Метафоры чтения в творчестве Владимира Сорокина

Владимир Сорокин. Критика. Метафоры чтения в творчестве Владимира Сорокина

УДК 82-31 + 82-32 +82' + 82.0
DOI: 10.17223/23062061/22/6

О.Н. Турышева

Статья посвящена анализу метафор, которые используются в творчестве В. Сорокина в отношении образов, связанных с изображением чи­тающего человека. Метафоры чтения рассматриваются как форма авторской рефлексии о судьбах российского литературоцентризма. Доказывается, что чтение в творчестве Сорокина осмысляется посредством метафоры насилия, причем литература в рамках этой метафоры фигурирует в качестве и субъекта агрессии, и её объекта. Делается вывод об эволюции авторской мысли относи­тельно характера функционирования художественного слова в современной культуре.

Ключевые слова:Сорокин, литературоцентризм, рефлексия о чтении, мета­форы чтения, «Роман», «Ледяная трилогия», «Манарага».

Tekst. Kniga. Knigoizdanie - Text. Book. Publishing, 2020, 22, рр. 89-109 DOI: 10.17223/23062061/22/6
Olga N. Turysheva, Ural Federal University (Yekaterinburg, Russian Federation).

Metaphors of Reading in Works by Vladimir Sorokin

The article is devoted to the analysis of metaphors used in the works of Vladimir Sorokin in relation to the image of a reading person. Metaphors of reading are consid­ered as a form of the author's reflection on the forms and destinies of Russian litera­ture-centrism. It is proved that reading in Sorokin's works is comprehended by means of the metaphor of violence, and literature in the framework of this metaphor appears both as a subject of directed aggression and as its object. Among the works in which the reader is displayed as a victim, the play Dostoevsky-trip, the novel Roman, the short story “A Month in Dachau” are analyzed. Among the works in which literature itself is derived in the image of a victim of violence, the stories from the collection Feast, the novels of the Ice Trilogy, the novel Manaraga are analyzed. The conclusion is made about the evolution of the author's thought about the nature of the artistic word's func­tioning in the modern culture. Thus, in the 1990s, metaphorically identifying the read­ing process with the reader's death, Sorokin deconstructs literature-centrism. In the first decade of the 2000s, the writer is already thinking about the dangers of desacralizing literature, and in the latest novel (2018), he compares literature with a sacred victim, claiming its lasting value. This direction of the author's thought about literature is ex­plained by the fact that in different periods of modern Russian history, special aspects of the relationship between a person and a book are actualized. Thus, in the last decade of the twentieth century, Sorokin developed the idea of literature as a form of the power of ideology. In the first decade of the new century, he actualizes the danger of the de­sacralization of literature itself. According to the author of the Ice Trilogy, it is no long­er the power of literature that dehumanizes, but its discredit, which makes a person a victim of the same ideological manipulations. Finally, a new metaphorization of litera­ture as a sacred victim in Sorokin's works grows on the basis of a complex author's reflection. Firstiy, it is formed by the criticism of consumerism and, secondly, by mod­ern literary theory. It seems that, in his texts about reading, the writer transfers the re­flection on the status and fate of literature that already exists in theoretical discourse into a figurative plan. In his early literature-centric works, he also embodied the ideas of the postmodern literary theory of that time: about the death of the novel, about the death of the reader, about the power of the text, about literature as a form of ideology, about reading as consumption, about the literatizing of life and consciousness. For the novel Manaraga, such a support was a scientific reflection on the revolutionary devel­opment of book culture, on mass literature, on politics and the market as the most im­portant factors in the development of book culture, on the literary canon as a form of political thought, on the reader as a subject of the literary process. The author of the article does not assign Sorokin the obligation of purposeful reliance on the theoretical thought of the turn of the century. The theoretical “chargedness” of his works is ex­plained by the phenomenon that received its classic description from Roland Barthes: the idea that every work of art has a code of the culture to which it belongs.

Keywords: Sorokin, literature-centrism, reflection on reading, reading metaphors, Ro­man, Ice Trilogy, Manaraga.

Чтение - давний предмет литературной рефлексии. В рамках этой рефлексии была выработана и система устойчивых метафор, в семан­тическом поле которых событие чтения нашло как положительный, так и отрицательный регистр осмысления.

Метафорам чтения, сложившимся в литературе XIX в., посвящена опубликованная в 2018 г. издательством «Новое литературное обо­зрение» монография Т. Венедиктовой «Литература как опыт, или “Буржуазный читатель” как литературный герой» [1]. Реконструируя закодированную в лирике и романе модель читательского поведения, исследовательница выявляет те сравнения, которые продуктивно опи­сывают характер взаимоотношений текста с читателем в реалистиче­ской литературе. Это метафоры, в рамках которых чтение описывается как греза наяву, фланирование, слежение за ландшафтом из окна поезда, вглядывание в зеркало, обмен индивидуальным опытом, по­нимаемый как форма сотрудничества, кооперации, совместного пред­принимательства.

Действительно, дополним эту мысль, реалистический роман в сво­ей самой общей рецептивной установке обещает реципиенту подлин­ное, позитивное, практическое знание о жизни. «Плата», требуемая романом от читателя за приобщение к такого рода опыту, - это его доверие и его согласие на коммуникативное участие и усилие интер­претации. «Пакт», который реалистический роман заключает с потен­циальным читателем, - это своего рода договор об обмене дарами: дар читателя - доверие референтности текста, дар текста - делегиро­ванные читателю понимание жизни и модель взаимодействия с ней.

Генеральная метафора «реалистического» чтения как дара, обмена, сотрудничества, выработанная в исследовании Т. Венедиктовой, ак­центирует исключительно положительный регистр взаимоотношений между читателем и текстом в литературе реализма. Однако в истории литературы позитивные метафоры чтения встречались и ранее. Дав­нюю традицию имеет, например, сопоставление чтения с эротическим событием. Метафора, связывающая чтение с наслаждением, сопоста­вимым с наслаждением любви, прочно вошла в европейскую культу­ру со средневековых времен. Получив одну из первых своих реализа­ций в «Божественной комедии» Данте (в истории Франчески да Ри­мини и Паоло Малатеста, обитателей второго круга ада, процитиро­вавших поцелуй героев куртуазного романа), она была реинкарниро­вана в теоретическом дискурсе ХХ в. - в бартовской концепции чте­ния как удовольствия.

