Жанровая специфика баллад Л. А. Мея (К проблеме взаимодействия литературы и фольклора)
Л. Ф. Дунаевская, E. М. Таланчук
Известно, что жанр русской литературной баллады сложился во многом под влиянием западноевропейской романтической баллады и поэмы, а также славянской фольклорной баллады. В основу сюжета были положены народные поверья, легенды.
В середине XIX в. баллада приобретает новые свойства. Общее стремление писателей к реализму, несомненно, сказывается на наиболее характерном для романтизма жанре поэтических произведений, связанных с фольклором. В этом плане представляют интерес произведения Л. А. Мея «Русалка», «Хозяин», «Вихорь», «Оборотень», «Леший», написанные под влиянием устного народного творчества, в частности, фантастических повествований демонологического характера. Исследователи творчества Мея не могли не обратить внимания на особый характер названных произведений. Однако природа их своеобразного жанра не была раскрыта. «В отдельную группу, — писал С. Рейсер, — следует выделить стихотворные переложения тем народного верования — о домовом, русалке, раненом Вихре и т. д. ...В сущности, кроме народной темы, эти вещи с фольклором никак не соприкасаются — они реализованы порою в литературно-изысканной форме сложных и необычных строф в имеют мало общего с народной поэзией».
Не можем с этим согласиться. Баллады Мея имеют много общего с народной поэзией, но их связь с фольклором значительно сложнее, чем кажется на первый взгляд. Эти необычные произведения Л. А. Мея явились результатом синтеза литературной и фольклорной традиции, что и определило их жанровую специфику.
В балладах Мея совмещены жанровые особенности баллады и былички или бывальщины, для них характерно смешение реального и фантастического. Как в быличках и бывальщинах, в этих произведениях сохраняется установка на достоверность рассказа. Конфликт в балладах Мея основан на нарушении запретов, норм и правил поведения, связанных с суеверными представлениями, что составляет сущность конфликта быличек и бывальщин. Так же, как в фольклорных произведениях сходного содержания, в балладах Мея «после встречи с лешим, водяным, русалкой, хозяином земных недр человек начинает задумываться, становится мрачным, угрюмым, чахнет, пропадает или даже гибнет».
Считаем безосновательным вывод некоторых авторов работ о Мее, будто писатель обращался к народной демонологии для того, чтобы «провести одну мысль, одну идею: лучшие качества, заложенные в человеке, это черты смирения, терпения, кротости».
Л. А. Мей занимал особую позицию в общественно-литературной борьбе 50-60 гг. XIX в. В его творчестве того периода заметно проявляется тенденция к демократизации тем, идей, поэтического языка. Понимание народности у Мея складывалось под влиянием революционно-демократических взглядов (литературно-демократической деятельности писателей-демократов, статей Н. Г. Чернышевского и Н. А. Добролюбова); в то же время многое сближало поэта со славянофилами. Его сотрудничество в «Москвитянине», знакомство с «молодой редакцией» журнала, увлечение народным творчеством нередко служили литературоведам отправным пунктом для одностороннего истолкования идейно-художественного содержания творчества писателя. Обращение Л. Мея к фольклору отличается от использования его в стихотворениях поэтов-демократов с их целенаправленным отбором и восприятием народнопоэтических произведений, свидетельствовавших о тяжкой участи трудового народа и борьбе с угнетателями. Вместе с тем творчество Л. Мея лишено славянофильской идеализации патриархальной старины, черт смирения, кротости русского народа, проявляющихся в некоторых фольклорных произведениях. Стараясь воспроизвести мысли и чувства народа, его видение мира во всей непосредственности и достоверности, поэт находил в самом народном творчестве такие идеи, конфликты, ситуации, которые уже сами по себе заслуживали внимания читателя и выделенные, подчеркнутые выражали авторскую идею. В быличках и бывальщинах художника привлекали фантастичность, таинственность, недоговоренность, которые давали ему возможность в конкретном сюжете раскрыть смысл народного поверья.
Истоки возникновения былички и бывальщины, как нам представляется, следует видеть в сложности, противоречивости духовного мира человека, в его бессилии объяснить непонятные явления природы и действительной жизни, и, пожалуй, в еще большей мере — собственной психологии. Двойственность и диалектика чувств, борьба добра и зла, любви и ненависти, сосуществование в одном человеке благочестия и богоборчества смирения и протеста, жажда нового, стремление к нравственному освобождению, поиски истины и боязнь неизвестного и т. д. — все это в поэтической конкретно-образной форме нашло отражение в рассказах, о «нечистой силе», привлекающий таинственностью, непонятностью, трагизмом. Трагический конец этих рассказов объясняется, очевидно, не тем, что, как пишет Э. В. Померанцева, «быличка рассказывает о страшном». Человек начинает задумываться, он постоянно чувствует себя неудовлетворенным, изнемогает в непонятной для него борьбе с собой, не может объяснить свое состояние.., и тогда приходит страх. То есть страх — это уже результат того безвыходного положения, в которое попадает обуреваемый страстями человек, трагизм которого заключен в нем самом. Эта сложность психологического состояния, выраженная в образной форме былички: в сюжете встречи человека с существами, олицетворявшими неясные («нечистые») страсти, желания и помыслы, нашла отражение в балладах Мея.
