомнить ни словечка из проповеди, хотя и считаете, что сделали все положенное и теперь имеете право в остальное время дня мерить половину Токкенбурга на свой фальшивый аршин, а всех, кто лучше вас, награждать подлыми прозвищами «квакер»,11 «притворщик», «библейщик», «иезуит», а если вы не можете найти у кого-либо никакого явного порока, вы измышляете для него десять тайных, как это и произошло, например, в отношении «бедного человека», которого вы поместили рядом с мытарями и грешниками и приписали ему такие грехи, которые ему и в голову не приходили. А о «бедном человеке» не беспокойтесь. Подлинные свои недостатки он сам первый и признает, а вымышленные отсылает на головы тех, кто их выдумал, смеется вам прямо в лицо или — что еще умнее — просто помалкивает. Вообще-то, какое бы ни появилось новшество в нашей дражайшей земле Токкенбург, будь то нововведение, хотя бы даже и общеполезное, будь то новое заведение, хотя бы и весьма достойное, — дело не обходится без того, чтобы вы не клеветали на него на всех углах, настраивая против него толпу простаков. Если не удается сделать это в открытую, то какой-нибудь оратор из вашего богоугодного цеха проникает на женские посиделки, усаживается перед полдюжиной теток с прялками, таких же высокомудрых, как и он сам, и, чело насупив и размахивая руками, читает им с «охами» и «ахами» велеречивую проповедь о бедах, угрожающих благонравию, и не успокаивается до тех пор, пока эти новые амазонки12 не придут в неистовство и не поклянутся сокрушить небо и землю, а в особенности пилить своих муженьков, чтобы те решились наконец вырвать зло с корнем. Одно спасение — женский гнев недолговечен, и встречаются еще, слава Богу, женщины благоразумные, которые не так уж редко дают вашему брату от ворот поворот и делают из вас посмешище в глазах добрых людей. Так было, например, в связи с нашим дорожным строительством, правда весьма недешевым, когда вы всем уши прожужжали, что, мол, не следует этим заниматься, — ведь как только построим дорогу, нагрянет к нам по ней война. Однако посмотрите — вопреки вам, умным господам, наши рассудительные власти быстро сумели убедить добропорядочных жителей в преимуществах нововведений, и теперь народ наш с охотой и радостью берется прямо-таки за Геркулесов труд, чтобы наряду с пользой пожать подобающую хвалу и славу в будущем. Что же касается Морального и читательского общества...
Петер: Ага! Вот ты и попался! По твоей болтовне я вижу, что и ты сам давно уже собираешься вступить в этот орден, у которого наверняка немало тайн, потому что самые почтенные члены его вдруг протягивают ноги в самом расцвете сил, самые сообразительные ищут свой хлеб насущный вообще вдали от наших мест, некоторые разоряются, а остальные представляют собой странную смесь из чудаков, престарелых пасторов, молодых людей в высоких шляпах и длинных штанах,13 а теперь еще в придачу, как я слышал, все там перессорились между собой. Поистине, славное братство! Это так и не иначе — уж я-то знаю...
Пауль: Да, да! И я знаю, что паук вроде тебя отыщет яд даже в самом красивом цветке, в котором пчела находит только мед. Где найдется нива, чтобы по прошествии лет не выросли бы в каком-нибудь ее углу сорные травы? И даже если посеять на ней наилучшее, чистейшее зерно, то враг человечества не успокоится, пока, — не пожалев даже целой ночи, — он не добавит к нему плевел. И не был ли кто-то, похожий на тебя, кто первым раздул огонь, запалив фитиль этого раздора, каковой, однако, вопреки твоему злорадству, не будет иметь серьезных последствий, так что вскоре все войдет в свою прежнюю колею? Но повторяю: у вашего брата, господчиков, богатство всегда на первом месте! Нет денег — ив ваших глазах такой человек per se* ничего не стоит. Вы судите и рядите о ближних и дальних, о счастье тех, кто вам известен и неизвестен, и считаете бацены в чужом кармане. От вас только и слышишь: вон у того-то корова сдохла, А. уже еле-еле дышит, Б. тоже готов положить зубы на полку, а В. совсем уже готов ноги протянуть. По многим вы давно уже поспешили отзвонить в погребальный колокол, а они, к вашему глубокому огорчению, по-прежнему живы и здоровы и будут оставаться в добром здравии, если только вы прекратите звонить по ним за упокой. Не сомневаюсь, что не одному честному человеку, даже весьма домовитому, пришлось бы повернуться спиной к родине и к своему очагу, если бы все думали так, как вы, ярые гонители бедняков: и тех, кто никому ничего не должен, и тех, кто страдает от долгов; вы, желчные сеятели несчастья, вы...
Петер: Как! Да что ж это такое! Ну, не глупец ли я, что терпеливо выслушиваю подобные бредни и до сих пор еще тебя, свинью, не отделал как следует! Погоди же, я этого так не оставлю!
Пауль: Не был бы ты трусом, — знаю, что ты бы мне дал ответ. Но в том-то и дело, что и ты, и почти все персоны твоего пошиба бесстрашны лишь на словах. Я говорил с тобою резко и начистоту и защищал не себя, а добрых людей вообще и «бедного человека» в частности. Я свое дело сделал — освободил сердце от ненависти и злости, и осталось у меня единственное благое пожелание, чтобы вы доброжелательней и осмотрительней впредь о ближних своих...
Петер: Чтоб тебе пусто было, мошенник ты этакий! Слышу, слышу, какого ты мнения о порядочных людях, которые в простоте сердца своего и безо всякого гнева замечают у ближнего не одни лишь добродетели, но, к сожалению, также и пороки.
Пауль: Я знал, что ты так скажешь. Точно так же, как мавр не может побелеть, а леопард — лишиться пятен на своей шкуре, так и вы, для которых зло стало привычкою, не можете обрести добрый нрав. Вы ненавидите ведь не человечество, но глупость его и порочность — не правда ли? Но кто же добродетелен в ваших глазах? Конечно же, не тот, кто с вашего голоса не поет, денежки не гребет и особенно не тот, кто всегда и во всем вас не прославляет. Вы и друг друга-то не любите, никто никому у вас не доверяет, один другого норовит надуть или хотя бы подставить ему подножку; едины вы лишь тогда, когда двое третьего объегорить хотят или когда надо постараться всеми правдами, полуправдами, а то и вовсе неправдами навесить на ближнего своего, брата во Христе, побольше всяческой дряни. Однако устал я уже обличать ваши дурные стороны. И если есть в вас хоть что-нибудь доброе, — покажите это нам сами. За сим счастливо оставаться, судари мои! Адью!.