Значительно позднее культура актуализирует метафору чтения как танатологического события. В рамках этой метафоры взаимодействие с книгой рассматривается как фактор смерти читателя. Такая метафоризация восприятия особенно отличает литературу ХХ в., когда она изображает читателя, сознательно или бессознательно противопоста­вившего живую жизнь общению с книгами и «похоронившего себя в бумаге» (по выражению безымянного героя новеллы Г. Гессе «Книж­ный человек» [2]). Помимо Гессе, в литературе ХХ в. к этой теме об­ращались Э. Канетти («Ослепление» [3]), К.-М. Домингес («Бумаж­ный дом» [4]), Л. Улицкая («Сонечка» [5]).

Очевидно, что в новейшей российской литературе востребована именно эта тенденция. В ее рамках и работает В. Сорокин в своих литературоцентричных произведениях. Собственно, почти каждое произведение Сорокина, по замечанию М. Липовецкого, посвящено «ценностям литературоцентризма и их жертвоприношению» [6. С. 638]. Эти вопросы Сорокин решает, с одной стороны, практикуя оригинальные способы метафоризации, а с другой - оживляя уже «работающие» в культуре метафоры чтения. Их анализу и будет по­священа статья.

Как правило, чтение в творчестве Сорокина осмысляется посред­ством метафоры насилия, причем литература как предмет чтения в рамках этой метафоры фигурирует и в качестве субъекта направлен­ной агрессии, и в качестве ее объекта. В разных произведениях по- разному, но она всегда оказывается включена в проблемное поле, раз­рабатывающее танатологический сюжет. Вспомним, в связи с этим, что Сорокин неоднократно говорил, что насилие - главная тема его творчества. В текстах, где речь идет о литературе, он исследует наси­лие, которому подвергают друг друга все участники литературного процесса и доминирующие в нем формы: автор, текст, жанр, герой, читатель.

Конкретизируем, в каких образах находит свое выражение эта те­матика, если в качестве жертвы выводится читатель. В пьесе «Досто­евский-трип» (1997), например, разрабатывается аналогия между чте­нием и наркотической зависимостью. В качестве героев пьесы изоб­ражены подсевшие на литературу наркоманы, мучающиеся ломкой в ожидании наркодилера. Употребив препарат под названием «Досто­евский», герои пьесы («провалившись в пространство романа «Иди­от») переживают состояние трипа, а на выходе из него рассказывают те истории из своей жизни, которые пронизаны чувством боли, стыда, оскорбления или позора и свидетельствуют о травме или омерзитель­ном поступке. Достоевский вызывает у своих «читателей» «публика­цию» самого болезненного или преступного опыта. Однако, вопреки учению Фрейда, проговаривание травмы не освобождает, и героям приходится оплачивать погружение в вытесненное пространство психики ценой собственной жизни. «Достоевский [оказывается] смерте­лен» [7], так как заставляет читателя взглянуть в собственное лицо. Различение в себе «великого грешника» ведет не к возрождению, а к умиранию. Так Сорокин полемизирует с литературоцентричным ми­фом об исключительно положительном воздействии классики.

Ту же метафору чтения можно выявить в романе «Роман» (опубл. в 1994 г.). Первоначально напомним, что общепризнанной является трактовка этого произведения как нарратива о смерти классической романной формы, завершении ее векового доминирования в литературе. Сорокин предлагает жизнеописание героя, в котором ирониче­ски имитирует все типичные мотивы русского романа XIX в. При этом в финале демонстративное воспроизведение традиции получает самое радикальное разрешение: как сюжетное, так и стилевое. Язык романа предельно опрощается, подменяясь примитивными одно­сложными конструкциями, методично и бесстрастно повествующими о том, как герой убивает всех жителей родной деревни, в которую незадолго до этого вернулся в поисках покоя и в которой нашел свою любовь. Имя героя омонимично наименованию жанровой формы. За­вершая роман сообщением о его смерти, Сорокин, по словам Нарима­на Скакова, «изгоняет традицию», «хоронит» великий русский роман, провозглашая его нежизнеспособность в новой литературе [8. С. 360].

Мы предлагаем и другую смысловую расшифровку, которая, впрочем, нисколько не противоречит вышеизложенной. На наш взгляд, никак не мотивированные убийства, совершаемые Романом в финале, можно отождествить с эффектом, которое литература оказы­вает на реципиента. Думается, что здесь реализована метафора убий­ственности чтения, нашедшая свое выражение в расхожем сравнении сильного эстетического впечатления со смертоносным воздействием. Оно, например, лежит в основе знаменитого выражение Л.Н. Толсто­го о викторианском романисте Энтони Троллопе: «Троллоп убивает меня своим совершенством». Та же метафора закодирована и в пьесе « Достоевский-trip».

Такую интерпретацию «Романа» (как романа не только о смерти романа, но и о смерти читателя) поддерживает образ Татьяны - воз­любленной и жены героя. Конечно, у Сорокина подразумевается «та самая Татьяна», которой «рано нравились романы». Опять встречаем реализацию метафоры: пушкинская Татьяна влюбляется в романы («обманы и Ричардсона, и Руссо»), сорокинская влюбляется в Романа, выходит за него замуж, участвует в устроенной им бойне, многократ­но повторяя свою любовную клятву, а потом и сама становится его жертвой: Роман не только расчленяет ее тело, но и поедает его, одно­временно переживая собственную агонию.

Это история не только о том, как умирает классическая форма, но и о том, как она пожирает своих читателей, подчиняя их «обману» и лишая здравого отношения к жизни. История, впрочем, старая - лите­ратура разрабатывает ее начиная с сервантесовской версии, но у Сорокина ее наполнение радикализировано постмодернистским посту­латом о власти художественного слова, упраздняющего индивидуаль­ность читателя. Кстати, в одном из интервью периода окончания ра­боты над «Романом», Сорокин говорит об этом, цитируя М. Фуко: «Любой текст тоталитарен, так как претендует на власть над челове­ком. Текст - очень мощное оружие. Он гипнотизирует, а иногда про­сто парализует» [9. С. 651]. А иногда, добавим, убивает - как это изображено в «Романе».

