27.06.2021
Владимир Сорокин
eye 119

​Владимир Сорокин. Сахарное воскресенье

​Сахарное воскресенье. Владимир Сорокин. Сборник рассказов «Пир». Читать онлайн

Здравствуй, брат.

Уверен, что мое письмо тебя окончательно разочарует во мне и еще сильнее отчуждит тебя от меня. Поэтому я пишу без иллюзий и без упреков. Ты спросишь: зачем тогда вообще писать письма? Это хороший вопрос. Понимаешь, мы все живем на одной планете. Мы люди. У нас у всех есть руки и ноги, у нас у всех есть голова, у нас у всех есть внутренние органы, у нас у всех есть позвоночник, у нас у всех есть то, что Беркутов называет «Способностью Напрягать Миры». А я называю это «Человеческое Домашнее Задание». И я знаю, хоть ты молчишь уже 12 месяцев, что ты во внутренней экранизации своей называешь это «Мое Самозабвение». Ты называешь это молча, про себя, не открывая рта и Очень Сильно сжав зубы. Но твои Внутренне Экранированные Слова распространяются в окружающем пространстве со сверхсветовой скоростью и Влияют на Людей. Когда я ехал в метро 7 февраля в 15.40, я гасил свое Сердечное Загнивание, но люди все равно ощущали Запах Гниющего Сердца. Очень Важна скорость Распространения. Но не важно, Кто и Что и Как называет. Василий называет всех нас «Простые Люди». А наш Белый Инженер говорит, что Простых Людей вообще не бывает. А Владимир Семенович говорил, что Простые Люди к власти не приходят. Потому что Власть приходит к Ним. И делает с ними Плохое. Или Хорошее. Хотя Плохого в нашем сложном мире гораздо больше. Плохое всегда зависит от Плохих Людей. Они с Невероятной Внутренней Скоростью распространяют Плохое. И то Внутреннее Экранирование работает Очень Хорошо. Так же как Запах Гниющего Сердца распространяется сквозь тела и города Очень Хорошо. И Экранирование работает всегда Надежно и Очень Хорошо. И Простые Люди. Если Белый Инженер пишет письма, то Василий просто говорит и сообщает. Это одно и то же. А мы с тобой Просто Думаем. И мысли свистят как ракеты сквозь атомы и микрочастицы. Мысли Обгоняют все. Не забывай об Этом.

ТЕПЕРЬ О ГЛАВНОМ: Я сегодня ночью видел Новый Сон. И теперь будет период Нового Сна, потому что Старый Сон уже исчерпал все свои Внутренние Ресурсы, и я Резко перестал видеть Старый Сон. Если Старый Сон назывался «Простой Намек Через Смеющихся Женщин На Медленное Загнивание Сердца», то Новый Сон пока не назван и название будет Обсуждаться у нас. Но это вовсе не значит, что я Назову его так, как хотят все. Я просто пошлю Волну Коллективного Вопроса и получу Отраженный Совет. А использовать этот Совет или нет — мое Незыблемое Конституционное Право. Мы все обладаем Равными Правами. Не надо забывать об Этом и делать вид, что Ты Меня не Знаешь.

