Эльза Триоле. ​Луна-парк

Эльза Триоле. ​Луна-парк

(Отрывок)

Дом продавался со всей обстановкой. В саду цвела сирень, целые заросли сирени с тяжелыми, как черный виноград, кистями. Хозяйка деревенской бакалейной лавки, у которой хранились ключи от дома, долго возилась с замком. Покупатель молча ждал. Потом вошел вслед за ней в маленький холл, прошел столовую с закрытыми ставнями и, очутившись в кухне, сказал: «Ну что ж, покупаю. Подходит».

Это был довольно полный мужчина, блондин, пожалуй даже очень светлый блондин, насколько позволяли судить остатки его шевелюры, которой хватало теперь лишь на сияние вокруг головы, с годами как бы сдвинувшееся на затылок, чуть парящее, как венчик, сияние. Лазурь окрашивала даже белки глаз, совсем как у новорожденного младенца, негустая, светлая бахромка ресниц подчеркивала бездонность этой лазури. Короткий нос, пухлый рот и мелкие белые зубы. Таков был внешний облик скорого на решения покупателя, и надо было быть бакалейщицей этой забытой богом деревушки, чтобы не признать в нем с первого же взгляда кинорежиссера Жюстена Мерлэна. Как правило, кинорежиссер – это скорее общеизвестное имя, нежели общеизвестная внешность, но Жюстен Мерлэн был настолько знаменит, что со временем само имя его как бы материализовалось, и теперь его внушительный торс, сияние вокруг головы, голубизна взгляда слились воедино с именем Жюстен Мерлэн.

Он только что закончил съемку фильма. Еще не успели отзвучать шумы студии, в голове еще мешались эпизоды, перед глазами еще мелькали кадры, а он уже решил удрать. Решил в минуту отчаяния, неизменно приходившего вместе с последним камнем постройки, и, как всегда, он с удивлением спрашивал себя – как мог он выбрать такую скучную историю, этот жалкий сюжетец, из которого немыслимо высосать ничего путного, тогда как мир полон чудесных и важных событий, требующих своего выражения. Что это ему взбрело, ну что это ему взбрело в голову!…

Ладно, пусть будет вот этот дом, любой дом в конце концов, лишь бы поселиться здесь сразу же, не дожидаясь окончания формальностей, связанных с покупкой недвижимости.

«Какие уж тут формальности, – подумала лавочница, – взял да отдал несколько миллионов за старую лачугу!»

Поверенный Жюстена оказался человеком распорядительным, так что назавтра уже можно было перебраться в домик, утопавший в сирени. Приехав к вечеру, Жюстен обнаружил в доме спальню, улегся в постель, постланную лавочницей, и проснулся только к ночи на следующие сутки. Свежий воздух проникал сквозь открытую дверь террасы. Он накинул поверх пижамы халат и пошел навстречу свежему воздуху.

Жюстен Мерлэн сделал несколько шагов по террасе, высокой, как балкон, укутанной мглистыми сумерками, переходившими в ночь. Ветка сирени, влажная и душистая, коснулась его лица. Завтра, завтра он все увидит! Жюстен вернулся в спальню, снова лег и заснул.

Солнечный свет проникал в комнату через все три окна, выходившие на террасу. Удобно облокотившись на подушки, Жюстен с любопытством оглядывал спальню в своем новом доме. В первую минуту, открыв глаза, он не сразу понял, где находится… он даже поежился от неуютного ощущения, будто попал по ошибке к чужим людям. Неужели накануне вечером он выпил лишнее? Вот сейчас войдут, спросят, что он гут делает. Он чуть было не вскочил с постели, чуть не бросился вон… Но потом все вчерашнее постепенно всплыло в обратном порядке: вечером та влажная ветка сирени, лавочница стелет чистые простыни… он ставит машину в гараж. Ну конечно же! Ведь это тот самый дом, что он купил. Когда Жюстен Мерлэн достигал определенной степени усталости, он, случалось, бросался во всякие сумасбродства. Ладно, купил так купил… Любопытно! Лежа в постели Жюстен разглядывал «свою» спальню.

В ней чувствовалось что-то, что отличает неподвижное тело спящего от трупа. Теплая мирная спальня, казалось, дышала и как будто ждала привычного появления той, что жила здесь. Той, что ночь за ночью спала в этой постели. Ибо, без всякого сомнения, это была спальня женщины. Жюстен вдруг почувствовал, как тонко полотно простыни с метками… но с изнанки инициалы было трудно разобрать. Видно, он действительно валился с ног от усталости, раз даже не заметил, как удобен матрас, как легки одеяла. Он с таким же успехом выспался бы и на мостовой.

Особенно занятно в этой спальне было ее сходство с ящиком из-под сигар. Вся обшитая светлым деревом: и стены, и потолок, – причем редким, розовым деревом. Глубокие проемы больших окон, вернее дверей, выходивших на террасу и узких окошечек по правой стене были обшиты тем же деревом… Мебель с плетеными сиденьями. Жюстен вспомнил вспыхнувшее розовыми и зелеными бликами опаловое стекло флаконов на туалетном столике, когда он вчера тушил свет… Вот они… Старый, вышитый крестиком ковер, узор воспроизводит рисунок паркета… Жюстен поднялся, внезапно охваченный любопытством, нетерпением путешественника, прибывшего в незнакомый город: ему захотелось увидеть свой дом, поскорее ознакомиться с домом, где есть такая спальня.