Эта мысль у Сорокина развивается и в рассказе «Месяц в Дахау» (1990): «Деррида прав каждое автоматическое движение текстуально каждый текст тоталитарен мы в тексте а следовательно в тоталита­ризме как мухи в меду а выход выход неужели только смерть нет мо­литва молитва и покаяние» [10]. Обращает на себя сравнение читате­ля с мухой в меду, а не с мухой в паутине. Текст убивает, маскируя насильственное намерение сладкой приманкой.

В этом плане Татьяна у Сорокина - это та самая «муха в меду», ал­легория всякого читателя: она добровольно идет на заклание и послуш­но аккомпанирует взмахам топора, по требованию убийцы тряся дере­вянным колокольчиком. Марк Липовецкий и Борис Гройс пишут об эротическом содержании уничтожения всех жителей деревни: это «эк­вивалент брачной ночи» [11. С. 350; 12. С. 107]. В рамках нашей трак­товки эта семантика находит свое подтверждение: рецептивный эф­фект, который традиция сопоставляет с эротическим и одновременно смертельным наслаждением, здесь метафоризируется в ритуале черной мессы, который инсценирует Роман в церкви после убийства Татьяны.

Н. Скаков сообщает, что у романа «Роман» есть приложение, ко­торое Сорокин никогда не публиковал. Это «Список убиенных Рома­ном Алексеевичем Воспенниковым». 247 жертв, поименованных в нем, также можно прочитать как список читателей, пострадавших от романа как литературного жанра. Возможно, это приложение не во­шло в опубликованный текст, так как считать его завершенным не­возможно: жертвам романа несть числа, независимо от того, как по­нимать насилие со стороны литературного слова.

Немецкая исследовательница Сорокина, размышляя о соотноше­нии у него эстетического и ужасного, пишет о «пыточном застенке слова» и «акте письма как агрессии и самоагрессии» [13. С. 175]. Ис­следовательница имеет в виду в первую очередь «Месяц в Дахау», где в качестве жертвы автор выводит самого себя. Метафора взаимодей­ствия с литературой (т.е. чтения) как пытки работает и в этом раннем тексте - совокупно с метафорой пыточности письма. Вспомним, что в роли палача писателя выступает литературная героиня - двухголовая Маргарита-Гретхен. В «Романе» же предметом изображения является не акт творчества, а именно акт рецепции, и развивает он здесь не бартовскую идею принудительности письма, а именно дерридианскую и фукианскую идею о репрессивности, которой подвергается реципиент культуры. Поэтому преступнику с именем, омонимичным жанровой форме, и присваиваются чудовищные формы поведения, связанные с насилием, убийством и надругательством над другими - и живыми, и мертвыми.

Названные тексты («Достоевский-trip», «Роман», «Месяц в Да­хау») тематически близки более позднему роману М. Елизарова «Библиотекарь» (2007), в котором работает схожая семантика собы­тия чтения: у Елизарова оно также изображено в контексте негатив­ных коннотаций, превращаясь в событие уничтожения читательской субъективности, подмены памяти и умерщвления читателя. И образ его также помещен в контекст сцен, изображающих направленное на него ритуализированное насилие.

Подведем предварительный итог. В рамках разобранной метафоры (чтения как смертоносного события) тело читателя выводится в каче­стве жертвы: оно умерщвляемо наркотическим воздействием слова или поглощаемо мощной литературной формой, что, впрочем, в сим­волическом плане одно и то же. Чтение здесь обнаруживает свой страдательный аспект, а литература - насильственность воздействия.

Обратимся к тем произведениям, в которых, наоборот, в образе жертвы насилия (как физического, так и идеологического) выведена сама литература. Эта тематика находит у Сорокина свое первостепен­ное выражение в метафоре чтения как гастрономического события, в котором предметом поедания становится литература. Это частный случай карнализации - генерального приема в творчестве Сорокина, выделенного Марком Липовецким [12]. Карнализация - перевод дис­курсивного в телесное. Свою ярчайшую образную материализацию карнализация получает и в текстах Сорокина о читателях.

Так, в рассказе «Concertные» из сборника «Пир» (2000) карнализация является сюжетообразующим приемом. Хотя авторское опреде­ление жанра этого произведения - рассказ, на самом деле перед нами драматургическое произведение, как и «Достоевский-trip». И предме­том изображения здесь также является литературный трип - развле­чение, которое практикуют некие искусственно усовершенствованные люди будущего, биороботы, говорящие на смеси ненормативного русского, китайского и английского. Выбирая в трип-баре литературные произведения, они, вооружившись виртуальными челюстями, клешнями и когтистыми лапами, проникают во внутреннее простран­ство текста, пожирая тела литературных героев и «стремительно пе­реваривая поглощаемую плоть» [14].

В отличие от пьесы «Достоевский-trip», персонажи рассказа не превращаются в героев, а поглощают их, насыщая себя энергией и силой, позволяющей им совершить в качестве завершения веселого вечера сексуальный акт. Здесь литература не убивает, а сама становится жертвой извращенного убийства. Вот как описано пожирание Наташи Ростовой: «Наташа летит к земле. Concertные стремительно выжирают ее внутренности с костями и успевают вылететь из полно­стью выеденного тела перед самым падением. Кожа Наташи Ростовой долго планирует над родовым поместьем и повисает на ветвях цвету­щей яблони» [14].

Очевидно, что пожирание тел литературных героев - метафора по­требительского, анархического, вампирского чтения. «Формула со­временного чтения», как пишет Елена Петровская, - пожирание, по­требление [15. С. 443]. Эту формулу в метафорической форме назван­ная исследовательница обнаруживает и в рассказе «Настя» - о по­едании родителями «новоиспеченной» дочери (сб-к «Пир»): «Поеда­ние Насти - это, по сути дела, поедание букв», - пишет она [Там же]. Также пожираются слова (среди которых есть и есенинская строка) в рассказе «Машина» из того же сборника рассказов.