МОЙ СОН 11 ФЕВРАЛЯ 2000 ГОДА: Я иду у нас в Загорянке по березовой роще. Зима. Снега достаточно. Я прохожу всю рощу и выхожу к Клязьме. Но там, где обрыв, не Клязьма, а большое озеро. Такое большое, что не видно даже Васильевской церкви, она на том берегу и очень далеко. И я смотрю вниз с обрыва. А там внизу Вова Пончик и еще два каких-то соседа (новых? приезжих?) по Наречной пилят лед. Они аккуратно пропиливают во льду на озере круглую дыру, очень Аккуратную. Тремя пилами. Но не ножовками по Дереву. А ножовками по Металлу, чтобы дыра оказалась Очень правильной и ровной. Диаметр этой дыры приблизительно 40–45 сантиметров. Я стою наверху и смотрю. Они заканчивают работу и осторожно вынимают выпиленный Круг Льда. Лед толстый. Приблизительно 30 сантиметров. Они вынимают эту Ледяную Крышку и сразу выходит Яркое Зимнее Солнце. И все Очень Ярко освещает. И я вижу Ярко снег, березы, ворон, небо, заборы, лед до самой Васильевки. И смотрю в эту Дыру во льду. А там Говно. Это даже не Канализация, а именно только одно Говно. Все озеро подо льдом наполнено чистым Говном. Оно загустевшее, но не замерзшее. Из дыры идет слабый пар, как от чая. И эти трое мне снизу кричат: Ныряй! Я сразу начинаю раздеваться. Обстоятельно раздеваюсь, не тороплюсь. Снимаю варежки, шапку, пальто, валенки, свитер, рубашку, майку, соловьевские штаны, кальсоны, трусы и носки. И Очень Сильно вдыхаю в себя воздух. Потом размахиваюсь руками, отталкиваюсь ногами от обрыва и лечу вниз. Вниз головой. И в воздухе Сильно напрягаю Все мышцы тела. Чтобы оно было Максимально Вертикальным. И ныряю точно в эту Дыру. Так точно, что вхожу как Теплая Пробка. И Только Слегка касаюсь краев Проруби со звуком Пробки. И сразу вхожу в Говно. С ногами. И сразу же в нем застреваю, потому что оно Гораздо плотнее воды. А человек привык всегда нырять Только в воду. Но мне надо Обязательно достать дна озера. Это Очень важно. Когда я ныряю даже в воду, я всегда открываю глаза, чтобы Видеть окружающий мир. Здесь я тоже Открываю их. И вижу Плотный Коричневый Мир. И я, задержав дыхание, начинаю Сильно разгребать говно. Оно холодное, густое. Но чем глубже, тем Жиже и Теплее. Я это Сразу понимаю. Но не так просто плыть в говне. И я Учусь плавать Специально. Я сразу Понимаю, Как надо плыть в говне. В воде люди плавают как Рыбы. Но эта техника Совсем не подходит для говна, потому что рыба не сможет Плыть в говне. А Червь сможет! И я сразу делаю всем телом движения Червя. И сразу становится легче. Я Очень Активно плыву стилем Червя. Глубже и глубже. Внизу говно совсем жидкое, и в нем есть Просветы Желтого и Оранжевого. Но все равно это не дает возможность Видеть сквозь говно, как сквозь Воду. Но я плыву по Интуиции, которая у меня Самое Сильное Чувство. И достигаю Дна. Дно земляное, я это чувствую рукой. И я ищу на дне Важную Вещь. Я трогаю пальцами дно. Но воздуха уже совсем мало осталось в моих легких. Но я нахожу продолговатый предмет. И сразу Изо Всех Сил отталкиваюсь от дна ногами, всеми пальцами ног! И спешу наверх. Но это Очень Непросто! Я всплываю, всплываю, всплываю. И ищу рукой прорубь или, точнее, — прорезь во льду. Это тоже Очень непросто! Но нахожу и выныриваю. И меня сразу цепляют специальными Подмышечными крюками — двумя стальными крюками, которые идут под мышки. И с силой вытягивают из узкой Прорези. И снова звук пробки. И сразу — солнце в глаза. Сильное Зимнее Солнце. И Пончик мне говорит: Разворачивай! И я разворачиваю то, что достал со дна озера. Это шоколадная колбаса, завернутая в пергамент. Помнишь, когда мы в 75 году гостили в Киеве у тети Вали? Она тогда специально для Нас сделала шоколадную колбасу. Я ее тогда ел первый раз в жизни, а ты второй. Мне Очень понравилось! Тетя Валя сделала тогда шоколадную колбасу, как две капли воды похожую на брауншвейскую. И роль Сала в шоколадной колбасе Очень удачно сыграли Грецкие Орехи. Тетя Валя сделала шоколадную колбасу вечером, завернула в пергамент, положила на ночь в холодильник. А утром мы завтракали на балконе, и она достала колбасу и развернула и стала резать, и ты сказал, что Хруст тебя Очень радует. А это хрустел не шоколад, а именно Сало-Орехи! Ведь Просто Сало не хрустит! Сам шоколад в шоколадной колбасе Очень мягкий и Лучше обычного шоколада. Потому что обычный шоколад Твердый. Это Важное Различие. И тогда за четыре дня мы съели весь батон шоколадной колбасы. Но Разворачивание Пергамента — очень важный процесс! И когда Вова Пончик сказал: Разворачивай! — я очень Внимательно стал разворачивать. И развернул весь шоколадный батон. И соседи вместе с Пончиком сразу же схватили батон, а пергамент остался у меня. Я развернул его, а он оказался Очень Тонким. Это была не Восковая бумага, а бумага из Очень Тонкого Сахара. Сквозь нее можно было все видеть в Очень приятном свете. Это Очень мягкий свет. А на поверхности ее было написано мелкими сахарными буквами:

9 ЯНВАРЯ

Наликерьте сердца,
Орокфорьте мечты.

Игорь Северянин
Абрикосовая спальня императрицы.

Кумыс северного неба над киселем Финского залива.

Распутин сырокопчено отталкивается от молочного подоконника. Кровяная рубаха его с бордовыми следами мадеры оглушает запахом кислого ржаного теста. Сальные пальцы со жженым сахаром ногтей рвут масляную мотню:

— Гляди, мамо, как я любить сладкое сподобился!

Александра Федоровна арахисово отступает в приторный угол спальни.

На взбитых сливках перины возвышается холмик сахарного песка. Сырокопченый член Распутина раздвигает ванильный воздух спальни, вонзается в сахар.

— И на какую бабу слабодушно променяю, Господи Иисусе Христе Сыне Божий!

Сырные головки его ягодиц покачиваются над кроватью, перцовое кряхтение тонет в кремовом вздохе перины.

Александра Федоровна патоково отводит кофейные глаза:

— Отпусти, Григорий Ефимович.

— Гляди, гляди, мамо.

— Отпусти, благодетельный.

— Гляди, басурманка!

Кровать леденцово поскрипывает. Распутин буженинно ревет. Простокваша его спермы изливается в сахарный песок.


Борис и Оленька идут по карамельной мостовой Невского проспекта. Мятные руки Оленьки спрятаны в парномолочном нутре муфты. Борис паштетно обнимает ее за миндальную талию, быстро целует в застывший каймак щеки.

— Ах, оставьте, Борис. — Она опускает паюсно-икорные глаза. — Вы же дали слово.

— Я люблю вас, Оленька, — ежевично шепчет Борис.