Жюстен вышел на террасу, расположенную с солнечной стороны, на ту самую террасу, где вечером, почти ночью, навстречу ему двигалась сирень. Терраса довольно большая, на высоте антресолей, с двух сторон опоясанная кустами сирени и обращенная открытым фасадом в сторону полей. Жюстен глядел на новорожденную прозрачную зелень, покрывавшую цыплячьим пухом мягкие изгибы раскинувшихся перед ним полей, и чувствовал, как растет в нем какая-то чудесная легкость. С ним произошло что-то очень хорошее. Случайно вытащенный номер оказался счастливым, он принес эту мягкую тишину, это упоение… Сейчас он быстро оденется, обойдет весь дом, сад, окрестности, все увидит, все узнает.

Он тянул. Он не торопился, он положил себе столько времени, сколько нужно, чтобы осмотреть каждый закоулок от чердака до подвала, от калитки, пробитой в стене, которая шла вдоль деревенской дороги и отделяла его сад от соседних, и до широкого проема в глухой задней стене, забранного решеткой и выходившего прямо в поля. Ни дом, ни сад не могли похвастать своими размерами, но естественным продолжением сада служили поля, отделенные только решеткой, а в доме все комнаты переходили одна в другую: маленький холл – в столовую справа и прямо – в библиотеку… а в столовой вся стена была в окнах, закрытых ставнями, и если их открыть, то она тоже перейдет прямо в сад… И так далее. Впрочем, это «далее» сводилось к трем комнаткам второго этажа, куда из холла вела лестница; «далее» за столовой ограничивалось кухней, за кухней – гаражом и за гаражом – крохотным чуланчиком. Спальня, где ночевал Жюстен, была расположена сразу же за библиотекой, но чуть выше, и, чтобы попасть туда, приходилось подниматься по трем ступенькам.

Жюстен любил ходить, ходьба была для него единственным видом спорта. Он и ходил, приглядываясь к весне, как приглядывался к собственному дому и собственному саду. Широкие ладони, теплые пальцы солнца умеряли усталость, давившую на плечи, играли венчиком его волос… Жюстен видел, как на побледневший за зиму лик земли постепенно возвращаются живые краски. Селение состояло из большой фермы и пяти-шести домиков. За околицей на невысоком холме стоял в глубине парка замок. Ставни в замке были наглухо, закрыты. По другую сторону селения, вдали за полями, виднелись заводские трубы. Жители селения работали на заводе и уезжали туда до зари: кто на велосипеде, кто на мотороллере. Ребятишки тоже до зари отправлялись пешком в школу возле завода. Дома оставались только женщины. Так что Жюстен Мерлэн имел в своем личном распоряжении всю вселенную. Он уехал из Парижа, никому не оставив адреса.

Ходить, дышать, спать… Внутреннее кипение мало-помалу уляжется, прекратится непрестанное извержение огня, лавы, утихнет Везувий в его мозгу. Жюстен проделывал десятки километров по деревенским немощеным дорогам с глубокими колеями, идущим через поля, бродил по тропкам, углублялся в лес, в заросли кустарника. Ландшафт был плоский, пустынный, огромный до монотонности, и путнику казалось, что идет он не по земле, а путешествует по воздуху или морем, так сильно было впечатление, что ты застыл на месте, не продвигаешься вперед. Жюстен возвращался домой, только чтобы поесть и поспать. Его лазурные глаза сразу же покорили лавочницу мадам Вавэн, и она по-матерински преданно пеклась о Жюстене, избавляя его от хлопот по хозяйству. Ей хотелось бы самой накрывать на стол в столовой, самой подавать обед, но Жюстен, сославшись на свои весьма неопределенные отлучки, сумел отделаться от ее забот и прекрасно управлялся на кухне, выложенной белыми плитками с синим рисуночком, на кухне, где давно уже не разжигали плиту под огромным колпаком и довольствовались газовой плиткой. Мадам Вавэн ставила его прибор на белый сосновый стол и оставляла рядом с плиткой уже готовые овощи, яйца, бифштекс. Впрочем, Жюстен и сам прекрасно мог приготовит себе омлет, поджарить по вкусу мясо. Мадам Вавэн появлялась только на следующий день, он наслаждался в своем доме одиночеством.

Да полно, был ли это действительно «его» дом? То чувство, которое охватило его в первое утро после переезда, ощущение, что он случайно попал к чужим людям, упорно возвращалось по любому поводу. Вернувшись с прогулки, он ждал появления хозяйки дома, чуть ли не видел ее воочию, а вечерами отсутствие света в окнах казалось ему странным, тревожащим! Случалось, в маленьком холле он нарочно ронял на пол трость, с шумом передвигал стул, хлопал дверью… но ничто не отзывалось в ответ, и он ругал себя болваном, хотя совершал все эти действия почти бессознательно, без умысла. Он входил в библиотеку, встречавшую его с неназойливым гостеприимством, и обнаруживал здесь единственное в доме живое присутствие – ряды книг.