Специфическое решение тема взаимоотношений человека и лите­ратуры получает в «Ледяной трилогии» (2002-2005). В первом ро­мане цикла - «Путь Бро» (2004) - развивается мотив сорокинского творчества 1990-х, связанный с утверждением насилия литературы над читателем. Но это открытие исходит уже не от безличного повествователя, как в «Романе», например (что может быть воспринято в качестве имитации авторской точки зрения), оно вкладывается в уста героя, стремящегося к осуществлению тоталитарного проекта. Человек для него - «мясная машина», обезличенное существо с мертвым сердцем, исполняющее предзаданную программу осуществления телесной жизни. Сорокин описывает ее в одном абзаце, представля­ющем собой откровение героя, в котором люди, покинув лоно матери, «стали расти, поползли, сели, встали, пошли, потянулись к игрушке, заговорили, побежали, пошли в школу с портфелями и цветами, стали писать буквы на бумаге, читать книги, учиться правилам жизни, стали любить и ненавидеть, играть и петь, восторгаться и издеваться, му­чить и боготворить, надеяться и разочаровываться, обнимать и бить до крови, предавать и жертвовать собою, окончили школу, стали взрослыми, пошли на работу, стали зарабатывать деньги, влюбились, обнялись, рухнули на кровати, совершили миллионы половых актов, зачали, родили младенцев, состарились, умерли» [16]. В видении ге­роя эта программа задана литературой: Бро делает это открытие в чи­тальном зале публичной библиотеки, вглядываясь новообретенным взглядом в портреты великих русских писателей: «Я поднял глаза. Четыре больших портрета висели на своих местах. Но вместо писате­лей в рамках находились странные машины. Они были созданы для написания книг, то есть для покрытия тысяч листов бумаги комбина­циями из букв. <...> Машины в рамках производили бумагу, покры­тую буквами. Это была их работа. Сидящие за столами совершали другую работу: они изо всех сил верили этой бумаге, сверяли по ней свою жизнь, учились жить по этой бумаге - чувствовать, любить, пе­реживать, вычислять, проектировать, строить, чтобы в дальнейшем учить жизни по бумаге других» [16].

Таким образом, по мысли героя, литература тоталитарно структу­рирует жизнь, превращая человека в телесную машину. При этом чтение описывается как непременный атрибут человеческой жизни: «Сидящие мясные машины <...> перелистывали пачки бумаги, по­крытые буквами. Читая буквы, они складывали их в слова, которые вызывали в головах у мясных машин различные фантазии. Эти фанта­зии отвлекали мясных машин от повседневных забот. Как и перебро­дивший сок плодов или зерен, буквы на бумаге доставляли телам мясных машин временное удовольствие» [17].

Повторим, что такая десакрализация литературы присвоена в «Ле­дяной трилогии» идеологам тоталитарной мифологии, Братьям Света, которые, чтобы воплотить свой замысел, намерены «поставить точку» в истории Земли и человечества. Кстати, в заключительном романе трилогии («23 000») им прямо отказано в принадлежности к челове­ческой природе: «Они были не люди», - говорит один из персонажей романа, жертва и разоблачитель Братства. Такое нарративное реше­ние, безусловно, является фактором дискредитации постструктуралистского взгляда на литературу, который Сорокин, судя по его пря­мым высказываниям, исповедовал в 1990-е гг.

Подтверждением этому наблюдению является эпизод, в котором превращенная в рабыню Братства героиня Ольга Дробот мечтает о том, чтобы взять в руки книгу. Будучи заточена в бункер, она видит сон, в котором пленники Братьев Света получают возможность посе­щать библиотеку. Перечисляются авторы и названия книг, посетители библиотеки обмениваются самыми страстными и подчас доводящими до драки мнениями о них, а сама Ольга в своем сновидении читает рассказ Фицджеральда, который позволяет ей осмыслить свою ситуа­цию и в слезах излить собственное отчаянье. Чтение здесь изобража­ется как необходимый и сокровенный регистр человеческого суще­ствования. Так роман формирует противоположное мнение о литера­туре, нежели то, носителем которого являются Братья Света, преодо­левшие свою человеческую природу, т.е. «нелюди».

Здесь мы вступаем в полемику с интерпретацией романа как разоблачения обезличивающего морока культуры и критики литера­туры как «ложной дискурсивной практики», подчиняющей себе чело­века (см. [18]). Казалось бы, действительно, «прозрев» и «заговорив сердцем», люди Льда преодолевают власть искусства, чтение они раз­облачают как форму безумия, превращающего читателя в мертвеца, а литературу - как произвольную комбинацию букв на бумаге, «нена­вистный рой слов». Конечно, это все метафоры, изобличающие тота­литарную, обезличивающую, репрессирующую суть культуры. Но ведь, повторим, преодоление тоталитаризма культуры у Сорокина описано как самоубийственное в своей основе предприятие, также утверждающее право преступного отношения к другому - как «мяс­ной машине», как существу, лишенному лица, т.е. как практика ново­го тоталитаризма. А потому здесь предпринято не разоблачение вла­сти искусства над сознанием, а, наоборот, разоблачение опасности «прозрения» этой власти и преодоления всех форм принятия ее. Да, культура насильственна, но ничего лучшего для сохранения себя са­мого человечество не изобрело - так, перефразируя известное выска­зывание, можно было бы сформулировать пафос романа.

От дискредитации антилитературных теорий Сорокин переходит к новой сакрализации литературы. Это происходит в последнем романе «Манарага» (2018) [19]. На первый взгляд, книга здесь также изобра­жена в качестве жертвы насилия и потребления, будучи включена в гастрономический сюжет. Причем в «Манараге» этот сюжет касается не только поедания тела литературы (как в «Concertных»), но и его приготовления. В мире романа книга предается огню как источник особого удовольствия, исторгнуть которое возможно только исполь­зуя ее в качестве топлива для гриля. Это удовольствие возникает на почве переживания особой ценности материала, на котором готовится пища. Поэтому чтение здесь уравнивается не столько с актом пожи­рания тела литературы, сколько с актом сожжения книги: именно так - чтением - и именуется в романе сам процесс приготовления еды на бумажных раритетах.

В этом плане мастера бук-ен-гриля выведены Сорокиным как сво­его рода спасители книг, дарующие им последнее право питать и насыщать своих почитателей - как в прямом, так и в переносном смысле. В цифровом мире, изображенном в «Манараге», книга в каче­стве предмета традиционного чтения это право утратила, стала нена­добным музейным экспонатом или предметом утилизации. Повара «Манараги», сжигая книги для кулинарных нужд, обеспечивают им единственно возможный в новые времена вариант взаимодействия с читателем - своего рода «новый формат сакрализации», по выраже­нию Ю. Щербининой [20]. Чуть позднее такую трактовку поддержал Марк Липовецкий в сборнике о творчестве Сорокина: «Роман Соро­кина о том, как книга становится новым источником сакральности. <...> В этом смысле литературоцентризм не только не умирает, но и, наоборот, становится неисчерпаемым резервуаром сакрального. <...> Геза (главный герой и повествователь. - О.Т.) и его коллеги оконча­тельно утверждают сакральный статус литературы. <…> Он жрец книг, а не их палач. Может быть, даже последний жрец литературо­центрической религии» [6. С. 640-641]. Геза «отстаивает сакральное отношение к литературе. <…> Своими кощунствами он охраняет [ее] священное значение», - настойчиво повторяет свою идею Марк Липовецкий [Там же. С. 645-646].

