Без имён
Руслан Киреев
В этом рассказе нет имен.
Ни единого. Лишь инициалы главной героини — М. М., у всех же остальных — прозвища. Кромешный, Раздутый, Обтекаемый, Белокурый... Гном, Первый ученик, Второй ученик...
Впрочем, одно имя в рассказе фигурирует. Не на периферии мелькает, не упоминается мимоходом, а проходит красной нитью через весь текст. Я говорю о Вильгельме Кюхельбекере. Изо дня в день читает М. М. его дневник; в крепостях вел его поэт, в одиночных камерах.
И вот я думаю: а собственно, при чем тут Кюхельбекер? Рассказ-то о людях науки, о некоем институте, где М. М. устраивают Проработку, и какое отношение имеет ко всему этому живший полтора века назад русский поэт?
Ни прямой аналогии, ни прямого противопоставления здесь нет. При желании, конечно, их можно отыскать, и все же, чувствую я, между тюремными записями бывшего лицеиста и событиями, что разыгрываются в современном научном учреждении, существует связь более тонкая, более опосредованная. Скорей к области поэтики относится она, нежели к области логики. Все правильно: суховатый, внешне бесстрастный, безупречный по всей композиции рассказ есть произведение прежде всего художественное.
Я умышленно оговариваю это, поскольку сейчас, когда на первый план в литературе, в беллетристической литературе (я употребляю слово «беллетристика» в его изначальном, не скомпрометированном развлекательными опусами значении), когда в повествовательной литературе на первый план выходит публицистическое начало, небольшой рассказ И. Грековой, сохранивший при всей своей актуальности художественное равновесие, представляется мне явлением принципиальным.
«Пишут, чтобы рассказать, а не чтобы доказать», — говорит Тургенев в одном из поздних писем. Мне кажется, сегодня эти слова вспомнить весьма кстати. Ибо последнее время многие наши писатели не столько рассказывают, сколько доказывают.
Грекова — рассказывает. Однако рассказывает не совсем привычно, опуская подробности, которые на первый взгляд кажутся существеннейшими. Так, мы не знаем, какие именно работы опубликовала М. М., мы не ведаем даже, о какой области науки идет речь и в чем, собственно, разногласия между М. М. и коллегами, но для нас это неважно. Главное-то понятно. М. М. отважилась иметь свое мнение, и вот этого как раз ей простить не могут.
Позвольте, ну а если мнение это ошибочно? В данном случае это никого не интересовало. Атакуется не суждение, не научная гипотеза — атакуется человек, дерзнувший думать не как все. Ну ладно бы только думать (в конце концов думать можно все что угодно) — дерзнувший публично высказывать — и отстаивать! — свои мысли. Именно свои!
Коллеги М. М. видят в этом смертельную для себя опасность. Всякая духовная суверенность страшна им, поскольку грозит их душевному комфорту. Их спокойствию. Их благополучию. Вот и бросаются на строптивицу, но бросаются не поодиночке, а скопом. Не свое собственное мнение выражают, размахивая кулаками с трибуны — такового у них попросту нет, — а мнение как бы общественности. Все верно: Проработка, социологию и разновидности которой так ярко прописывает И. Грекова, всегда ведется от имени общественности. «С «я» он уже перешел на «мы». Видно было, как это разросшееся «мы» тычет в меня пальцем, делая вид, что его много, и пальцев много, целые миллионы, и все как один».
Все как один... Я думаю, это самое страшное, что может произойти с людьми. Утрата личности — утрата невосполнимая, причем не только для человека, с которым приключилось подобное (собственно, он перестает быть человеком), но и для общества в целом. Застой начинается, спячка, равнодушие... Зато полное единство во всем. Вот только что стоит это единство, если оно не союз личностей, а спайка людей, утративших даже имя свое! Превратившихся в Кромешных, Раздутых, Обтекаемых... Сегодня они дружно топят М. М., а завтра, когда обстоятельства изменились, когда точка зрения М. М. поддержана авторитетным печатным органом, они так же дружно присягают ей в верности. Улыбаются... «Человек — улыбка. Человек — улыбка».
А М. М.? Что она? Она не спешит улыбнуться в ответ. «Все не так просто». Этой простенькой фразой заканчивается рассказ, но моя читательская мысль устремляется дальше, за пределы текста.
Удивительный в самом деле хэппи-энд! Все вроде бы хорошо кончилось, правда восторжествовала («...правда всегда возьмет верх», — замечает Обтекаемый), а особой радости тем не менее не испытываешь. Почему? Не потому ли, что правда восторжествовала «сверху», в директивном, так сказать, порядке? Нашелся умный человек — там, наверху — и расставил все на свои места.
А кабы не нашелся?
Разумеется, общественное мнение в лице Обтекаемых мигом поддержало умного человека — с тем же опять-таки великолепным единством, но что, спрашиваю я, стоит общественное мнение, коль скоро оно является монополией одного, пусть даже и очень умного человека? Да и общественное ли мнение это?