Манная крупа снега на Оленькиной муфте. Яичный белок льда на усах Бориса. Красный перец песка на заснеженной брусчатке.

— Пойдемте сегодня ко дворцу? — землянично спрашивает Оленька.

— С вами, Оленька, хоть на край света. — Борис чесночно сжимает ореховый крендель ее руки.

— Все туда пойдут: Танечка Козлова, Маша Шацкая, Лиля Троттенберг. Даже сестры Арзамасовы и те идут! — гоголь-моголево бормочет Оленька. — Послушайте! Купите мне каштанов!

Они останавливаются возле свинно-голубцового продавца жареных каштанов. Борис имбирно покупает полфунта, протягивает кулек Оленьке.

— Прошу вас.

Оленька жженосахарно ест каштаны, глядя в прянично-глазурованную витрину бакалейной лавки Тестова.

— Но только сперва — Брюсов! — Она протягивает кремовую ладонь с каштаном Борису.

— Непременно, Брюсов. — Борис винно-ягодно берет каштан и гвоздично целует ее ладонь.

Прогорклый воздух фабричной заставы, прокисшие щи подворотен, перловая отрыжка улицы.


Бастурма фигуры отца Гапона над гречневой кашей рабочей толпы. Теребя пережаренную куриную кожицу рясы, он обводит толпу тефтельными глазами.

— Надобно идти, братья! Надобно приступить к государю! Надобно встать на колени! Надобно протянуть ладони! Надобно разорвать рубахи! Надобно обнажить груди! Надобно показать спины! Надобно выставить локти! Надобно вывалить пупки! Надобно обнаружить раны! Надобно отдавить чирьи! Надобно растревожить язвы! Надобно сказать громко: не можем больше, царь наш! Надобно потребовать ответа! Надобно стоять, пока не ответствует!

Рабочие морковноварено шевелятся.

— Про замученных, батя!

— А и об малолетних!

— Душу вынули, кровососы!

— Тесно пхают, батя!

— Коли идти — всем скопом?

— Ясное дело!

— А бабам?

Гапон проводит копчеными сосисками пальцев по курдючно-сальным волосам.

— Идти всем миром, братья! Дабы смог он узреть величие бездны скорби!

Шкварки шапок взлетают над кашей толпы:

— Верно, отец!

— Чтоб на все сам враз глянул!

— А поймет ли, братцы?

— Если все придем — поймет!

Поджаристый голос Гапона вилочно впивается в рассольный пар воздуха:

— Назад дороги нет, братья! Только вперед! Решено!

Он преснохлебно крестится и грязнокастрюльно кланяется толпе. Рабочие брюквенно переминаются.

— Заголимся, братья, дабы понял царь наш, на чьих спинах Русь-матушка держится! — блюдечно взвизгивает Гапон, горохо-стручково извивается, обнажает ржаную опару спины с маковой россыпью прыщей.

Дрожжевое шевеление проходит по толпе. Рабочие капустно расстегиваются, заголяются, наклоняются.

Гречневая каша толпы тонет в топленом молоке спин.


Стерляжье заливное Зимнего дворца.

Лососевый галантин приемной залы государя. Белорыбица стен, белуга потолка. Чайно-кексовый перезвон часов. Желатин-фарфоровый голос императорского адъютанта:

— Ваше Величество, премьер-министр Столыпин просит о срочной аудиенции.

Николай II лимонно пьет чай:

— Когда ему назначено?

— Завтра в четверть двенадцатого, Ваше Величество.

Царь горчично щурится в рюмочное окно на сахарную глазурь замерзшей Невы:

— Проси.

Перцово треща паркетом, входит Столыпин, бифштексно валится на колени.

— Ваше Императорское Величество, спасите Россию!

Николай судаково глядит на него.

— Что за pas de gras, Петр Аркадьевич?

— Государь, умоляю, примите Коковцева, отзовите рескрипт, арестуйте Гапона! — филейно ревет Столыпин, ползя к пармезановому столу государя.

— Встаньте, Петр Аркадьевич, — фаршированно выдавливает Николай после омлетной паузы.

Ветчинно кряхтя, Столыпин приподымается.

— Как вы, второй человек в государстве Российском, смеете просить меня о таком? — Царь чесночно встает и подливочно движется по зале.

— Государь, умоляю, выслушайте меня! — Столыпин прижимает сардельки пальцев к манному пудингу манишки.

— Слушаю. — Николай шницелево отворачивается к окну.

— Ваше Императорское Величество, — винегретно кальвадосит Столыпин, — мы катастрофически теряем контроль над положением в Петербурге! Бастует не только Путиловский завод, но и все типографии! Третий день не выходят газеты! На японские дьявольские деньги социал-демократы и бомбисты готовят неслыханный бунт! Рабочие окраины кипят злобой и ненавистью к властям! Их подзуживают жидки и террористы! Гапон митингует с утра до вечера, собирая все новые и новые толпы! Этот полуграмотный, злобный поп из Пересыльной тюрьмы чувствует себя новым Савонаролой! Он словно ждал падения Порт-Артура, чтобы возмутить рабочих против самодержавия! Они составили петицию — наглый, дерзкий документ, бросающий Вам вызов, Ваше Величество! Сегодня толпы рабочих хлынут в город! Если не предпринять должных мер, они сметут все на своем пути! Все, Ваше Величество! И Вас в первую очередь!