В этом плане «Манарага» прямо противоположна в содержатель­ном плане «Роману»: в «Романе» литература убивает, и такой сюжет работает на мысль о разрушении классической литературной формы, разрушении ее сакрального статуса и мифа о положительном воздействии на читателя; в «Манараге», наоборот, литературу убивают в качестве священной жертвы и это работает на мысль об утверждении ее сакральности.

Также антиномична «Манарага» и пьесе «Достоевский-трип», хотя в основе их сюжета лежит одно и то же допущение: потребление книжного продукта меняет сознание, поведение и жизнь, выводя наружу потаенное содержание психической жизни.

Кроме того, в обоих текстах одинаково обыгрывается идея ли­тературного канона: разные авторы производят качественно раз­ный эффект на потребителя. Наркоманы-читатели в ожидании ди­лера долго дискутируют по вопросу воздействия разных авторов на психику и разной стоимости приготовленных из их текстов препа­ратов. Так, один из героев говорит: «Набоков, да! Дико дорогая вещь. (Качает головой.) Дико дорогая. На одну дозу Набокова можно купить 4 дозы Роб-Грийе и 18 доз Натали Саррот. А уж Си­моны де Бовуар...» [7].

В мире «Манараги» гастрономы также утверждают незыблемость классического канона: некто Анзор «жарит только на Бахтине и для очень дорогой публики», сам Геза отказывается жарить на постсовет­ской литературе («Мы держим марку!»), а сочинения графоманов и фикрайтеров Кухня презрительно именует валежником (в противопо­ставлении классике - хорошим «дровам»). Но при всем сходстве па­фос этих текстов прямо противоположный: если в пьесе «Достоев­ский-трип» утверждается смертельность взаимоотношений читателя и литературы, то в романе, наоборот, потребление книги обеспечивает приобщение к особо ценностному измерению жизни, увеличивая объ­ем жизни «читателя», а не отнимая ее - пусть и таким извращенным способом. То есть в пьесе жертва - читатель, в романе жертва - литература. А отделяет эти тексты двадцатилетный разрыв. М. Липовецкий в одном из интервью говорил о том, что содержание «Манараги» стало для него полной неожиданностью [21]. Действительно, пафос рефлексии о литературе здесь меняется на противоположный, осо­бенно в сравнении с творчеством 1990-х гг.

Итак, литература у Сорокина - и субъект насилия, и жертва; и ин­струмент истребления («оружие», по словам Сорокина), и беззащит­ный предмет (тело), преданный огню и мечу (в прямом смысле: Геза, сжигая книги на гриле, орудует мечом, который называет Эскалибур). Соответственно чтение - это и подчинение власти литературы, и па­разитирование на ней, и парадоксальное (в насилии) утверждение ее сакрального статуса. Между этими метафорами складывается двадца­тилетней протяженности мысль Сорокина о функционировании литературы. Мысль динамическая, меняющаяся. Ее эволюция представля­ется следующей: в 1990-е гг., метафорически отождествляя литерату­ру с убийцей, он деконструирует литературоцентризм, разоблачает мифологию сакрализации книги, дегуманизирует взаимоотношения человека и книги; в «Ледяной трилогии» (первое десятилетие 2000-х) такая десакрализация литературы присваивается носителям тотали­тарной идеологии; а в позднем творчестве, метафорически отож­дествляя литературу с сакральной жертвой, Сорокин, наоборот, утверждает непреходящую ценность литературы.

Чем обусловлена такая эволюция? Думается, что актуализацией в культуре разных аспектов взаимоотношений человека и слова. В по­следнее десятилетие ХХ в. Сорокин разрабатывает мысль о литерату­ре как форме идеологии. В этом плане его рефлексию о чтении как подчинении господствующей власти можно увидеть уже в первом романе «Норма» (1979-1983, опубл. в 2002 г.). Центральная метафора этого романа - метафора ежедневного поглощения нормы фекалий - отсылает в том числе и к образу взаимодействия читателя с домини­рующим культурным дискурсом, формой трансляции которого явля­ется в том числе и литература. Это самый ранний вариант дегумани­зации человека в культуре у Сорокина, подразумевающий, конечно, пафос десакрализации власти идеологии.

В первое десятилетие нового века Сорокин актуализирует опас­ность десакрализации самой литературы. Дегуманизирует уже не власть литературы, а сама ее дискредитация, превращая человека в жертву таких же идеологических манипуляций. Напомним, что роман «23 000» заканчивается мыслью о возрождении культуры: оставшиеся в живых «мясные машины» Ольга и Бьорн описаны в финале как но­вые Адам и Ева, которые вновь будут «учиться жить по бумаге», чи­тать и молиться Богу. Метафора чтения как смерти читателя пред­ставляется в финале последнего романа «Ледяной трилогии» преодо­ленной. Здесь смерть стала не уделом читателя, а уделом Братства, мифологизировавшего литературу исключительно в качестве репрес­сивного инструмента.

Заметим, что между этим романом и романом М. Елизарова, опуб­ликованном спустя два года, тоже очень много совпадений: у Елиза­рова также есть читатель, превращенный в раба и замурованный в бункер с целью обеспечить своим «хозяевам» бессмертие. Думается, что опыт чтения Сорокина повлиял на замысел Елизарова. При этом идея чтения как репрессивной практики у Елизарова, в отличие от Сорокина, находит свое сюжетное подтверждение. Сорокинский же сюжет ее опровергает.

Наконец, новая в творчестве Сорокина метафоризация литературы как сакральной жертвы вырастает на почве многосоставной авторской рефлексии. Мы уже начали освещать этот вопрос, упомянув опору Сорокина на критику консьюмеризма. В реальной жизни, символом которой являются потребление, фактически воплотилось то, что Со­рокин изобразил в пьесе о «конкретных»: произошла утрата практики смыслового чтения, пришел новый хам, отвращение к которому по­требовало сочинения сюжета спасения литературы - пусть и такого кощунственного, как в «Манараге».