«Нет, я не признала своих ошибок, это-то было исключено, но правда внутри у меня лежала на смертном одре».
К счастью, ей, правде, не дали умереть, подняли с одра, но во что обошлось это М. М.? Прошла ли даром учиненная ей Проработка? Какой М. М. вышла из нее? «В работе наклевывалась новая идея, но медленно, вяло, как картофельный росток в погребе». Зазеленеет ли когда-нибудь этот росток? Оживет ли?
Героиня И. Грековой читает дневник Кюхельбекера в журнале «Русская старина». Однако в томе, какой попался ей, напечатан не весь дневник, только часть его. Кроме того, «Русская старина» публиковала его с купюрами, полностью же «Дневник» увидел свет лишь в наше время, в 1979 году.
Я читал его, и вот что меня поразило. Напряженность духовной жизни автора, интенсивность и широта его интеллектуальных устремлений резко падают после выхода из тюрьмы. Вожделенная свобода обретена, наконец, но перед нами уже другой человек. Все испытания выдержал он, но силы истощены, вера подорвана, и апатия все чаще сковывает его волю.
«Опять месяц прошел — и я не писал своего дневника. Я был болен; меня мучила хандра, которая отчасти произошла от праздности».
М. М. не читала этой записи, ее просто не было в той книжке «Русской старины», но душевное состояние ее близко к тому, в каком мы видим Кюхельбекера на последних страницах его дневника. «Все не так просто». Сколько усталости, сколько горечи, сколько тревожного и скрытого раздумья в этой заключительной фразе, негромко произнесенной М. М. после долгой паузы! М. М. победила, но какая цена уплачена за это! Ей-то улыбаются, но улыбнется ли она еще когда-либо? Сможет ли и дальше находиться среди людей, которым не верит?
Впрочем, они и сами себе не верят. Они, горемыки, понятия не имеют, как поведут себя завтра и послезавтра. Сейчас они улыбаются М. М., но колесо фортуны сделает еще оборот, и где гарантия, что улыбки вновь не сменятся оскалом ненависти и пафосом единодушного осуждения?
Эта мимикрия, эта рабская готовность мгновенно поддержать любое идущее сверху мнение опасны чрезвычайно. Ибо лучше, право, иметь дело с открытым и честным оппонентом, нежели с тайным недоброжелателем. Или просто с равнодушным обывателем, искусно имитирующим энтузиазм.
Для этих последних интересы дела не имеют ровно никакого значения. Служение идее — общественной ли, научной — подменяется у них служением друг другу. Или, точнее сказать, услугами друг другу.
Героиня И. Грековой хорошо понимает это. С досадой думает она о тех, кто в силу человеческих привязанностей готов вступиться за нее; именно за нее, а не за ее Дело. «Такой заступы не надо ни мне, ни Делу». И, наоборот, С некоторым даже уважением относится она к Кромешному, что громит ее пуще всех, «...чем- то все-таки Кромешный был лучше других. Он верил, они не верили. Нет, они верили, но в себя, в свое уязвимое благополучие, в самую его уязвимость. Сейчас было безопаснее осуждать — и они осуждали... Кромешный был не таков. Он, пожалуй, согласился бы получать на десять процентов меньше, лишь бы меня уничтожить».
И все-таки рассказ Грековой — не о них. Не о Кромешных, Обтекаемых и прочих. Рассказ Грековой — о человеке, обыкновенном человеке, отнюдь не наделенном какой-то сверхъестественной силой («слабый же я Человек!» — вырывается у М. М.), который тем не менее сумел сохранить верность себе.
Другие не сумели. Тем громче, тем тверже звучит одинокий голос М. М. Понимает слабый человек, что в этой ситуации он обязан быть исполином. Да, исполином... Происходит, если угодно, своего рода поляризация совести. Одни сбрасывают с себя хлопотливый груз (а совесть — груз хлопотливый), налегке шагают, другие взваливают его на себя. Добровольно. Кому-то же да надо нести сию ношу...
И все же в одиночку тут не выдюжить. Нужна поддержка — пусть не прямая, пусть косвенная, нужен некий нравственный камертон, по которому можно было бы выверить звучание собственной души. Для М. М. таким камертоном стал Вильгельм Кюхельбекер. Пример величайшей внутренней свободы явил он — это узник-то, обреченный на многолетнее заточение! Мудрено ли, что столь сосредоточенно и пристрастно вчитывается М. М. в его дневниковые строки? Да, она победила — немолодая, усталая, «слабая», но случилось это не в день спасительной публикации. Раньше... «В таком положении, как мое, самое трудное — это держаться внутри себя за свою правду. Что бы ни случилось — за свою правду. На что бы тебя ни вынудили — за свою правду».
И она держалась. А правда, в свою очередь, держалась за нее. Вернее — на ней. На таких, как она...
Л-ра: Знамя. – 1987. – № 4. – С. 227-229.
Критика