Столыпин шашлычно-карски смолкает.

Царь слоено смотрит в окно, копчено привстает на носках, вялено покачивается:

— Я не боюсь моего народа.


Кофейность классной комнаты цесаревича.

Окрошка перевернутой, изрубленной шашкой мебели. Салатность учебников, книг и тетрадей в опрокинутом столе. Пломбирность вымазанного мелом глобуса. Пиццерийность залитого чернилами ковра.

Цесаревич Алексей в форме Егерского полка куринно-рулетно едет на сдобной спине своего учителя генерала Воейкова. Учителя Жильяр и Петров картофельно стреляют в них из игрушечных ружей, каплунно спрятавшись за дядькой-матросом Деревенько. Учитель Гиббс яично изображает разрыв шрапнели.

— Повзводно, коренастым калибром, непрерывно, аллюрно и непристойно — пли! — смачно командует цесаревич.

Жильяр и Петров картофельно стреляют. Дядька-матрос творожно ухает. Генерал Воейков потрошинно ржет и рафинадно бьет копытом. Гиббс гуляшево изображает взрьв бризантной бомбы.

— За провозвестие, за кулачные бои, за Шота и Варравку, за мамин куколь — пли! — Цесаревич шпикачно вонзает шпоры в бурдючные бока генерала Воейкова.

Генерал творожно кряхтит. Жильяр и Петров картофельно стреляют. Деревенько брюквенно крестится и водочно поет:

— На карау-у-у-л!

Гиббс пудингово изображает попадание пули в тело.

— Ну-ка, не атандировать! — солено дергает удила цесаревич.

Воейков пулярдово встает на дыбы. Жильяр и Петров конфетно идут в атаку.

— Цветной картечью, популеметно, непременно и безоткатно — пли! — горчично кричит цесаревич.

Гиббс горохово строчит из деревянного пулемета. Деревенько квашенокапустно трубит контратаку. Жильяр и Петров леденцово грызут зубами бечевку проволочных заграждений. Цесаревич абрау-дюрсовисто стреляет в Жильяра из пугача. Молочный дым ползет по классной комнате. Жильяр колбасо-кишечно повисает на бечевке.

— Прикладом бей — ать, два! — бисквитно мармеладит цесаревич, выхватывая из ножен сардину игрушечной сабли.

Петров сально подставляет морковную шею. Цесаревич кровяно колбасит ее.

— Кукареку! — шпинатно шкворчит Деревенько.

Гиббс люля-кебабово подрывается на творожнике мины.


Цикорий и корица Большой Морской.

Черный перец голосов двух сально бранящихся извозчиков. Заварные и шоколадные кремы парадных подъездов. Миндальные пирожные окон. Эклеры крыш.

Горький и Шаляпин, компотно вываливающиеся из ресторана «Вена».

— Алеша, угости, брат, папироской! — Шаляпин медово липнет к баранке горьковской руки.

— Ступай к черту! — борщово закашливается Горький.

— Ты все еще сердишься? — ананасово рулетит Шаляпин. — Брось, брат! Ну, нет нынче у подлеца Ачуева «Vin de Vial», так что ж — в морду ему харкать? Хотя, признайся, брат Алеша, лучших свиных шницелей, чем в «Вене», в Питере нигде нет! Даже в «Медведе»! Ну, шницеля! Как хрумтят на зубах, подлецы! Как сладкотворно хрумтят!

— У меня не так много слабостей, — маринованно кнедлит Горький. — Не пойду с тобой больше в трактир!

— Ну, Алексей свет Максимович! Ну, помилуй ёбаря Мельпомены! — свекольно падает на колени Шаляпин. — После бенефиса с меня ящик «Château de Vaudieu» — и дело с концом в жопе, ебать бурлака на Волге!

Горький томатно останавливается, уксусно вперивает в Шаляпина чесночные глаза; горчичные усы его каперсно топорщатся; он слегка приседает на сельдерейных ногах, укропно разводит сыровяленые руки и вдруг баклажанно-петрушечно хохочет на весь Литейный.

Шампиньоновые прохожие оборачиваются. Шаляпин коньячно вскакивает с колен, маннокашево слюнявит пармезановую скулу Горького.

— Мамочка ты моя!

— Ладно, пошли, — макаронно сморкается Горький. — Надо в первые ряды поспеть, а то главный позор России проморгаем.

— Поспеем, Алеша! — блинно-водочно-икорно рыгает Шаляпин. — Без Буревестника не начнут!

На Невском они тефтельно смешиваются с овощным рагу толпы.


Творожная запеканка гостиной императрицы.

Пшеничные клецки кресел, слоеная выпечка ковра, имбирный бисквит стен.

Шашлычная фигура Распутина. Мамалыга коленопреклоненного министра внутренних дел:

— Григорий Ефимович, не погубите!

Распутин шпикачно трогает министра красными перцами глаз.

— Ты чего мне обещал, милай?

— Гапон постоянно окружен толпой рабочих, Григорий Ефимович! Он недосягаем для моих агентов!

— Ты чем клялся? — чахохбилит Распутин.

— Должностью, — панирует министр.

— Стало быть — местом своим?

— Местом, Григорий Ефимович.

— Значитца, по-русски говоря — жопою своею?

Рот министра бульонно разевается. Распутин чечевично звонит в колокольчик. Появляются двое слуг в медово-оладьевых ливреях.