Еще одна опора сорокинской фантазии - это литературная теория, а не только горестные наблюдения над судьбами чтения. Представля­ется, что писатель в своих тестах о чтении в художественно-образный план переводит уже существующую в теоретическом дискурсе рефлексию о статусе и судьбе литературы. Собственно, в своих ранних литературоцентричных произведения он тоже воплотил метафоры современной на тот момент литературной теории - теории постмо­дернистской: о смерти романа, о смерти читателя, о власти текста, о литературе как форме идеологии, о чтении как потреблении, об олитературивании жизни и сознания. Недаром его литературоцентричные тексты 1990-х - начала 2000-х гг. производят впечатление дежавю. Оно, кстати, поддерживается тем, что метафоры чтения как насилия над читателем или литературой уже получили свое воплощение в со­временной русской литературе. Помимо романа М. Елизарова вспом­ним и роман Т. Толстой «Кысь» (2000), в котором предметом изобра­жения является именно «кулинарное» чтение, т. е. чтение, нацеленное на простое потребление текста. У Т. Толстой чтение, которому само­забвенно придается главный герой романа, постоянно коррелирует с процессом поглощения пищи, т.е. удовлетворением первичных по­требностей тела.

Тот же прием - оформление в образы уже осмысленного в теоре­тической мысли, а возможно, и уже осуществившееся, - лежит и в основе «Манараги». Попытаемся описать теоретическую основу, из которой выросла сорокинская фантазия о будущем.

В первую очередь, футурологию «Манараги» обеспечивает кон­цепция революционного развития книжной культуры, формирование которой приходится на 80-90-е гг. ХХ в. По мысли основоположника этого направления в науке французского историка Роже Шартье, каж­дую эпоху отличает свой «порядок чтения» [22]. Он складывается на почве специфических для каждой эпохи представлений о значении книги и сложившейся модели читательского взаимодействия с ней, которая в свою очередь непосредственно связана с материальными параметрами самого носителя текста (свиток, кодекс или экран). При этом смена порядка чтения, по мысли Шартье, осуществляется рево­люционным путем. Так, в истории европейской цивилизации выделя­ется три революции в области чтения, последняя из которых связыва­ется с наступлением эпохи электронных средств массовой информа­ции. Ее главное содержание составляет переход от кодекса к экрану.

Сорокин в «Манараге» размышляет о следующем этапе в истории чтения, связывая его с возникновением страсти использовать рари­тетные бумажные книги в качестве дров для приготовления еды (не­раритетные экземпляры при этом подлежат прямому уничтожению). Бук-ен-гриль - противозаконная деятельность, сложившаяся в цифро­вом мире, упразднившем практику чтения бумажных книг, и обеспе­чивающая развлечение экономической элиты. Подробно прописав историю этого движения, Сорокин показывает, как в его недрах со­зревает новая революция, преследующая своей целью привлечение к книжно-гастрономическим удовольствиям самых широких масс. Осуществление этого проекта обеспечит молекулярная машина, спо­собная воспроизводить миллионные копии раритетных экземпляров. Слово «революция» по ходу повествования звучит неоднократно, а рассказ о молекулярной машине, с помощью которой Кухня (органи­зация бук-ен-грилеров) надеется легализовать сжигание книг и со­здать широкую сеть ресторанов, в которых еду готовят на классике, со­провождается введением в текст образа вождя мирового пролетариата.

Во-вторых, эхолокацию будущего в романе Сорокина поддержи­вает и рефлексия о массовой литературе и массовом читателе, пре­вратившаяся в последние годы в активно развивающееся направление научной мысли. Образный строй романа очевидно коррелирует с раз­мышлениями немецкого теоретика Х.-Р. Яусса и французского социо­лога Поля Бурдье. Первым была введена в научный обиход сама ме­тафора кулинарной литературы. Так он назвал массовую литературу, имея в виду, что она не требует глубокой рефлексии, а удовлетворяет широкий потребительский запрос, отождествляемый с пищевыми потребностями человека. Эта метафора и получила у Сорокина букваль­ную реализацию.

Пьеру Бурдье принадлежит идея конфликта между производством массовой и элитарной литературы как главной движущей пружине развития поля литературы [23]. В согласии с этой идеей, одни герои романа отстаивают элитарность бук-ен-гриля, а другие изобретают способ приобщения к книжной гастрономии самых простых клиентов.

Этот конфликт подкреплен еще одной аллюзией - аллюзией на теорию литературного канона и рефлексию вокруг нее, особенно обострившуюся в российской гуманитарной науке в связи с выходом в 2017 г. русского перевода книги Харольда Блума «Западный канон: Книги и школа всех времен» [24]. Гастрономы в мире Сорокина также утверждают незыблемость классического канона, что обеспечивает постановку в романе политических вопросов.

Политические смыслы «Манараги», однако, не исчерпываются во­просами о литературных формах утверждения власти. У Сорокина находит свое выражение и обратная идея, актуальная в сфере совре­менной социологической мысли о литературе - идея политики и рын­ка как важнейших факторов развития самой книжной культуры (например, [25]). Политический контекст романа Сорокина составляет рефлексия о глобализации: с одной стороны, это утверждение всеоб­щей взаимосвязи (Кухня обслуживает весь мир), а с другой - конста­тация разрушительных для единства мира последствий интеграции исламского мира в западный. Эпоха, описанная в романе, отождеств­ляется с Новым средневековьем, наступившим после подавления Второй исламской революции и последовавшей за ней войны. Этот контекст и поддерживает культуру бук-ен-гриля, в которой мастера, строго специализирующиеся на литературе по национальному при­знаку, разъезжают по миру, обеспечивая потребности новых «читате­лей».

Роковой же финал романа имеет экономическую мотивировку: ра­дикальных преобразований в сфере книжной культуры требует разви­вающийся гастрономический рынок, в жертву которому Кухня легко приносит своих бывших соратников.