В этой библиотеке, как и во всех комнатах, Жюстен Мерлэн натыкался на следы кого-то, кто, казалось, вовсе и не покидал дом – так свежи были эти следы. Когда он усаживался в обитое красным бархатом кресло, с высокой спинкой, изогнутой так, чтобы удобно было откинуться, рука сама нащупывала те книги, которые легче всего было достать с полки, читанные и перечитанные книги, предупредительно открывавшиеся сами, как будто они привыкли предлагать определенные страницы взору, искавшему в них неизвестно что. Романы, мемуары, волшебные сказки… Перро, Гримм, Гофман и Андерсен имели затрепанный вид и напоминали старые молитвенники, которые ежедневно листает рука набожного католика; были здесь зачитанные чуть ли не до дыр экземпляры «Трильби» Жоржа дю Морье, «Высоты ветров», «Замок в Карпатах», «Большой Мон»… «Жаку-Крокан»… все сочинения Изабеллы Эбергарт, русской по рождению и мусульманки по вероисповеданию, которая в конце XIX века появилась в Алжире и жила там жизнью арабов… Целые полки были заняты энциклопедиями, трудами по авиации… астрофизике, астронавтике… И когда Жюстен усаживался перед покрытым рыжеватой кожей черным письменным столом, с множеством ящиков, большим письменным столом, какие бывают у нотариусов, на дешевом картонном бюваре он различал целые строчки, только отпечатавшиеся вверх ногами. На подставке большой хрустальной чернильницы без чернил лежала целая груда карандашей, перочинные ножи, машинка для чинки карандашей… В изящных коробочках из твердой, гладкой, побуревшей с годами кожи хранились марки, скрепки, канцелярские кнопки, а в кубке из молочно-белого опалового стекла – монеты разных стран… В серебряном бокале без воды – роза и несколько высохших веточек ландыша…

Жюстен мог сидеть здесь часами без дела, бродя мыслями и взглядом неизвестно где. Ему нравилась эта комната, ее стены, укрытые второй стеной книг, их теплые живые объятия. Потолок здесь был довольно высокий, так как двухсветная библиотека прорезала оба этажа, это придавало ей сходство с часовней, тем более что стена с одной стороны закруглялась и здесь за деревянной обшивкой, срезавшей угол, находились вделанные в стену шкафы; узкие и высокие окна, казалось, созданы были для цветных витражей. Когда Жюстен в первый раз опустил занавески из бумажного штофа, длинные и поэтому чуть торжественные, и зажег лампу из молочно-белого стекла, он вдруг так остро ощутил себя непрошеным гостем, ворвавшимся в чью-то чужую интимную жизнь, что невольно оглянулся, словно его застигли на месте преступления. В самом деле, этот дом был наполнен, нет, не призраками и привидениями, а чьим-то живым и постоянным присутствием.

Для чтения он выбрал «Трильби». Дух этой книги как-то удивительно соответствовал духу дома, и Жюстен с умилением листал пожелтевшие страницы томика. Сам он никогда не читал этой вещи, но его мать – англичанка – в детстве рассказывала ему загадочную историю женщины, которая, обладая изумительным голосом, не могла спеть даже «Чижика» из-за полнейшего отсутствия слуха, но затем некий чужеземец данной ему таинственной властью сделал из нее чудесную певицу. В тот день, когда этот человек умер, Трильби в самом расцвете своей славы, при полном зале вдруг потеряла голос.

Сидя в красном бархатном кресле среди книжных полок, Жюстен отдавался на волю баюкающих интонаций неторопливого английского рассказа, голосу воспоминаний автора «Трильби», своим собственным воспоминаниям, и ему чудилось, что он познакомился с человеком, о котором ему много рассказывали. Трильби естественно прижилась в этом доме.

* * *

Как-то утром он вернулся с прогулки раньше, чем обычно, с твердым намерением задать мадам Вавэн несколько вопросов. Он пошел даже на то, чтобы мадам Вавэн сама подала ему завтрак, вызвал ее на разговор – что, впрочем, не составляло большого труда – и удачно сумел избежать подробнейшего рассказа о ее собственной жизни. Мадам Вавэн суетилась, двигала кастрюлями и говорила. Она была оживлена, была в своей стихии, любые хлопоты по дому были так же свойственны ее природе, как свойственно курице клевать зерно и высиживать цыплят. Да она, пожалуй, и напоминала чем-то курицу: тоненькие ножки и поступь враскачку, остренький носик и круглый глаз. Ходила она в черной блузе с мелким белым рисуночком – такую материю продают на рынках – и в черных шлепанцах: мадам Вавэн носила траур по покойному мужу.

Нет, дом продавала вовсе не дама, дом принадлежал «Акционерному обществу недвижимости», мсье Мерлэну все-таки должно быть известно, у кого он купил дом. По поручению кого все это делалось? Вот этого-то она как раз и не знает… Может, и действительно дама, которая жила здесь несколько лет подряд, но только мадам Вавэн никогда ее не видела, потому что сама поселилась в этих местах недавно, впрочем, знай она, какие здесь люди, ни за что она не бросила бы своей торговли в Жизоре… Но у нее умер муж, и один агент «Общества недвижимости» совсем заморочил ей голову… Значит, с тех пор как мадам Вавэн поселилась в деревушке, дама ни разу сюда не приезжала? Нет, не приезжала, она уже говорила, что с тех пор, как поселилась здесь, дом так все время и стоял пустым. А потом все тот же агент явился к ней и спросил, не согласится ли она показывать дом и не возьмет ли на хранение ключи. Да и кому, кроме нее, можно здесь ключи доверить? Со здешними людьми каши не сваришь. Господа из замка наезжают сюда только летом, на месяц, а в деревню и носа не кажут. Лично мадам Вавэн придерживается такого мнения, что они просто-напросто боятся здешних жителей, которые работают на заводе; крестьянствуют же только хозяева большой фермы, но надо сказать, что и батраки здесь такие же несговорчивые, как и фабричные. Владелец замка состоит председателем правления завода. Что там производят? Да разные изделия из пластмассы. Анонимное общество… это уж так повелось, если строят такую махину, значит, ищи анонимное общество. Однако настоящий хозяин завода – мсье Женеск, он сюда недавно приезжал; разве вы его не видели, мсье Мерлэн? Такой невысокий, блондин, а уж машина!… Говорят, он в прошлом году женился. На их заводе что-то не ладится, неблагополучно с техникой безопасности. На прошлой неделе опять отвезли в больницу мальчонку лет шестнадцати, ему кисть руки прямо так всю и отхватило. А вообще-то здешний народ особенный, не такой, как везде. Уйдут мужчины на работу, а женщины запрутся дома, на улицу даже не показываются. В лавку, конечно, ходят, нельзя же иначе: всем нужны и соль, и сахар, и мыло, и макароны. А сами еле «здравствуйте, прощайте» скажут… Однако, когда дом продали, вам продали, мсье Мерлэн, все в лавку сбежались узнать, как и что, хотя и виду не показывали… Молоденькая Мари – та, у которой близнецы, – так она даже сказала: «Жаль, говорит, прежняя хозяйка такая была приятная…» Да, да, имя ее назвала, только мне ни к чему, что-то не то Отиль, не то Оталь.