— Ну-ка, милыя, обнажитя ему охлупье! — приказывает Распутин.

— Не-е-е-е-т!!! — жарено вопит министр.

Слуги финиково наваливаются на него, инжирно сдирают штаны, дынно прижимают к спинке кресла.

— Сказано во Писании: — На мя шептаху вси врази мои, на мя помышляху злая мне. Слово законопреступное возложиша на мя: еда спяй не приложит воскреснути? Ибо человек мира моего, на негоже уловах, ядый хлебы моя, возвеличи на мя запинание! — Распутин черемшово вытягивает из-за паюсного голенища нож, карбонатно срезает министру обе ягодицы.

Министр харчевно ревет. Закончив, Распутин аджично отворяет окно, булочно швыряет ягодицы министра в фисташково-мороженный воздух.

— Вот ты и потерял свое место, милай!


Форшмак книжной лавки Сытина на Невском.

Коврижки книжных корешков, слоеное тесто томов, буханки фолиантов.

Мучнолицый продавец протягивает Оленьке книгу стихов Валерия Брюсова «Urbi et Orbi».

— Вот она! — малиново показывает Оленька книгу трюфельному Борису. — Я так счастлива!

— Я тоже, Оленька, — провансально шепчет Борис.

— А теперь — к народу! К людям! К царю! — желе-бруснично блестит глазами Оленька.

— Непременно! — рябчик-на-вертелно улыбается Борис.


Плов многотысячной толпы, бефстроганово ползущей по Невскому в сторону цукатного Адмиралтейства. В говяжий фарш рабочих паштетно вмешивается винегрет студентов и кутья мастеровых из боковых улиц. То здесь, то там мелькают фаршированные перцы ломовиков, овсяное печенье гимназистов, медовые сухари курсисток, пельмени сбитенщиков, тефтели калачниц, вареники дам.

Из телячьеразварной головы толпы высовывается плесневелая бастурма фигуры Гапона, луко-жарено окруженная гречневыми клецками рабочих представителей.

— Неумолимо приступим, братья и сестры! Бесповоротно! По-православному! — раздается чесночно-гвоздично-маринованный голос Гапона и сразу же тонет в картофельно-печеном реве толпы:

— Веди правильно, отец!

— Не можем более!

— Только без крови, товарищи!

— Все попрем, всем миром!

— Городовых-то не видать что-то!

— К Сампсониевскому надо было!

— Братцы, пропустите баб!

— За руки сцепимся, товарищи!

Толпа шкварочно-рисово-котлетно подтягивается к Троицкой площади.

Заварная изюмно-имбирно-кексовость Георгиевского зала Зимнего дворца.

Великие княжны Мария, Ольга, Татьяна и Анастасия молочно-миндально играют в жмурки. Фрейлина императрицы Анна Вырубова прянично водит.

— Дети! Attention! Le loup est venu! — бананово скользит она по пастиле мраморного пола с уксусно завязанными глазами.

— Волк, съешь меня! — гоголь-моголево выкрикивает Анастасия.

— Молчи, Настя! — яростно шепчет Ольга.

Вырубова тресково-панировочно рычит, подняв руки в перчатках из волчьих лап. Чесночные дольки когтей блестят в пикантном воздухе зала.

— J’ai faim! J’ai faim! — почки-в-мадерно рычит Вырубова.

Княжны расходятся от нее сахарно-пудровым веером. Вырубова томатно-крабово движется по залу. Севрюжно-икорный голос ее сотейно звенит в яблочном пудинге воздуха.

— Сюда! — арбузно пыхтит Мария.

— Сюда! — клюквенно пищит Ольга.

— Сюда! — пломбирно хнычет Татьяна.

— Сюда! — кисельно канючит Анастасия.

Вырубова жирно-творожно прыгает, форшмаково хватает пряный воздух волчьими лапами.

— Ры-ыыы! Ры-ыыы! Ры-ры-ры!

Великие княжны персико-консервированно окружают фрейлину, подслащенно достают из-под юбок вяленые бананы плеток.

— Нам не страшен серый волк!

Плётки рассыпчато гуляшат фрейлину. Она пампушково-сметанно-борщово кричит, лаврово-розмаринно отмахиваясь.

В зал, равиольно подпрыгивая, вбегает цесаревич Алексей.

— Сестрицы! К нам народ пришел!


Маслинная мускатность обеденного зала дворца.

Ромовые бабы слуг с подносами закусок. Николай II с императрицей Александрой Федоровной в конфетном окружении: адмирал Дубасов, генерал Куропаткин, князь Трубецкой, граф Бобринский, премьер-министр Столыпин.

Миндально-ананасовые шарики вбежавших великих княжон. Шоколадное паве подпрыгивающего цесаревича.

Все шпинатно смотрят в окна на гречневую кашу приближающейся толпы.

— Городовых убрали? — бульонно спрашивает царь.

— Так точно, Ваше Величество, — свинно-котлетно кивает Куропаткин.

— Ваше Величество, — сало-топлено колбасит Столыпин, — крамольные «Известия Совета» пишут черным по белому: «Русский пролетариат не желает нагайки, завернутой в пергамент конституции».

— Это не новость. — Николай чесночно-лимонно-уксусно выпивает стопку смирновской водки, тминно-гвоздично-луковично закусывает маринованной миногой, жиро-бараньево берет с подноса бинокль и маргаринно разглядывает толпу.