Но самый главный контекст сорокинской утопии составляет со­временная рефлексия о рецепции, утверждающая читателя полно­правным субъектом литературы, вне деятельности которого ее функ­ция неосуществима. В «Манараге» судьбу литературы во всем ее объ­еме определяет не что иное, как потребности и предпочтения читате­лей. Очевидно, поэтому Сорокин изображает читателя эгоцентриком: извлекая из сожжения книги особое удовольствие, он особенно удо­влетворяется невоспроизводимостью акта «чтения». Это однократная «рецепция» музейных экземпляров первоизданных книг. Обеспечивая книге последнее право самоосуществления, читатель в мире «Манараги» уничтожает ее, подобно тому, как Клеопатра лишала жизни тех, кто решался на ночь любви с ней. Думается, что такой поворот в ре­шении вопроса о роли читателя может коррелировать с обеспокоен­ностью позднего У. Эко, пришедшего к выводу о том, что права чита­теля были чрезмерно преувеличены в ущерб правам текста (см. об этом: [26]). У. Эко имел в виду постмодернистскую легитимизацию читательского произвола в сфере понимания и интерпретации текста. Сорокин предельно обостряет этот мотив, подразумевая под читательским произволом отказ от традиционного порядка чтения и прак­тику прямого уничтожения книги ради удовлетворения индивидуали­стических потребностей.

Итак, последний роман Сорокина настолько насыщен идеями со­временной литературной (и, шире, гуманитарной) теории, что не представляется преувеличением утверждение о научной почве произ­растания его антиутопического прогноза. Причем это утверждение вовсе не подразумевает, что мы присваиваем Сорокину обязатель­ность целенаправленной опоры на теоретическую мысль рубежа ве­ков. Скорее всего, мы имеем дело с феноменом, получившим свое классическое описание у Ролана Барта, в частности, в идее присут­ствия в каждом художественном произведении кода той культуры, к которой оно принадлежит. Об этом же пишет М.П. Абашева, рекон­струируя «общий фонд [художественных] претекстов» сорокинского письма: «Вектор, формирующий эволюцию Сорокина, определяется <...> ее тесным взаимодействием с идеологическим, политическим, культурным контекстом, почти одновременным акту письма» [27. С. 202]. Описанная эволюция мысли Сорокина о чтении, на наш взгляд, обусловлена движением литературоцентричной мысли в куль­туре последних десятилетий: от постструктуралистского разоблаче­ния власти литературного дискурса до катастрофических теорий кри­зиса литературоцентризма, в рамках которых десакрализация слова трактуется как симптом регресса, медиевизации истории и девальва­ции ценностей.

Литература

  1. Венедиктова Т.В. Литература как опыт, или «Буржуазный читатель» как литературный герой. М. : Новое литературное обозрение, 2018. 280 с.
  2. Гессе Г. Книжный человек / пер. с нем. // Гессе Г. Магия книги. М., 1990. С. 52-55.
  3. Канетти Э. Ослепление / пер. с нем. С. Апта. М. : Симпозиум, 2000. 698 с.
  4. Домингес К.-М. Бумажный дом / пер. с англ. А. Коробенко. М. : АСТ: АСТ Москва: Хранитель, 2007. 157 с.
  5. Улицкая Л. Сонечка. М. : Эксмо, 2002. 128 с.
  6. Липовецкий М. Автопортрет художника с грилем: «Манарага» и леитера- туроцентризм // «Это просто буквы на бумаге.». Владимир Сорокин: после ли­тературы. М. : Новое литературное обозрение, 2018. С. 634-648.
  7. Сорокин В. Достоевский-Жр. ІЖІ,
  8. Скаков Н. Слово в «Романе» // «Это просто буквы на бумаге.». Владимир Сорокин: после литературы. М. : Новое литературное обозрение, 2018. С. 359­380.
  9. Рассказова Т. Текст как наркотик. Интервью с В. Сорокиным // «Это просто буквы на бумаге.». Владимир Сорокин: после литературы. М. : Новое литера­турное обозрение, 2018. С. 649-655.
  10. Сорокин В. Месяц в Дахау. ІЖІ,
  11. Гройс Б. Русский роман как серийный убийца. Или Поэтика бюрократии // «Это просто буквы на бумаге.». Владимир Сорокин: после литературы. М. : Новое литературное обозрение, 2018. С. 343-358.
  12. Липовецкий М. Сорокин-троп: карнализация // «Это просто буквы на бу­маге...». Владимир Сорокин: после литературы. М. : Новое литературное обозре­ние, 2018. С. 100-121.
  13. Буркхарт Д. Эстетика безобразного и пастиш в творчестве Владимира Со­рокина // «Это просто буквы на бумаге.». Владимир Сорокин: после литерату­ры. М. : Новое литературное обозрение, 2018. С. 168-183.
  14. Сорокин В. Concretare.
  15. Петровская Е. Ужин каннибалов, или О статусе визуального в литературе Владимира Сорокина // «Это просто буквы на бумаге.». Владимир Сорокин: после литературы. М. : Новое литературное обозрение, 2018. С. 435-451.
  16. Сорокин В. Путь Бро.
  17. Сорокин В. 23 000.
  18. Светлова И. Постцинизм Сорокина Сорокиным // «Это просто буквы на бумаге.». Владимир Сорокин: после литературы. М. : Новое литературное обо­зрение, 2018. С. 313-324.
  19. Сорокин В. Манарага. М. : Corpus, 2017. 260 с.
  20. Щербинина Ю. Эмптимены начинают и выигрывают // Знамя. 2017. № 10.
  21. Сорокин: мастер русской метафизики. Интервью с Марком Липовецким.
  22. Шартье Р. Письменная культура и общество. М. : Новое издательство, 2006. 272 с.
  23. Бурдье П. Поле литературы // Новое литературное обозрение. 2000. № 45. С. 22-87.
  24. Блум Г. Западный канон. Книги и школа всех времен / пер. с англ. Д. Ха­ритонова. М. : Новое литературное обозрение, 2017. 672 с.
  25. Моретти Ф. Дальнее чтение. М. : Изд-во Ин-та Гайдара, 2016. 352 с.
  26. Усманова А. Умберто Эко: парадоксы интерпретации. Минск : Пропилеи, 2000. 200 с.
  27. Абашева М. В пространстве мифов о национальной идентичности // Вест­ник Пермского университета. Российская и зарубежная филология. 2012. Вып. 1 (17). С. 202-208.

