Жан-Жак Руссо. Юлия, или Новая Элоиза

Жан-Жак Руссо. Юлия, или Новая Элоиза

(Отрывок)

ПИСЬМА ДВУХ ЛЮБОВНИКОВ, ЖИВУЩИХ В МАЛЕНЬКОМ ГОРОДКЕ У ПОДНОЖИЯ АЛЬП
Собраны и изданы Ж.-Ж. Руссо

Non la conobbe il mondo, mentre l’ebbe:
Conobill’io ch’a pianger qui rimasi.
Petrarca

ПРЕДИСЛОВИЕ

Большим городам надобны зрелища, развращенным народам — романы. Я наблюдал нравы своего времени и выпустил в свет эти письма. Отчего не живу я в том веке, когда мне надлежало бы предать их огню!

Я выступаю в роли издателя, однако ж не сирою, в книге есть доля и моего труда. А быть может, я сам все сочинил, и эта переписка — лишь плод воображения? Что вам до того, светские люди! Для вас все это и в самом дело лишь плод воображения.

Каждый порядочный человек должен отвечать за книги, которые он издает. Вот я и ставлю свое имя на заглавной странице этого собрания писем, отнюдь не как составитель, но в знак того, что готов за них отвечать. Если здесь есть дурное — пусть меня осуждают, если — доброе, то приписывать себе эту честь я не собираюсь. Если книга плоха, я тем более обязан признать ее своею: не хочу, чтобы обо мне думали лучше, чем я того заслуживаю.

Касательно достоверности событий, — заверяю, что я множество раз бывал на родине двух влюбленных и ровно ничего не слышал ни о бароне д’Этанж, ни о его дочери, ни о господине д’Орб, ни о милорде Эдуарде Бомстоне, ни о господине де Вольмаре. Замечу также, что в описании края допущено немало грубых погрешностей: либо автору хотелось сбить с толку читателей, либо он сам как следует не знал края. Вот и все, что я могу сказать. Пусть каждый думает, что ему угодно.

Книга эта не такого рода, чтобы получить большое распространение в свете, она придется по душе очень немногим. Слог ее оттолкнет людей со взыскательным вкусом, предмет отпугнет блюстителей нравственности, а чувства покажутся неестественными тем, кто не верит в добродетель. Она, конечно, не угодит ни набожным людям, ни вольнодумцам, ни философам; она, конечно, не придется по вкусу легкомысленным женщинам, а женщин порядочных приведет в негодование. Итак, кому же книга понравится? Да, пожалуй, лишь мне самому; зато никого она не оставит безразличным.

А тот, кто решится прочесть эти письма, пускай уж терпеливо сносит ошибки языка, выспренний и вялый слог, ничем не примечательные мысли, облеченные в витиеватые фразы; пускай заранее знает, что писали их не французы, не салонные острословы, не академики, не философы, а провинциалы, чужестранцы, живущие в глуши, юные существа, почти дети, восторженные мечтатели, которые принимают за философию свое благородное сумасбродство.

Почему не сказать то, что я думаю? Это собрание писем в старомодном вкусе женщинам пригодится больше, чем философские сочинения. Быть может, оно даже принесет пользу иным женщинам, сохранившим хотя бы стремление к порядочности, невзирая на безнравственный образ жизни. Иначе дело обстоит с девицами. Целомудренная девица романов не читает, я же предварил сей роман достаточно ясным заглавием, дабы всякий, открывая книгу, знал, что́ перед ним такое. И если вопреки заглавию девушка осмелится прочесть хотя бы страницу — значит, она создание погибшее; пусть только не приписывает свою гибель этой книге, — зло свершилось раньше. Но раз она начала чтение, пусть уж прочтет до конца — терять ей нечего.

Если ревнитель нравственности, перелистав сборник, почувствует отвращение с первых же его частей и в сердцах швырнет книгу, вознегодовав на издателя, подобная несправедливость меня ничуть не возмутит: может статься, я и сам поступил бы так на его месте. Но уж если кто-либо прочтет книгу до конца и осудит меня за то, что я выпустил ее, — то пускай, если ему угодно, трубит об этом на весь мир, но мне ничего не говорит: чувствую, что я не способен с уважением относиться к подобному человеку.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ПИСЬМО I

К Юлии

Сомненья нет, я должен бежать от вас, сударыня! Напрасно я медлил, вернее, напрасно я встретил вас! Что же мне делать? Как быть? Вы мне посулили дружбу; убедитесь, в каком я смятении, и поддержите меня советом.