— «Echo de Paris», Ваше Величество, выражает надежду, что с установлением конституционного строя в России прекратятся убийства и другие насильственные деяния, — с рыбно-пудинговым полупоклоном мандаринит князь Трубецкой.

— Ваше Величество, «Капитал» становится настольной книгой студенчества, — анчоусно-шпинатно-яично шницелит граф Бобринский.

— Nicolas, вчера во сне я видела медведя с содранной кожей, — ягодно пригубливает «Calon-Segur» императрица.

— А мне матрос Деревенько донес, что в Колпино живет младенец-пророк, — рокфорно ковыряет в носу цесаревич. — И будто он попою своей разговаривает.

— России не нужны ни нагайки, ни конституции, ни «Капитал», ни медведи с содранной кожей, ни младенцы-пророки. — Николай мучнисто-пресно расстается с ванильным перламутром бинокля, делает мясорубочный жест пломбирному адъютанту.

Адъютант смальцево-солено-перечно выходит.

Каша толпы заполняет Троицкую площадь.

— Папочка, а что они хочут? — пастилно спрашивает Анастасия.

— Надо говорить — хотят, — креветочно поправляет ее Ольга.

— Они хотят сладкого, Настенька, — желточно гладит ее по куличу головы Николай.


Пшенно-перлово-рисово-мозгово-ливерно-яично-луковая няня под окнами Зимнего дворца.

Топленое масло январского солнца.

Пережаренный голос Гапона:

— На колени!

Толпа жиро-прогоркло опускается на подовые лепешки брусчатки.

— Обнажим хребты, братья и сестры! — шпигует Гапон.

Толпа тушено ворочается, расстегивая свою мясо-фаршированную капустность. Фабричные мусолят сало рубах, студенты рвут ветчину кителей, курсистки теребят вязигу коротеньких шубок, дамы орехово трещат скорлупой корсетов.

— Да помогите же мне! — масляно шипит, извиваясь жареным угрем, Оленька.

Рогаликовые пальцы Бориса расстегивают сзади цикорий ее платья. Оленька сливочно-карамельно вскипает и обнажает заварной клин ванильной спины:

— Экий вы... увалень!

Морковно-терто краснея, Борис шинкует ногтями редьку ворота своей манишки:

— Не сердитесь, милая Оленька. Просто... я очень...

— Ты чего распихался-то? — каравайно толкает его мясо-молочная баба с заветренной говядиной лица.

Борис горячекопчено валится на торт Оленькиной спины.

— Обнажимся! Обнажимся, братья и сестры! — соляночно булькает Гапон. — Нам перед царем скрывать неча!

Горький перечно-пикульно рвет крючки на горячем расстегае шаляпинской шубы:

— Раздевайся, барин-боярин, мать твою об колено!

Шаляпин жарено-поросенково противится:

— Ну, Алеш... право... не все же делать как народ? Мы же гении...

— Скидавай меха, захребетник! — ливерно рычит Горький.

Шаляпин лангустово вылезает из мякоти шубы. Горький, лимонно-цедрово разорвав рубаху на своей свежемороженой груди, тычет вобло-вяленым пальцем в переваренную лапшу спинообнаженной толпы:

— Гляди, на чьей спине мы пишем и поем!

Шаляпин петрушечно-укропно вглядывается. Непропеченный калач его лица молочно морщится. Водочно-зверобойно-померанцевые слезы текут из пьяновишенных глаз певца.

Белые шоколадины дверей растворяются, в обеденный зал жаренокефально вбегает адъютант. За ним двое студенистых поручиков лейб-гвардии Гренадерского полка кофейно вкатывают пулемет. Восемнадцать крутояйцевых солдат вносят деревянные ящики с одинаковыми печатными пряниками надписей:

ЛЕНТА ПУЛЕМЕТНАЯ
ПУЛИ САХАРНЫЯ
Сахарный заводъ К. и П. Вишняковыхъ

Адъютант вафельно распахивает окно, поручики жженопуншево устанавливают пулемет на подоконнике, хересово открывают первый ящик. В нем блинносвернуто лежит пулеметная лента с сахарными пулями. Солнце сливочно плавится на их сладких боках.

— Крепок ли рафинад? — пирожно спрашивает царь, подходя.

— Наикрепчайший, Ваше Величество! — бокально звенит шпорами адъютант.

— Заправляйте, — шампиньонно командует Николай.

Поручики заправляют сладкую ленту в пулемет.

Царь омарово натягивает перчатки, сковородно берется за ручки пулемета, бруснично поправляет прицел.

— Господи, благослови государя! — рулетно произносит Столыпин, и все марципанно крестятся.

Николай сладкоперечно прищуривается на толпу и инжирно нажимает гашетку.

Длинная пулеметная очередь рафинадным веером карамелит толпу. Сахарные пули впиваются в сало голых спин.

Толпа овсяно-кисельно вздрагивает.

Царь щербетно дает вторую очередь.

Куриная лапша полуобнаженных вскипает.

— Петр Аркадьевич, — лимонно-тортово предлагает Николай.

Столыпин кровавоколбасно вцепляется в ручки пулемета и маслинит толпу до тех пор, пока не кончается лента.

Поручики ликерно заправляют следующую.