Не так уж много удалось узнать Жюстену от мадам Вавэн, но его обрадовало, что дама, жившая до него в этом доме, была «приятная». В сущности ему даже не хотелось знать о ней слишком много, как-то проще было занять место никому неведомой незнакомки… Ее дом пришелся ему по душе; не то чтобы вкусы дамы совпадали с его личными вкусами, но они его не отталкивали, скорее интересовали. Ему даже нравилось, что приходится им волей-неволей подчиняться, и он решил в Париже непременно зайти в антикварные магазины на улице Бонапарта и на улице Сен-Пэр, где встречаются изделия из опалового стекла.

Это открытие он сделал как-то вечером. Одним из тех вечеров, уже по-летнему мягких, когда за садовой оградой на пустынной дороге слышались чьи-то шаги, медленные шаги – так бездумно бродят лишь влюбленные. Когда он вытаскивал из шкафа книгу, к его ногам упал ключ. Он схватил его с такой поспешностью, будто тот мог убежать. Должно быть, это был ключ от секретера. В библиотеке стоял секретер, ключ от которого до сих пор не удавалось обнаружить. Чудесная старинная вещь из красного дерева, на поверхности ее, как на мужском цилиндре, играли черные блики. Эта неприступная доныне твердыня, объемистая и высокая, занимала слишком много места и, казалось, поддразнивала Жюстена своей непроницаемой лакированной гладью.

Ключ легко повернулся в замочной скважине, и широкая доска секретера медленно опустилась на руки Жюстену. Действительно чудесная вещь… Середина секретера представляла собой нишу в виде маленького собора, с фронтоном, с колонками из лимонного дерева, вокруг ниши множество ящичков, темный тон палисандра еще резче подчеркивала желтизна отделки. Жюстен невольно залюбовался. Может быть, слово секретер произошло от слова секрет? Он попытается найти, а возможно, и найдет секретные ящики. Вся ниша в виде собора была забита бумагами… Жюстен дернул кончик свисавшей веревочки… пачка связанных вместе бумаг потянулась вслед за веревочкой, и вся груда рухнула на зеленую кожу, которой изнутри была обита доска секретера. Посыпались, подпрыгивая, маленькие пачки, разлетелись отдельные листки… Жюстен в замешательстве глядел на этот обвал: что он наделал! Пачки писем, одни связанные шнурком, другие ленточкой, третьи перетянутые резинкой… Из небрежно связанных пачек выпали письма – некоторые в конвертах, другие уже без конвертов, голые… Жюстен взял наудачу первый попавшийся листок, развернул… Там было всего три слова: «Я вас люблю»… Так, так! Что делать со всем этим добром? Жюстен попытался было затолкать бумаги обратно в нишу… Увы, чтобы они уместились там, нужно было уложить их по порядку. На это требовалось немало времени, терпения… Жюстен в сердцах решил сдаться. Гораздо проще вынуть из секретера все эти бумаги и бросить их куда-нибудь, в печку например. Жюстен поднялся, взял корзинку, стоявшую у письменного стола, смахнул в нее всю груду бумаг, потом отнес ее обратно и поставил на письменный стол. Все-таки следовало бы посмотреть, что это за письма, прежде чем мадам Вавэн решит их судьбу.

Не присаживаясь в кресло, Жюстен вытащил из корзинки целую пригоршню писем, кинул их на письменный стол, вынул из конверта письмо, – развернул листок, пробежал глазами, потом прочел другое, третье… любовные письма. Все до одного? Может быть… Кому они адресованы? Жюстен увидел на конверте надпись: «Мадам Бланш Отвилль»… «Мадам Бланш Отвилль»… Он брал одну пачку за другой: повсюду одно это имя, очевидно имя хозяйки дома, книг, постели, флаконов опалового стекла… Жюстен опустился в кресло. Бланш Отвилль. Он взял в руки еще одну пачку писем, но тут же положил их на место, возможно, потому, что знал теперь имя той, кому они адресованы. Не станет же он в самом деле читать чужие любовные письма. Но ведь она их бросила здесь… Так-то оно так… Однако секретер был заперт на ключ… Может быть, она их просто забыла? Больше года в доме никто не живет, сказала мадам Вавэн. Да ну их! Кого прикажете запрашивать, что ему делать с этими письмами. «Акционерное общество недвижимости», что ли? Жюстен брал из корзины и раскладывал на письменном столе маленькие пакетики. Одни письма успели пожелтеть, другие – совсем свежие… Он поднял с пола выскользнувший из пачки листок… Мелкий угловатый детский почерк… страница помечена цифрой 3…