Как вам известно, я появился у вас в доме лишь по воле вашей матушки. Зная, что мне удалось развить в себе кое-какие полезные способности, она рассудила, что это окажется не лишним для воспитания ее обожаемой дочери, — ведь в здешних краях не сыскать учителей. Я же с гордостью стал помышлять о том, что помогу расцвесть вашей богатой натуре, и смело взялся за опасное поручение, не предвидя для себя ни малейшей угрозы или, скорее, не страшась ее. Умолчу о том, что я уже начинаю расплачиваться за свою самонадеянность. Поверьте, я никогда не позволю себе забыться и не стану вести речей, которые вам не подобает слушать, буду помнить, что должно с уважением относиться к вашей добродетели — еще в большей степени, чем к происхождению вашему и вашей красоте. Страдая, я утешаюсь мыслью, что страдаю один, и не хотел бы добиваться своего счастья ценою вашего.

Однако мы ежедневно встречаемся, и вы невольно, без всякого умысла усугубляете мои терзания; впрочем, сочувствовать им вы не можете, и даже знать о них вам не подобает. Правда, мне известно, что приказывает благоразумие в тех случаях, когда не может быть надежды. И мне пришлось бы ему повиноваться, если бы я знал, как согласовать благоразумие с приличием. Но под каким же удобным предлогом отдалиться от дома, куда я был приглашен самой хозяйкой, которая благоволит ко мне и верит, что я принесу пользу самому дорогому ей на свете существу? Вправе ли я лишить радости нежную мать, мечтающую удивить супруга вашими успехами в учении, которые она пока от него утаивает? Должен ли я распроститься столь неучтиво, без всяких объяснений? Должен ли я открыться ей во всем и не оскорбят ли ее мои признания, если ни мое имя, ни мои средства не дозволяют мне даже мечтать о вас?

Есть лишь один выход из этого тягостного положения: пускай та рука, что ввергла меня в него, меня и освободит, пускай и наказание, как моя вина, исходит от вас; пожалуйста, хотя бы из сострадания, откажите мне от дома сами. Передайте это письмо своим родителям; велите закрыть передо мною двери, прогоните меня, под каким угодно предлогом; от вас я все приму, но сам я не в силах вас покинуть.

Как! Вам — прогнать меня, мне — бежать от вас? Но почему? Почему преступно питать нежные чувства к тому, что достойно, и любить то, что заслуживает уважения? Нет, это не преступно, прекрасная Юлия, — ваша прелесть ослепила меня, но она никогда бы не пленила мое сердце, если б не более могущественные чары. Трогательное сочетание пылкой чувствительности и неизменной кротости; нежное участие к чужому горю; ясный ум, соединенный с чувством изящного, чистый, как ваше сердце, — одним словом, ваша душевная прелесть восхищает меня еще больше, чем ваша красота. Допускаю, что можно вообразить вас еще прекраснее, но вообразить вас милее, достойнее сердца порядочного человека, о, нет, Юлия, это не в моих силах!

Иногда я дерзко тешу себя мыслью, что по воле неба есть тайное соответствие между нашими чувствами, так же как между нашими вкусами и возрастом. Мы оба так молоды, что наши врожденные склонности еще не извращены, наши влечения схожи во всем. Мы еще не подчинились одинаковым условностям света, а у нас, одинаковые чувства и взгляды, — так разве я не вправе вообразить, что в наших сердцах царит такое же согласие, какое царит в наших суждениях? Подчас наши взоры встречаются; подчас мы одновременно вздыхаем или украдкой утираем слезы… О Юлия! Что, если такое сродство ниспослано свыше… предназначено самим небом… Никакие силы человеческие… О, простите меня! Рассудок мой помутился: я принимаю мечты за надежды, пылкая страсть манит несбыточным.

С ужасом вижу я, на какие муки обречено мое сердце. Я вовсе не хочу возвеличивать свои страдания; мне бы хотелось их ненавидеть… Судите, сколь чисты мои чувства, — ведь вы знаете, какой милости я у вас прошу. Уничтожьте, если возможно, ядовитый источник, который поит меня, — поит, но и убивает. Я жажду одного — исцеления или смерти, и молю вас о жестокости, как молят о взаимной любви.