Основной мотив баллад — неудовлетворенная страсть, запретная любовь. Это тема «Хозяина», «Вихря», «Оборотня». Писатель не берет на себя ответственности прямолинейного решения проблемы, и эта неразрешимость одной из «вечных» тем получает у Мея внешне фольклорное обоснование. Домовой у Мея — хранитель домашнего очага, семьи — по традиции становится на сторону мужа. Но и он понимает неестественность положения, несправедливость судьбы, соединившей в одну жизнь седого старика и чернобровой молодой женщины. В монологах домового, в его обвинении молодой хозяйки тоже ощущается неуверенность, бессилие. «Знать, и домовому не сплести порой бороду седую с черною косой», — признается он.
Если коллизия «Хозяина» совершенно ясна (тема «старого мужа и молодой жены» типична для многих фольклорных произведений и довольно часто встречается в поэзии Мея, на что обратил внимание ещё Н. А. Добролюбов, то в «Вихре» показана внешне необычная ситуация, и поверье здесь способствует этой необычности, таинственности, некоторой запутанности рассказываемой истории. Девушка не поддается уговорам полюбить вихря — темную силу, вступает с призраком в борьбу и побеждает (она бросает в него серп, и вихорь распадается с пылью).
Здесь отчетливо проступает привлекавший Мея конфликт: борьба чувств и воли, запретная любовь и осознание долга — борьба, в которой невозможен благоприятный исход: в ней обязательно будут страдания и жертвы, а одержавший победу никогда не бывает счастлив. Во всем повествовании ощущается сожаление о погибшем чувстве, несостоявшейся любви, утраченном счастье.
[…]
Трагизм концовок баллад Мея следует отнести к специфике жанра его оригинальных произведений, вобравших в себя жанровые черты быличек и бывальщин, на которые ориентировался поэт. Жанровая структура меевских произведений определяется типом конфликта, носящего трагический, неразрешимый характер.
Непонимание художественного замысла писателя обнаруживается в некоторых отзывах его современников. Вызывает, например, удивление резкая и несправедливая оценка баллады «Вихорь» Я. Полонским, поэтом, относительно близким Мею. «Это предание, — говорил он, — скорее годится в кунсткамеру, как нечто недозрелое и неосмысленное, чем в студию художника».
Это же произведение обратило на себя внимание замечательного русского лирика Ф. Тютчева, тонко чувствовавшего народную поэзию. Его заинтересовали и само предание, до того ему не известное, и форма литературной обработки. В письме к П. Вяземскому Ф. Тютчев писал: «Вот, князь, два стихотворения Мея, про которые я Вам говорил на днях и которые показались мне достаточно замечательными, чтобы сообщить их Вам. То, которое озаглавлено «Вихорь», основывается, как сказал мне автор, на одном народном поверье, которого я не знал и которое Вам, быть может, тоже не известно, но оно, несомненно, отличается самой яркой и самой оригинальной фантастичностью».
Писатель не стремится изменить традиционное восприятие фольклорных образов и связанных с ними ассоциаций, пользуется готовыми портретными и психологическими характеристиками домового, лешего, русалок и прочей «нечистой силы». Домовой у него — это ворчливый старик, даже внешне похожий на хозяина. Он живет за печкой, в полночь обходит свои владенья и наводит порядок в избе, конюшне, во дворе:
От конюшни кучки снега отгребешь,
Корму дашь лошадкам, гривы заплетешь,
Сходишь в кладовые, отопрешь замки...
Поэт воспроизводит сложившиеся в народном представлении портретные детали домового, подробно описывает обстановку крестьянской избы. Внешность хозяйки отвечает народнопоэтическому изображению красавицы. И наказание за «грезы» уготовано молодке такое, какое и следовало ожидать, зная о «проделках» домового по многочисленным устным рассказам:
Только обоймется с грезой горячо,
Я тотчас голубке лапу на плечо,
За косу поймаю, сдерну простыню...
Всей косматой грудью лягу ей на грудь...
Защемлю ей сердце в крепкие тиски...