…потому что я ничего не могу для тебя сделать. Ничего не могу и для себя. Если я тебе не нужен, на что я гожусь? Вот поэтому я уехал сюда, в это безумие… Я не лгу тебе, к чему? Я перепробовал все, трудился до полного изнеможения, искал развлечений, опасности… и все без толку, перепробовал пески и небо, переходы сквозь джунгли, знал черных женщин, дряблых и крепких, как кокосовый орех, охотился и рыбачил, я был тем самым белым, который путешествует на негритянских спинах, я видел празднества и обряды, какие не увидишь даже в кошмаре и в бреду, миражи и галлюцинации; меня, как дикого зверя, травило племя черных и голых гигантов… и повсюду я видел только тебя! Ты золото и серебро, ты опасность и жестокость, ты моя белая, моя нежная!…

Так, прекрасно… Жюстен Мерлэн поискал на письменном столе среди разбросанных бумаг, нет ли еще писем, написанных тем же мелким угловатым почерком… Нет… Он пододвинул к себе кресло, уселся и высыпал содержимое корзины на стол: посмотрим, стоит ли разбирать эти письма. Ага! Вот опять тот же почерк…

… Родная девочка, первым делом приветствую всех, кто шлет тебе теперь цветы. Природа не терпит пустоты, а я уехал. Я ведь уехал. Все кончено. Так, должно быть, сообщают матери, что она родила мертвого младенца. Только в данном случае я сам себе сообщаю. Я долго надеялся, мечтал, а потом… так ничего и не вышло… А я так старался. Я любил тебя ради тебя самой. Мне хотелось вытащитьтебя из трясины безразличия, из одиночества, излечить тебя от твоего неумения жить бок о бок с другими людьми… Ведь ты живешь, словно за стеклами витрины, – каждый может любоваться тобой, но не может тебя коснуться… Видно, как шевелятся твои губы, а слов твоих не слышно, и, когда протягиваешь руку, чтобы приласкать… мешает стекло, и от этого можно сойти с ума! Большой мой друг, маленькая моя сестренка, ты не захотела соединить навсегда свою судьбу с моей, стать моей женой. Вот я и уехал. Раз я ничего не значу для тебя. Сунулся прямо волку в паст ь. Впрочем, здесь я, пожалуй, в большей безопасности, чем рядом с тобой, нежная моя девчурка, кроткий мой крокодил. Я расположился со всеми удобствами на ящике с динамитом и гляжу вокруг. Героические подвиги во имя неправого дела, вера, лихорадка и, черт возьми, зной, пот! Все это я увижу еще ближе, совсем близко. Этого требует мое ремесло, и я люблю его не меньше, чем ты любишь свое…

Опять не хватало продолжения. Он увидит все это еще ближе. Хорошенькое занятие – читать чужие письма… Впрочем, Жюстен знал одного известного писателя, которому ничто не доставляло такого удовольствия, как попросить женщину открыть сумочку и вынуть оттуда все содержимое. Для него это было нечто большее, чем просто подробный рассказ о жизни, ибо самый достоверный рассказ – все равно лжец. А этот дом походил на огромную дамскую сумочку… Рыться в ней в отсутствие хозяйки было, правда, несколько неловко, ведь писатель, тот копался в сумочках на глазах у игриво сопротивлявшихся дам… Да, но в данном-то случае сумочка принадлежит ему, Жюстену! И все-таки он не мог освободиться от мысли, что нашел он ее случайно и что негоже в ней рыться вместо того, чтобы просто-напросто вернуть по принадлежности. Жюстен принялся разбирать письма: связанные пачки – направо, разрозненные письма, отдельные листки – налево. Больше ему уже не попадалось писем, нацарапанных угловатым почерком на тонкой бумаге, которую употребляют машинистки для копий. Нет, вот еще одно.

Моя беленькая, моя светленькая, моя ясонка, ослепительная моя, думаю, что скоро опять вернусь на Радио Монте-Карло. Не могу больше оставаться здесь. Оказался плохим журналистом, чувствую, как назревают события, а думаю лишь об одном: как бы удрать отсюда. На сей раз я не могу оставаться в роли магнитофона и толькомагнитофона и уверен, что неминуемо выйду за рамки этой роли… И мне отнюдь не улыбается перспектива попасться в лапы кому бы то ни было и ждать, когда мне начнут загонять под ногти булавки. Пески, женские покрывала, черная шерсть волос, белые смокинги, нестерпимый солнечный свет – все это до предела накалено противоборствующими силами. Не могу доверить почте всего, что передумал за это время. Скажу тебе при встрече. Скоро вернусь.

В конце этого месяца сяду на пароход. Плавание продлится три недели, раз уж я здесь, стоит сделать небольшой крюк. Воспользоваться этой отсрочкой, чтобы привести в порядок материалы. У меня накопилось немало записей на пленке и кинокадров. Надеюсь, что мне удастся договориться с «Матчем». В частности, мне удалось снять нескольких миссионеров и множество прокаженных. Эти кадры у меня с руками оторвут. Короче говоря, все работают, кроме тебя… Одна Вы, мадам, прогуливаетесь по все-, ленной в поисках полюса притяжения… И не стыдно Вам!…

Писал он только на одной стороне листка, писал как попало, разгоняя строчки и отдельные слова так, что, несмотря на мелкий почерк, на странице получалось не густо… Странный почерк для журналиста, скорее детский. Жюстен поднялся, подошел к открытому окну. Серпик новенького, без изъяна месяца высоко висел в черноте на небесном гвоздике. Очарование старых писем… Те же слова, напечатанные в книге, сразу утратили бы свою тайну, печальную, как имена, высеченные на каменных надгробьях, над теми, кого уже нет, имена тех, кто проходил здесь среди веселой пестроты живых цветов и бисерных веночков на проржавевшей проволоке, в блаженном молчании сельского кладбища. Жюстен всматривался в ночь и сам охотно и безмолвно растворялся в ней с чувством какой-то легкой грусти… Порыв ветра – трепет природы – с грохотом бросил ставню о стену, и Жюстен закрыл окно. Он вернулся к столу, сел в кресло. Ага, письма… он совсем о них забыл.