Да, я обещаю, я клянусь вам сделать все, чтобы вернуть себе рассудок или заточить в глубине сердца смятенные чувства, — но будьте милосердны, отвратите от меня свой взор, нежный взор, несущий мне смерть; скройте от меня свои прелестные черты, лицо, руки, плечи, белокурые волосы, весь свой легкий стан, обманите мои дерзкие, ненасытные глаза; приглушите проникновенные звуки своего голоса, — ведь его нельзя слышать без волнения; станьте иной, и сердце мое вновь обретет спокойствие.

Хотите, я признаюсь? В часы игр, порожденных вечерним досугом, вы при всех ведете себя так непринужденно, жестоко терзая меня, держитесь со мною, как с любым другим.

Вот еще вчера, когда мне назначили фант, я чуть не поцеловал вас: ведь вы почти не противились. По счастью, я не настаивал. Я чувствовал, что волнение мое все растет, что я теряю голову, и отошел. Ах! Почему я не насладился нашим упоительным лобзанием; оно слилось бы с моим последним вздохом, и я бы умер счастливейшим из смертных!

Умоляю, не затевайте подобных игр — их последствия гибельны. И каждая, даже самая ребяческая, по-своему опасна. Я всякий раз боюсь коснуться вашей руки; не знаю отчего, но наши руки всегда встречаются. Стоит вам дотронуться до моей руки, и я вздрагиваю; от этой игры меня бросает в жар, вернее — я лишаюсь рассудка; ничего уже не вижу, ничего не чувствую и, охваченный исступлением, не знаю, что делать, что говорить, куда бежать, как сохранить власть над собой.

Когда мы с вами читаем, возникает иной повод к тревоге. Стоит нам на минутку остаться наедине, без вашей матушки или кузины, и вы тотчас же меняетесь, напускаете на себя такую важность, такой леденящий холод, что из боязни не угодить вам я теряю присутствие духа и здравый смысл и, дрожа, еле бормочу слова урока, — даже вы, при своем даре все схватывать на лету, вряд ли их понимаете. Ваше подчеркнутое высокомерие не приносит пользы ни вам, ни мне: меня вы приводите в отчаяние, а сами не усваиваете урока. Не могу постичь, отчего у столь рассудительной девицы так меняется расположение духа. Осмелюсь спросить, как это вы, такая резвушка в обществе, вдруг становитесь столь строги, когда мы остаемся с глазу на глаз? Казалось бы, напротив, полагается быть сдержаннее на людях. Наедине со мной вы чопорны, при всех — веселы, а меня смущает и то и другое. Пожалуйста, ведите себя ровнее, и я, быть может, не буду так терзаться.

Из сострадания, свойственного благородным душам, сжальтесь над несчастным, к которому, смею полагать, вы питаете некоторое уважение! Ведите себя иначе, и вы облегчите ему участь, поможете выдержать и муки молчания, и муки любви. Если его сдержанность и его чувства вас не трогают и вам угодно воспользоваться своим правом и погубить его, на все ваша воля, он не будет роптать: он предпочитает погибнуть по вашему приказу, нежели пасть в ваших глазах, забывшись в порыве страсти. Словом, как вы ни распорядитесь моей судьбой, мне, по крайней мере, не придется укорять себя за безрассудные надежды; прочитав это письмо, вы исполнили все, о чем я осмелился бы просить, — что бы там ни было, уж в этом вы мне по откажете!

ПИСЬМО II

К Юлии

Как заблуждался я, сударыня, когда писал вам первое свое письмо. Нет умиротворения моим печалям, — напротив, я умножил их, подвергнув себя вашей немилости; да, чувствую, что случилось самое худшее, — я вас разгневал. Ваше молчание, холодность, замкнутость, — слишком ясные знаки моего несчастья. Исполнив мою просьбу лишь наполовину, вы тем самым еще больше наказали меня:

E poi ch’amor di me vi fece accorta,

Fur i biondi capelli allor velati,

E l’amoroso sguardo in se raccolto.

Вы и при других уже не допускаете невинных вольностей, — а я, безумец, на них сетовал; но еще суровее вы бываете наедине со мною; вы изощренно жестоки и в снисходительности и в строгости.

Если б вы знали, как меня терзает ваша холодность, вы бы поняли, что я наказан сверх меры. Страстно хотелось бы мне вернуть прошлое и сделать так, чтобы вы не видели этого рокового письма. Да, из боязни снова оскорбить вас, я бы не стал более писать, если б не первое письмо, — я не хочу усугублять свою ошибку, а хочу исправить ее. Быть может, ради вашего успокоения сказать, будто я заблуждался? Уверять, будто я к вам не питаю любви?.. Как! Ужели я выговорю такие кощунственные слова? Пристойна ли для сердца, где вы царите, эта гнусная ложь? Ах, пусть я буду несчастлив, если так суждено, но, повинный, в безрассудстве, я не хочу трусливо прибегать ко лжи, — и если мое сердце свершило преступление, перо мое от него не отречется.