Из быличек перенесен Меем портрет лешего, и занятия его не могут удивить слушателя, знакомого с обычаями хозяина леса:
Всех выше головою:
Рога торчат сквозь космы;
Копыта под землею...
Описание внешности и привычек русалки и оборотня тоже не вносят ничего неожиданного по сравнению с известными рассказами о представителях низшей народной демонологии:
Волны им щекочут плечи наливные,
Чешут белым гребнем косы рассыпные...
Огоньком под пеплом щеки половеют;
Ярким изумрудом очи зеленеют.
Генезис и функция образа вихря в фольклоре не совсем ясны. Обычно он причисляется к «разной нечистой силе» и не отличается сложившимися устойчивыми чертами. На этой неопределенности, зыбкости построен у Мея образ вихря.
Противоречивы также народные представления о пляшущих на болоте огоньках. Чаще они получают объяснение, сходное с толкованием Мея. Неопределенность, изменчивость, коварство выражаются в их поэтическом описании:
Сквозь трясину и тину, по стрелкам густой осоки,
Кудри на ветер — пляшут кругом огоньки.
Разгорелись, и, в пляске устойкой,
Оземь бьются они перед тройкой,
То погаснут, то вспыхнут тревожно по темным кустам,
Будто на смех и страх ошалелым коням.
Повествование в балладах Мея ведется в сказовой манере. И хотя писатель вводит рифму, соблюдает прочие поэтические условности — выдерживает метр, строфу, применяет инверсий, перенос, в то же время он стремится к простоте, подчеркнутой безыскусности, лаконизму. Рифма в балладах парная, намеренно неизысканная, в том числе нередко глагольная, придает рассказу некоторую монотонность, неторопливость. Мей весьма умеренно употребляет тропы и украшающие эпитеты (эпитеты у него, как правило, необходимы для характеристики образа, явления), стих по преимуществу совпадает с предложением или синтагмой. Таким образом, особенности языка и стиля меевских произведений тоже вытекают из специфики их жанра — синтеза баллады и былички.
В жизни, как правило, быличку или бывальщину рассказывает не свидетель или участник происшествия, а человек, которому довелось слышать историю от «самого» очевидца. Такую форму рассказа избрал Мей для своего «Оборотня», причем начинается повествование обычным в этих случаях заверением в истинности случившегося и ссылкой на давность события, как будто рассказчик заранее чувствует возможное недоверие слушателей:
«Дело то было давно, не теперь,
Истинно было... Кто хочет, не верь».
Вера рассказывающего и слушателей в истинность происшествия является неотъемлемым условием жанра былички и бывальщины. Это условие соблюдается Меем во всех произведениях демонологического характера, за исключением баллады «Леший». В ней поэт показывает отличное значение примет и суеверий, связанных с народными представлениями о лешем, но использует их исключительно для того, чтобы нарисовать образную картину леса. В повествовании появляется недопустимое в настоящих быличках юмористическое звучание. Несмотря на то что в произведении нет травестии образа, открытой насмешки над верой в потусторонние силы, уже то, что писатель, ставит рядом с колоритной, но бессильной фигурой лешего мощную чугунку (тоже персонифицированный образ в виде огнедышащего змея), свидетельствует об ином, чем в других балладах, подходе Мея к фольклорному материалу. В балладе «Леший» находим признаки, характерные для быличкив период разрушения, отмирания жанра. На подобное явление в истории бытования былички и бывальщины обратила внимание Э. В. Померанцева, приведя примеры попыток осовременить быличку, совместить в рассказе старое и новое, дать описываемым событиям реальное объяснение.
Исследователями творчества Л. Мея было замечено, что художественное мышление поэта с годами (особенно к концу жизни) становилось все более реалистичным. Это отразилось и на выборе тем, и на принципах описания действительности, и эволюции его индивидуального стиля. Очевидно, стремлением Мея к реализму можно объяснить и те изменения в характере творческого использования фольклорных традиций, которые мы наблюдаем, сравнивая «Лешего» с другими балладами. В пользу такого предположения говорят и результаты анализа баллады «Русалка», две части которой были написаны Меем в разные периоды творчества. Их сравнение дает возможность проследить развитие творческого стиля поэта. Если первая часть баллады выполнена в романтической манере (в ней дается описание разбушевавшегося озера, ночной пейзаж, причем основным художественно-изобразительным средством и в то же время композиционным приемом здесь выступает сравнение), то для второй части характерно умеренное употребление тропов, лирического переживания посредством народно-песенных форм.
Л-ра: Вопросы русской литературы. – Львов, 1982. – Вып. 1 (39). – С. 96-102.
Критика