После Столыпина шинкует генерал Куропаткин, фасолит князь Трубецкой, спагеттит граф Бобринский, макаронит адмирал Дубасов.

Толпа дрожжетестово ползет назад, оставляя на площади крошки раненых и убитых.

— Анафема! Анафема! — фрикаделит хряще-томатно дергающийся Гапон.

— Проклятые... за что? — харчевно хрипит сутулый мастеровой, бублично держась за голову.

В ржаной горбушке его головы торчит сахарная пуля.

— Мамочка! — вопит форшмаковая гимназистка, нашпигованная тремя пулями.

— Нет прощения! Нет прощения! — каплунно ревет свинотушеный молотобоец.

— Царь — убийца! — визжит картофельно-мундирный учитель геометрии, изюмно выковыривая куски рафинада из яичницы глаза.

Полуголый Шаляпин гарнирно тащит хрипящую воблу Горького.

— Алеша... милый... куда тебя?

— В бок... — какао-сахарно-пудрово кашляет Горький.

— Почему не меня? Ну почему не меня, мать вашу?! — сацивит семголицый Шаляпин.

Борис бутербродно несет потерявшую сознание Оленьку. Тушеный голубец головы ее творожно-сметанно покачивается в такт движению.

Лапша толпы плюхается в сотейники переулков.


Сахарные пули летят над Санкт-Петербургом. Одна из них, сиропно просвистев над Биржевым мостом, десертно впивается в прокламацию, прилепленную к угрюмой буханке ночлежного дома Потаповой:

ТОВАРИЩИ!

Мы не люди, а калеки! Сонмище больных, изолированных в родной стране, — вот что такое русская интеллигенция. Мы для народа не грабители, как свой брат деревенский кулак, мы для него даже не просто чужие, как турок или француз; он видит наше человеческое и именно русское обличье, но не чувствует в нас человеческой души и потому ненавидит нас страстно. Нам не только нельзя мечтать о слиянии с народом — бояться мы его должны, пуще всех казней власти, и благословлять эту власть, которая одна своими штыками и тюрьмами еще ограждает нас от ярости народной. Убивайте!


Мятно-изюмно-ванильная тишина операционной доктора Шувалова.

Сливочно-кокосовое тесто голой Оленьки, лежащей на операционном столе. Каше-тыквенный Шувалов пинцетом вытягивает пули из марципана Оленькиной спины:

— Ein, zwei, drei...

Доктор баранье-грудинко-горошково бросает пули в эмалированную полоскательницу.

Кровь красносоусно блестит на них.

Доктор спаржево щупает Оленькин пульс и сдобно вздыхает.

Борис дрожжево ждет в приемной. Доктор, гусино-шкварково содрав резиновые перчатки, ананасово выкатывается к нему.

— Что? — непонимающе сацивит Борис.

Шувалов молча качает луко-яйце-мозго-фаршированной брюквой головы.

Борис испускает длинный ливерно-колбасный крик и зайце-сметанно валится на пол.


В Зимнем дворце начинается обед. Подают щи солдатские с petits pâtés, стерлядь паровую с раковыми шейками и белыми грибами, цветную капусту с картофельными крокетами, артишоки под соусом vinaigrette и апельсиновый компот.

Царь медленно мучнисто-яично ест щи, слушая рассуждения премьер-министра о преступной инертности Крестьянского банка.

— Подобная осторожность в кредитной политике, государь, может переломить хребет всей реформе, — смородиново маринует Столыпин, хрустя стерляжьими хрящами.

— Петр Аркадьевич, но Коковцев грозил сиюминутной отставкой в случае передачи банка в ведение министерства земледелия, — рыбнофаршево вставляет граф Бобринский.

— Ну и Бог с ним! — рябчико-сметанно дергается генерал Куропаткин. — Реформу надо спасать!

— А я очень люблю щи солдатские, — кисельно-клюквенно заливает цесаревич. — И еще кашу с черным хлебом. Папочка, а когда будет Казачья Дача?

— По весне, Алешенька, — блиннослоено отвечает императрица.

— Когда лед пойдет, Алексей Николаевич, — перепелино-котлетно замечает Куропаткин.

— Ой, я так хочу икры в бочках! — зефирно восклицает Ольга.

— И чтобы сигов копченых привезли, — яблочно-муссит Татьяна.

— Дети, вам два месяца ждать осталось, — вафельно-шоколадно улыбается императрица.

— Ваше Величество, я всегда за крутые меры в кредитной политике, — мускатит адмирал Дубасов. — России Бог послал два таких великих урожая! Мы завалили Европу хлебом!

— То ли еще будет, господа! — смальцево макаронит Столыпин. — Государь, я всегда говорил: дайте нашему государству двадцать лет покоя, внутреннего и внешнего, и вы не узнаете России!

— Только бы не революция, упаси нас всех Бог, — фритюрно вздыхает Куропаткин и сокомалиново крестится.

Все, за исключением царя, тоже сокомалиново крестятся.

Николай бланманжейно вытирает салфеткой усы, шоколадно-бананово встает:

— В России никогда не будет революции.


Фруктовый компот квартиры Шаляпина. Непрожаренный бык дивана.

Макаронина Горького, полузавернугого в сливочный блинчик простыни. Кровь, красносмородиновым соком проступающая сквозь материю. Тефтельно-томатный коленопреклоненный Шаляпин с бокалом «Vin de Vial»:

— Алеша, родной, выпей.