Я заранее чувствую силу вашего гнева и жду его последствий, как той единственной милости, что мне доступна, — ведь страсть, снедающая меня, заслуживает наказания, а не пренебрежения. Прошу вас, не предоставляйте меня самому себе. Соблаговолите, по крайней мере, решить судьбу мою. Изъявите свою волю. Я подчинюсь любому вашему приказу. Вы приговорите меня к вечному молчанию? Что ж, я заставлю себя молчать. Прогоните меня с глаз долой? Что ж, клянусь, вы больше меня не увидите. Повелите умереть? Ах, это далеко не самое трудное! Подчинюсь всем вашим приказаниям, кроме одного, — разлюбить вас; впрочем, даже этому я подчинился бы, если б только мог.

Сто раз на день готов я броситься к вашим ногам, оросить их слезами, вымолить себе смертный приговор или прощение. Но смертельный ужас всякий раз леденит мое сердце, колени дрожат, не сгибаются; слова замирают на устах, а душа теряет мужество, боясь вашего гнева.

Можно ли вообразить более тягостное состояние духа? Мое сердце чувствует всю свою вину, но ничего не может поделать с собою, и преступные мысли, и угрызения совести терзают меня. Не зная еще своей участи, я полон невыносимых сомнений и то уповаю на милость, то страшусь наказания.

Но нет, я ни на что не надеюсь, нет у меня права надеяться. Ускорьте же казнь — вот единственная милость, которой я жду. Свершите справедливую месть. Я сам молю вас об этом, — вот как велики мои страдания! Покарайте меня, — это ваш долг; но если в вас есть жалость, не будьте так холодны, так недовольны, не доводите меня до отчаяния, — когда преступника ведут на казнь, ему уже не выказывают гнева.

ПИСЬМО III

К Юлии

Запаситесь терпением, сударыня! Я докучаю вам в последний раз.

Когда мое чувство к вам еще лишь зарождалось, я и не подозревал, какие уготовал себе терзания. Вначале меня мучила только безнадежная любовь, но рассудок мог бы одолеть ее со временем; потом я испытал мучения более сильные — из-за вашего равнодушия; ныне испытываю жесточайшие муки, сознавая, что и вы страдаете. О Юлия! Я с горечью вижу, что мои жалобы смущают ваш покой. Вы упорно молчите, но своим настороженным сердцем я улавливаю тайные ваши волнения. Взор у вас сделался сумрачен, задумчив, он устремлен в землю — вы лишь иногда мельком растерянно взглядываете на меня; яркий румянец поблек, несвойственная вам бледность покрывает ланиты; веселость вас покинула; вас гнетет смертельная тоска; и только неизменная кротость умеряет тревогу, омрачающую вашу душу.

Волнение ли чувств, презрение или жалость к моим мукам, но что-то вас томит, я это вижу. Боюсь, не я ли причиной ваших горестей, и этот страх удручает меня сильнее, чем радует надежда, которую я мог бы для себя усмотреть, — ибо или я ошибаюсь, или ваше счастье мне дороже моего собственного. Меж тем, размышляя о себе, я начинаю понимать, как плохо судил о своем сердце, и вижу, хотя и слишком поздно, что чувство, которое мне казалось мимолетною вспышкой страсти, будет моим уделом на всю жизнь. И чем вы печальнее, тем я слабее в борьбе с собою самим. Никогда, — о, никогда огонь ваших глаз, свежесть красок, обаяние ума, вся прелесть вашей былой веселости не оказывали на меня такого действия, какое оказывает ваше уныние. Поверьте мне в этом, о божественная Юлия. Если бы вы только знали, какое пламя охватило мою душу за эту томительную неделю, вы бы сами ужаснулись тому, сколько причинили мне страданий. Отныне им нет исцеления, и я, в отчаянии, чувствую, что снедающий меня огонь погаснет лишь в могиле.