Жюстен придвинул к себе пакетик, перевязанный белым, довольно грязным шнурком: там было всего пять-шесть объемистых писем на прекрасной бумаге с водяными знаками, все напечатанные на машинке, за исключением одного, написанного от руки каллиграфическим почерком… Вес без конвертов… Все с датами… И даже подобраны по порядку.

8 марта.

Спускался вниз к телефону. Звонил Вам. Нет, не для того, чтобы говорить с Вами. Чтобы услышать Ваш голос. Быть может, Вы бы сказали:

«Алло!»

Быть может, рассердившись на молчание, произнесли бы еще какую-нибудь фразу.

Но номер Ваш не ответил.

Провалился ухом в темную скважину молчания.

Забавно стоять у подножия несостоявшегося телефонного разговора и потирать ушибленное молчанием ухо.

К любви – два пути: сначала видеть, потом желать.

Шел я по ним так:

Рассказывать буду честно:

Вы, Бланш, женщина не удивительная. Можно Вас даже не заметить.

Но я привык по звукам следить за работой машин.

У Вас по звуку голоса слышно, как работает мысль, ритм биения Вашего сердца. Как приходят и удовлетворяются желания. По голосу узнаешь, как Вы живете. Слушаю и знаю, что на заводе девушкам из отдела контроля не много будет работы. Изделия без изъяна. Но не буду говорить о том, что я вижу и слышу. Объективное и безразличное – я все сказал Дальше пришлось бы хвалить. Хвалить не хочу, это обязывает.

Теперь о том, чего мне хочется.

Об этом трудно. Но Вы писать разрешили и знали, что писать я буду о любви.

Самый большой город, когда обживаешься в нем, сжимается, становится мал для тебя и провинциален.

Каждый город имеет свой запах. И запах каждой вещи выдает ее провинциальную родину.

Запах Ваших волос – запах единственного города, который для меня никогда не станет провинцией.

Можно склониться к Вашим рукам. И, склонившись, услышать шелест измятой материи и шорох письма, недочитанного и раздраженно смятого в комок. Оставляю метафоры в стороне и буду говорить просто.

Мне не хочется терять власть над собой.

Я не хочу мечтать о том, что Вы меня полюбите.

Я еще не думал о том, что Вы могли бы мне принадлежать.

Почти не думал.

Я хочу сейчас только целовать Вас.

Больно от этого.

Ложусь головой на стол и хочу целовать Вас.

Вы говорите: «Не надо, будет такая беда!»

Я бьюсь головой о край стола, я повторяю: «Будет такая беда».

И хочу целовать Вас.

Я знал, что не надо звонить. Звонил, уговаривая себя, что звоню только из вежливости – нельзя же пропасть бесследно и даже не осведомиться о здоровье. Звонил. Телефон не отвечал.

Я смелел все больше и больше.

И когда совсем забыл осторожность, телефон взял да и ответил…

Видите, Бланш, даже письмо может быть неудачным.

Ведь я опять умудрился повторить лишь то, что я уже говорил Вам, одно лишь имя Ваше.

А хотел сказать совсем другое.

Хотел сказать, что люблю Вас.

Б.

Следующее письмо, помеченное той же датой, было написано от руки, каллиграфическим, четким почерком.

8 марта.

Бланш! За целую ночь не успел закончить обещанное письмо. Было холодно. Возвратившись домой, едва открыл дверцу машины: так у меня окоченели руки.

Боже, как было холодно! И потом не мог согреться. Даже у раскаленного радиатора.

Сейчас семь часов утра. Начинается день, работа. Сегодня будет нагрузка, как в сильный шторм.

Но письмо, что я обещал, допишу. Получите завтра утром.

Бланш! Случилось вот что:

я спрыгнул с самолета.

Когда чувство высоты было утрачено, когда Париж серым планом слился с окружающими его полями, я вышел из кабины, открыл люк и прыгнул вниз. Вам это знакомо. Лечу,дыхания пет. Вероятно, мое сердце остановилось. Где ему – все равно ему не поспеть. С облаков падать не страшно, Бланш. С крыши страшнее – убиться можно. Падать с облаков слишком высоко для чего бы то ни было.

Удивляет аномалия: при таком падении воздух должен обжигать. А мне холодно. Даже озноб. Как происходит это в действительности, без метафор?

Единственное, чего я хочу, – это упасть головой на Кэ-о-Флер. Остальное все равно. Пусть все устраивается как знает… Только одно: головой на камни Кэ-о-Флер. Впрочем, это сентиментальность.

Бла-а-а-а-а-нш!

Б.

Что-то произошло между этими двумя письмами, помеченными одним и тем же числом. Видимо, Б. утром отправил письмо, аккуратно напечатанное на машинке. А вечером он виделся с Бланш и между ними что-то произошло… Тогда он сказал ей, что напишет… Эти большие страницы, надо полагать, и есть то самое письмо, которое Б. не успел закончить за ночь и обещал написать следующей ночью… В письме чувствовалось что-то надуманное, слишком литературное, даже была попытка придать ему соответствующее оформление особым расположением строк.