Куриный холодец глаз Горького, гороховое пюре усов:

— Федя, ты представить не можешь, как мне хорошо...

— Алеша, умоляю, давай пошлем за доктором!

— Как хорошо... как чертовски хорошо...

— Алеша, я с ума сойду... я никогда не прощу себе!

— Это... ни разу в жизни не было так... так мучительно хорошо...

— Алеша! Я пойду за доктором!

— Не смей...

— Мне Россия не простит!

— Какой он молодец... один, один мудрый человек на всю страну...

— Алеша! Алеша!

— Одно жалко — мало, мало... надо б сто пулеметов выкатить...

— Алеша!

— Тысячу, тысячу пулеметов...

— Алешенька!!

По макаронному телу Горького пробегает постно-масляная судорога, глаза наполняются зубровкой слез:

— Теперь я спокоен за Россию.

Бокал с вином гусиножирно выскальзывает из телячье-сардельных пальцев Шаляпина. Вино плещет на ореховый корж ковра.


Холодный крюшон петербургской ночи.

Маковый рулет спальни столыпинского дома. Столыпин с женой в блинном пироге постели.

— Ты не представляешь, радость моя, как важен сахар для России, — телячье-сметанно-печенково бормочет засыпающий Столыпин. — К началу века мы засевали всего триста тысяч десятин сахарной свеклы. А теперь это число увеличено вдвое! Ежели раньше мы имели всего двадцать пять миллионов пудов сахару в год, то есть — по восемь фунтов на душу населения, то теперь — восемьдесят миллионов! Это уже по восемнадцать фунтов на каждого россиянина! И это еще не предел, радость моя. Дайте время, мерзавцы...

Супруга рыбнокотлетно вздыхает в маково-сдобной темноте:

— Сегодня в «Ведомостях» я читала про очень странные вещи. В Ямбурге совершено тройное самоубийство. Студент, курсистка и офицер. И этот офицер в гимназии обучал гимназистов военному строю. А потом водил некоторых мальчиков в публичный дом.

— Мерзавец.

— И в публичном доме показывал мальчикам, как и что делать.

— Всех, всех на одну веревку... — рисокотлетно зевает Столыпин.


Гусе-потрошинность комнаты Распутина в Зимнем дворце.

Красные и желтые перцы спящих вповалку цыган. Монпансье пустых бутылок.

Распутин кисло-сладко сидит на мозго-грибном расстегае стула, опустив голые ноги в таз с мадерой. Рядом кофемолочно скрипит патефон. Эклерный голос Анастасии Вяльцевой журчит в папиросном полумраке комнаты:

Мясо наелось мяса, мясо наелось спаржи,
Мясо наелось рыбы и налилось вином.
И, расплатившись с мясом, в полумясном экипаже
Вдруг покатилось к мясу в шляпе с большим пером.

Мясо ласкало мясо и отдавалось мясу,
И сотворяло мясо по прописям земным.
Мясо болело, гнило и превращалось в массу
Смрадного разложенья, свойственного мясным.


Распутин медовображно подтягивает, яичнокрашено раскачиваясь на стуле.

Потом родниково черпает ковшом мадеру из таза и чайно-вареньево пьет.


Протертый с сахаром творог январского утра.

Гимназист первого класса Дима Лихачев ситно-греночно выходит из суповой кастрюли подъезда. Капустно-пирожково бредет по Сергиевской улице. Огромный ранец калачно тюкает его по пересохшему прянику зада.

В заборе дома Копытиных торчит сахарная пуля.

Дима подходит, сушеновишнево смотрит. Омлетно берется за пулю, крыжовно-вареньево вытягивает из доски. Цыпленок-на-вертелно разглядывает. Пломбирно лижет. Маннокашево сует в рот. Леденцово посасывая, идет в гимназию.


Я прочитал это и Запомнил на всю Жизнь. И потом приложил Пергамент к груди и пошел домой с Пергаментом на груди через березовую рощу. Я приложил его к груди, потому что он был Очень Тонкий и мог разлететься на Мельчайшие куски, на молекулы от малейшего Ветра. Но ветра не было. И пергамент сразу прилип к моей Груди и Вошел в Тело на МОЛЕКУЛЯРНОМ УРОВНЕ! И я сразу Остановился и Понял, что это и есть ВТОРОЙ НАМЕК! И сразу проснулся. Но Понять, ЧТО это за Намёк, я не мог. Если ПЕРВЫЙ Намёк по поводу Влияния Татьяны и Ирины на Необратимый Процесс Гниения Моего Сердца я понял через 18 минут после пробуждения, то Этот НАМЕК я пойму, наверно, через МНОГИЕ ЧАСЫ, потому что прошло уже 4 часа 22 минуты, а я еще не понимаю.

Я ПРОШУ ТЕБЯ:

1. Никому не рассказывать про мой Сон.

2. Не думать ночью про мой Сон, чтобы не создавать Аберрации.

3. Мое письмо от 16 января 1999 года вынуть из Банки и переслать Василию.

4. При получении Экранного Провокационно-Запросного Импульса сделать следующее:

a). Запереть Обе двери.

b). Подключиться ко ВСЕМ системам По-Малому.

c). Информировать меня Равнозначным Стуком.

d). Ждать Перспективных Сообщений.

Брат.

Читайте также


Выбор редакции
up