Нужды нет! Если счастье и не суждено мне, то, по крайней мере, я могу стать достойным его, и добьюсь того, что вы будете уважать человека, коему вы даже не соблаговолили ответить. Я молод и успею завоевать уважение, которого ныне еще не достоин. А пока нужно вернуть вам покой, исчезнувший для меня навеки, а вами утраченный по моей милости. Справедливость требует, чтобы я один нес бремя проступка, если виноват лишь я сам. Прощайте же, о дивная Юлия, живите безмятежно, пусть вернется к вам былая веселость; с завтрашнего дня мы более не увидимся. Но знайте, моя пылкая и чистая любовь, пламя, сжигающее меня, не угаснет во всю мою жизнь. Сердце, полное любви к столь достойному созданию, никогда не унизится для другой любви; отныне оно будет предано лишь вам и добродетели и вовеки не осквернит чуждым огнем тот алтарь, что служил для поклонения Юлии.

ЗАПИСКА

От Юлии

Не внушайте себе мысль, что отъезд ваш неизбежен. Добродетельное сердце найдет силы побороть себя или умолкнуть, а быть может, и стать суровым. Вы же… вы можете остаться.

ОТВЕТ

Я молчал долго; ваша холодность в конце концов заставила меня заговорить. Можно преодолеть себя во имя добродетели, по презрение тою, кого любишь, непереносимо, Я должен уехать.

ВТОРАЯ ЗАПИСКА

От Юлии

Нет, сударь, если чувства, в которых вы мне открылись, слова, которые вы осмелились высказать, не были притворством, то такого человека, как вы, они обязывают к большему; уехать — этого мало.

ОТВЕТ

Притворство было лишь в том, что страсть якобы укрощена в моем отчаявшемся сердце. Завтра вы будете довольны, и, что бы вы ни говорили, так поступить мне легче, чем уехать.

ТРЕТЬЯ ЗАПИСКА

От Юлии

Безумец! Если тебе дорога моя жизнь, страшись посягать на свою. За мной неотступно следят, я не могу ни говорить с вами, ни писать вам до завтра. Ждите.

ПИСЬМО IV

От Юлии

Вот мне и приходится в конце концов признаться в роковой тайне, которую я так неловко скрывала. Сколько раз я клялась себе, что она покинет мое сердце лишь вместе с жизнью! Но твоя жизнь в опасности, и это заставляет меня открыться; я выдаю тайну и утрачиваю честь. Увы! Я была уж слишком стойкой, — ведь утрата чести страшнее, чем смерть!

Что же мне сказать? Как нарушить столь тягостное молчание? Да ужели я не все тебе сказала и ты не все понял? Ах, ты слишком хорошо все видел, и ты, конечно, обо всем догадался! Я все более запутываюсь в сетях гнусного соблазнителя, не могу остановиться и вижу, что стремлюсь в ужасную бездну. Коварный! Моя любовь, а не твоя, придает тебе смелость! Ты видишь смятение моего сердца, ты, на мою погибель, берешь над ним верх; по твоей вине я достойна презрения, но наперекор себе вынуждена презирать тебя, и это самое тяжкое мое горе. Ах, злодей, я питала к тебе уважение, а ты навлекаешь на меня бесчестие! Но верь мне, если б твое сердце могло мирно вкушать радость победы, оно бы никогда ее не одержало.

Ты знаешь, — и это должно умножить укоры твоей совести, — что в моей душе не было порочных наклонностей. Скромность и честность были мне любезны. Я взращивала их, ведя простой и трудолюбивый образ жизни. Но к чему все старания, если небо их отвергло? С того дня, когда я, к своему несчастью, впервые увидела тебя, тлетворный яд проник в мое сердце и рассудок; я поняла это с первого взгляда; и твои глаза, чувствования, речи, твое преступное перо с каждым днем делают яд все смертоносней.

Что только не делала я, чтобы пресечь эту гибельную, все растущую страсть! Сопротивляться не было сил, и я стремилась уберечься от нападения, но твои домогательства обманули мою тщетную осторожность. Сотни раз порывалась я припасть к стопам тех, кому обязана своим рождением, сотни раз порывалась я открыть им свое сердце, по им не понять, что творится в нем; они прибегнут к обычным врачеваниям, а недуг неизлечим; матушка слаба и безответна, я знаю неумолимо крутой нрав отца, и я добьюсь лишь одного: погибну, опозорив себя, свою семью и тебя. Подруга моя уехала, брата я лишилась; и на всем свете мне не найти защитника от врага, который меня преследует; тщетно взываю к небу, — небо глухо к мольбам слабых. Все разжигает страсть, снедающую меня; я предоставлена самой себе или, вернее, отдана на твою волю; сама природа словно хочет стать твоей соучастницей; все усилия тщетны; я люблю тебя наперекор себе. Мое сердце не устояло, когда было полно сил, ужели теперь оно лишь наполовину отдастся чувству? Ужели сердце, не умеющее ничего утаивать, не признается тебе до конца в своей слабости! Ах, не следовало мне делать первый, самый опасный шаг… как теперь удержаться от других? Да, с первого же шага я почувствовала, что устремляюсь в пропасть, и ты властен усугубить, если пожелаешь, мое несчастье.