12 – 13 марта.

ПИСЬМО К БЛАНШ

совершенно серьезно и не в метафорическом плане.

Какой денек выдался сегодня, Бланш! Получил сообщение, что в море потерпел аварию один из наших пароходов. Человеческих жертв нет, но материальные убытки весьма значительные.

Вместе с тем нам удалась операция, которая принесет Франции около полумиллиарда. Даже Ваш друг Пьер Лабур-гад, невозмутимо наблюдающий за событиями и рассказывающий о них читателю, и тот бы, пожалуй, удивился. Такие деньки выпадают редко, и в смысле потерь и в смысле удач.

Устал. Одиннадцать часов. Но письмо к Вам должно быть написано сегодня, и оно, ненаписанное, меня тяготит. Сажусь за машинку с чувством, почти похожим на страх. Пугает трудность задачи и скромность моих возможностей. Слишком перед Вами беспомощен. Лишен всех прав состояния и почти уже сослан, хотя вынесение приговора мне удалось отсрочить на двадцать четыре часа.

Вам угодно даровать мне милость – разрешить писать. Милостью я воспользуюсь. Рассчитываю при этом не столько на свои силы и умение, сколько на Ваши выдающиеся способности.

Отчитали Вы меня сегодня мастерски, на славу. Так еще ни разу в жизни не отчитывали. Без лести.

Ваша исповедь меня не обидела и не огорчила даже, хотя телефонный аппарат, не будучи в курсе дела, до слез краснел за меня.

Чувство справедливости преодолело во мне самолюбие. Вы были правы в своей резкости. Я вел себя самым недопустимым образом. Отчитали резко, умно, четко. Спасибо большое, искреннее, от души. Бланш! Больно, что, отчитав меня, Вы тут же лишаете меня возможности видеть Вас. Выносите приговор за пять минут до того, как кончилось судебное разбирательство.

Это уже не отповедь – это пощечина. И мне пришлось гореть от стыда перед смущенной телефонной трубкой. И тем не менее я должен принять обиду от Вас, по-моему незаслуженную, не обижаясь. Делаю это охотно. Побуждают меня и уважение к Вам и горячая благодарность.

За факт знакомства с Вами благодарю. И глубже и искреннее никто не будет благодарить Вас даже за годы, прожитые вместе.

Жюстен рассеянно пробежал середину письма. Б. совершил какую-то ошибку, промах, но Жюстен не совсем понял, в чем тут дело…

…Какие намерения приписываете Вы мне, утверждая, чтоя в поведении своем допустил ошибку? Не зная ничего обо мне, не зная меня… Разве я Вам говорил о своих намерениях? Вспомните – нет.

– Ага, – подумал Жюстен, – «breach of promiss»? И вдруг ему стало неприятно, что Бланш хочет женить на себе Б., а тот пытается выйти из щекотливого положения.

…А и говорил бы, Вы бы не поверили. Для нас с Вами это было бы просто смешно. Достаточно я утончен и культурен и даже, если угодно, развращен и пресыщен для любой экстравагантности. Нас обоих не ограничивают ни принципы патриархальности, ни какой бы то пи было примитивный закон.

Вы относитесь ко мне «никак» не потому, что меня не знаете, а потому, что не сумели достаточно быстро подыскать то отношение, которое следует ко мне применить. Позвольте же задним числом подсказать Вам ненайденное решение.

В данном случае, да и во всех аналогичных случаях решайтесь быстро и смело на плохое отношение.

Это ход совершенно беспроигрышный. Я не прошу Вас относиться ко мне плохо, а только советую, Вас это должно устроить – это как раз то, что меньше всего обязывает. Аспирина мне не нужно, Бланш, лечиться не хочу, так как вовсе не болен. Температура 96,50 – не горячка, от нее не умирают.

Мне она не помешала заработать для Франции полмиллиарда. Не помешает также восполнить потери, причиненные аварией в море.

Попытка выброситься на необитаемый остров, с Пьером Лабургадом в качестве спасательного круга, – только упражнение в метафорах. И если бы и нужно было лечиться, то от Вас, Бланш, я не принял бы лекарств. Не имею на это права. Предлагая мне договор, вроде того, что Вы заключили с Пьером Лабургадом, Вы даете мне больше, чем я рассчитывал получить. В конце нашего разговора это звучало почти как амнистия. За щедрость и милость благодарю, не забуду этого жеста. Одного его было достаточно, чтобы влюбиться в Вас.

Предлагаемого, однако, не приму.

Не сердитесь.

Поддерживать со мной знакомство Вам незачем – дли меня слишком много чести, для Вас слишком много хлопот.

Понять мое поведение стоит. Случай неповседневный. Вся необычность моего поведения в том, что я ничего от Вас не хотел, ничего не просил. Но я слишком быстро, как пружина, развернулся перед Вами. Я Вас люблю. Спешат ли мои часы или отстают, дела не меняет. И то, что Вы думаете по этому поводу, тоже ничего не меняет. Это частное мое дело, и разрешения на любовь я ни у кого не спрашиваю, даже у Вас. Чтобы говорить Вам о любви своей, разрешение, конечно; нужно, по оно есть, испрошено, спешу предъявить его.

С любовью своей я не связывал никаких чаяний и ни на какой успех у Вас в данный момент не рассчитывал.