References

  1. Venediktova, T.V. (2018) Literatura kak opyt, ili “Burzhuaznyy chitatel'” kak literaturnyy geroy [Literature as experience, or “Bourgeois reader” as a literary hero]. Moscow: Novoe literaturnoe obozrenie.
  2. Hesse, H. (1990) Magiya knigi [The Magic of the Book]. Translated from Ger­man by A. Naumenko. Moscow: Kniga. pp. 52-55.
  3. Canetti, E. (2000) Osleplenie [Blinding]. Translated from German by S. Apt. Moscow: Simpozium.
  4. Dominguez, K.-M. (2007) Bumazhnyy dom [Paper House]. Translated from Eng­lish by A. Korobenko. Moscow: AST.
  5. Ulitskaya, L. (2002) Sonechka [Sonechka]. Moscow: Eksmo.
  6. Lipovetsky, M. (2018) Avtoportret khudozhnika s grilem: “Manaraga” i leitera- turotsentrizm [A self-portrait of an artist with a grill: “Manaraga” and literary- centrism]. In: Genis, A.A., Kobrin, K.R. & Ryklin, M. “Eto prosto bukvy na bum­age... Vladimir Sorokin: posle literatury [“These are just letters on paper Vladi­mir Sorokin: after literature]. Moscow: Novoe literaturnoe obozrenie. pp. 634-648.
  7. Sorokin, V. (n.d.) Dostoevsky-trip. [Online] Available from:
  8. Skakov, N. (2018) Slovo v “Romane” [The word in the “Novel”]. In: Genis, A.A., Kobrin, K.R. & Ryklin, M. “Eto prosto bukvy na bumage.”. Vladimir Sorokin: posle literatury [“These are just letters on paper ...”. Vladimir Sorokin: after literature]. Moscow: Novoe literaturnoe obozrenie. pp. 359-380.
  9. Rasskazova, T. (2018) Tekst kak narkotik. Interv'yu s V. Sorokinym [Text as a drug. Interview with V. Sorokin]. In: Genis, A.A., Kobrin, K.R. & Ryklin, M. “Eto prosto bukvy na bumage.”. Vladimir Sorokin: posle literatury [“These are just letters on paper ...”. Vladimir Sorokin: after literature]. Moscow: Novoe literaturnoe obozre- nie. pp. 649-655.
  10. Sorokin, V. (n.d.) Mesyats v Dakhau [A Month in Dachau].
  11. Groys, B. (2018) Russkiy roman kak seriynyy ubiytsa. Ili Poetika byurokratii [Russian Novel as a Serial Killer. Or Poetics of Bureaucracy]. In: Genis, A.A., Kobrin, K.R. & Ryklin, M. “Eto prosto bukvy na bumage.”. Vladimir Sorokin: posle litera- tury [“These are just letters on paper ...”. Vladimir Sorokin: after literature]. Moscow: Novoe literaturnoe obozrenie. pp. 343-358.
  12. Lipovetsky, M. (2018) Sorokin-trop: karnalizatsiya [Sorokin-trop: carnaliza- tion]. In: Genis, A.A., Kobrin, K.R. & Ryklin, M. “Eto prosto bukvy na bumage.”. Vladimir Sorokin: posle literatury [“These are just letters on paper ...”. Vladimir So­rokin: after literature]. Moscow: Novoe literaturnoe obozrenie. pp. 100-121.
  13. Burkhart, D. (2018) Estetika bezobraznogo i pastish v tvorchestve Vladimira Sorokina [Aesthetics of the ugly and pastiche in Vladimir Sorokin's works]. In: Genis, A.A., Kobrin, K.R. & Ryklin, M. “Eto prosto bukvy na bumage.”. Vladimir Sorokin: posle literatury [“These are just letters on paper ...”. Vladimir Sorokin: after literature]. Moscow: Novoe literaturnoe obozrenie. pp. 168-183.
  14. Sorokin, V. (n.d.) Concretnye [Concretnye].
  15. Petrovskaya, E. (2018) Uzhin kannibalov, ili O statuse vizual'nogo v literature Vladimira Sorokina [The cannibals's dinner, or On the status of the visual in Vladimir Sorokin's literature]. In: Genis, A.A., Kobrin, K.R. & Ryklin, M. “Eto prosto bukvy na bumage... Vladimir Sorokin: posle literatury [“These are just letters on paper Vladimir Sorokin: after literature]. Moscow: Novoe literaturnoe obozrenie. pp. 435­451.
  16. Sorokin, V. (n.d.) Put' Bro [The Way of Bro].
  17. Sorokin, V. (n.d.) 23, 000.
  18. Svetlova, I. (2018) Posttsinizm Soroknia Sorokinym [Postcinism of Sorokin by Sorokin]. In: Genis, A.A., Kobrin, K.R. & Ryklin, M. “Eto prosto bukvy na bum­age.”. Vladimir Sorokin: posle literatury [“These are just letters on paper ...”. Vladi­mir Sorokin: after literature]. Moscow: Novoe literaturnoe obozrenie. pp. 313-324.
  19. Sorokin, V. (2017) Manaraga [Manaraga]. Moscow: Corpus.
  20. Shcherbinina, Yu. (2017) Emptimeny nachinayut i vyigryvayut [Emptimen begin and win]. Znamya. 10.
  21. Sorokin, V. (n.d.) Sorokin: master russkoy metafiziki. Interv'yu s Markom Lipovetskim [Sorokin: master of Russian metaphysics. Interview with Mark Lipovetsky].
  22. Chartier, R. (2006) Pis'mennaya kul'tura i obshchestvo [Written culture and so­ciety]. Translated from French. Moscow: Novoe izdatel'stvo.
  23. Bourdieu, P. (2000) Pole literatury [Field of literature]. Novoe literaturnoe obozrenie. 45. pp. 22-87.
  24. Blum, G. (2017) Zapadnyy kanon. Knigi i shkola vsekh vremen [The Western Canon. Books and School of All Time]. Translated from English by D. Kharitonov. Moscow: Novoe literaturnoe obozrenie.
  25. Moretti, F. (2016) Dal'nee chtenie [Further Reading]. Moscow: The Gaidar In­stitute.
  26. Usmanova, A. (2000) Umberto Eko: paradoksy interpretatsii [Umberto Eco: Paradoxes of Interpretation]. Minsk: Propilei.
  27. Abasheva, M. (2012) Sorokin of the 2000-s: in the space of national identity myths. Vestnik Permskogo universiteta. Rossiyskaya i zarubezhnaya filologiya - Perm University Herald. Russian and Foreign Philology. 1(17). pp. 202-208. (In Russian).

Читати також