Вероятно, я значительно опытнее Вас в любви, хотя специально этим не занимаюсь – и без того работы много. С точки зрения моего опыта у меня не может быть сомнения насчет моих шансов. Выигрыш был для меня начисто исключен, поэтому я не стал играть. Быть может, никогда я не относился к женщине так честно, как к Вам. Я скрыл от Вас только одно обстоятельство, одно только единственное движение свое. Поверять его Вам было бы слишком тяжело и совершенно бесцельно.

Было бы хорошо, если бы Вы позволили унести эту тайну с собой. Хотя теперь я словно зерно, перемолотое жерновами в муку, я все же люблю Вас не меньше, чем вчера, а может быть, больше. И все так же ничего не жду и не добиваюсь ничего, даже в мыслях своих.

Хочу только увидеть Вас и получить право не краснеть со стыда, когда при мне будут произносить Ваше имя.

Бланш,

хотите Вы еще раз отчитать меня?

Б.

Бланш, светлая, Вам писать нельзя. Боюсь сказать самое главное, чего теперь говорить не следует.

15/III

Бланш,

читал письмо Ваше.

Больно, до чего больно, Бланш!

Буду читать его каждый день, как добрый христианин Евангелие.

Когда перевалит за пятьдесят и больше не будет стыдно любви и муки, я напечатаю его как свою автобиографию. Чувствую себя, как вещь, умелой и опытной рукой поставленная на место. Благодарю за возвращенное право видеть Вас.

Каждый раз я возвращаюсь от Вас сильнее и умнее, чем шел к Вам.

Б.

Жюстен бросил письмо на стол и поднялся. Вся эта история могла заинтересовать только тех, кто был в ней непосредственно заинтересован. Он потянулся, зевнул, оттолкнул ногой кресло.

Тишина… Ночная тишина была самым замечательным свойством этого дома, и теперь, когда Жюстен отоспался, его по утрам не беспокоил даже шум мотороллеров, ибо в шесть часов он уже не спал. Завтра он пойдет гулять далеко-далеко. Ноги его постепенно обрели былую легкость, он предпримет дальнюю экскурсию.

Он поднялся по ступенькам, отворил дверь спальни, зажег свет: в этом сигарном ящике светлого дерева вспыхнули розово-зеленым огнем флаконы на туалетном столике. Жюстена вновь охватило уже испытанное чувство, будто он вошел к чужим людям, ворвался в интимную жизнь незнакомой женщины. Но он тут же рассердился на себя за это. Все вокруг принадлежит ему, он у себя дома. Что же касается писем, – сама виновата, зачем их здесь бросила.

Жюстен вышел на террасу подышать ночным, по-весеннему влажным воздухом. С кем приезжала сюда эта Бланш? С государственным деятелем? Потому что тот влюбленный, которому удалось спасти для Франции полмиллиарда франков, конечно, был государственным деятелем. Должно быть, окончил Политехнический институт, все они, эти «деятели», кончали Политехнический институт. И так как литература не была его делом, он мечтал об одном: писать. Любовь он превращал в литературу и, вероятно, был высокого мнения о своем писательском даре, считая в душе, что ничем не хуже господ из «НРФ» … Таково было его тайное увлечение. Человек, у дверей кабинета которого, должно быть, стояли швейцары, а впереди его автомобиля мчались мотоциклы, был влюблен, как гимназист. Бланш при желании могла бы из него веревки вить! Та самая Бланш, которая, возможно, привозила сюда своего журналиста Пьера Лабургада. Жюстен Марлэн почувствовал, что становится просто смешон… «Эта самая» Бланш, «ее» журналист – что-то подозрительно похоже на самую обыкновенную досаду. Чужая интимная жизнь всегда почему-то неприемлема, непонятна. Где-нибудь в гостинице слышишь за стеной: «Чья это попочка? – Твоего Жозефа!» – а потом встречаешь в холле господина в летах с розеткой Почетного легиона в петлице и его почтенную супругу, и когда она вдруг скомандует: «Жозеф, поторапливайся – мы на поезд опаздываем!» – покажется, что это просто сон.

В любовных письмах, брошенных Бланш на произвол судьбы, думал Жюстен, не было ничего непристойного, они не походили на письма, распространяемые из-под полы, и оба писавшие хотели показать себя с самой лучшей стороны, в самом высоком накале своих чувств, со всеми полагающимися в состоянии любовного опьянения благоглупостями.

Лично у Жюстена Мерлэна были с любовью таинственные взаимоотношения. В кинематографической среде про него болтали разное, но в этой среде этому «разному» не придают особого значения.

Он знал достаточно женщин. Достаточно готовых на все. Ведь подумать только, мечты всех женщин зачастую могли воплотиться в жизнь лишь с его помощью. Он был известен как человек неуязвимый, поглощенный целиком своей режиссерской деятельностью, и поэтому-то старались обнаружить в нем пороки, изъяны. Возможно, они за ним и водились. Его глаза, до краев заполненные лазурью, и светлые волосы, окружавшие голову сиянием, которое с годами отодвигалось все дальше к затылку, в известной мере служили защитой против слишком грубых предположений. Представлять его, скажем, этаким монахом-распутником было бы, пожалуй, почти кощунством, и его пороки, если только он имел таковые, конечно, были не столь заурядны… Нет, эта сторона его личной жизни не особенно возбуждала людское любопытство. Его отгораживал, как ширмой, собственный талант.

Ибо творил он, как сам Господь Бог, и это внушало уважение. Его фильмы, где все было закономерно связано, как в самой природе, и красота, рожденная этой закономерностью, рожденная сочетанием рационального с чем-то стихийным, на грани рассудка, – вот что давало Жюстену Мерлэну определенные права…

Биография

Произведения

Критика

Читайте также


Выбор читателей
up