Положение мое ужасно, мне остается прибегнуть лишь к тому, кто довел меня до этого; ради моего спасения ты должен стать моим единственным защитником от тебя же. Знаю, я бы могла пока не признаваться в своем отчаянии. Могла бы некоторое время скрывать свой позор и, постепенно уступая, обманывать себя. Напрасные ухищрения, — они бы только польстили моему самолюбию, но не спасли бы честь. Полно! Я хорошо вижу, слишком хорошо понимаю, куда ведет меня первая ошибка, хоть я стремлюсь не навстречу гибели, а прочь от нее.

Однако ж, если ты не презреннейший из людей, если искра добродетели тлеет в твоей душе, если в ней еще сохранились благородные чувства, которых, мне казалось, ты был исполнен, — могу ли я думать, что ты человек низкий и употребишь во зло роковое признание, исторгнутое безумием из моей груди? Нет, я знаю тебя: ты укрепишь мои силы, станешь моим защитником, охранишь меня от моего же сердца.

Твоя добродетель — последнее прибежище моей невинности. Свою честь я осмеливаюсь вверить твоей — тебе не сохранить одну без другой. Ах, благородный друг мой, сбереги же обе и пожалей меня, хотя бы из любви к себе.

О господи! Ужели мало всех этих унижений? Я пишу тебе, друг мой, стоя на коленях, я орошаю письмо слезами, возношу к тебе робкую мольбу. И все же не думай, будто я не знаю, что мольбы могли бы возноситься ко мне и что я подчинила бы тебя своей воле, стоило лишь уступить тебе с искусством, достойным презрения. Возьми суетную власть, друг мой, мне же оставь честь. Я готова стать твоей рабою, но жить в невинности, я не хочу приобретать господство над тобой ценою своего бесчестия. Если тебе угодно будет внять моей просьбе, то какой любовью, каким уважением воздаст тебе та, которой ты вернешь жизнь! Сколько очарования в нежном союзе двух чистых душ! Побежденные желания станут источником твоего счастья, и эти сладостные утехи будут достойны ангелов.

Я верю, я надеюсь, что сердце, заслуживающее, как мне кажется, безраздельной привязанности моего сердца, не обманет моих ожиданий и будет великодушно; и надеюсь, что, если б, напротив, оно оказалось способно, в низости своей, злоупотребить моим смятением и теми признаниями, которые вынудило у меня, тогда чувство презрения и негодования вернуло бы мне рассудок; я еще не так низко пала, чтобы для меня опасен был возлюбленный, за которого пришлось бы краснеть. Ты сохранишь добродетель или станешь достойным презрения; я сохраню уважение к себе или исцелюсь. Вот она, единственная надежда, оставшаяся у меня, кроме самой последней надежды — умереть.

ПИСЬМО V

К Юлии

Боже всемогущий! Ты даровал мне душу для страданий. Даруй же мне душу для блаженства! Любовь, эта жизнь души, явилась поддержать ее слабеющие силы. Невыразимая прелесть добродетели, неописуемое очарование голоса любимого существа, блаженство, радости, восторги, — о, как метко разят ваши стрелы! Кто устоит перед ними! О, как справиться с потоком упоительных радостей, хлынувших в мое сердце! О, чем искупить тревогу моей робкой возлюбленной! Юлия… нет — моя Юлия!.. — на коленях! Моя Юлия проливает слезы!.. Та, пред кем должна благоговеть вселенная, умоляет человека, обожающего ее, не оскорблять ее, не бесчестить себя самого. Если бы я мог сердиться на тебя, я бы рассердился, ибо твои опасения нас унижают. О чистая, небесная красота! ты должна лучше знать, в чем твоя власть. Я без ума от твоих чар именно потому, что в них отражается чистая душа, вдыхающая в них жизнь, и на всех твоих чертах лежит ее божественная печать. Ты боишься, что уступишь моим домогательствам, но каких домогательств опасаться той, кто может внушить лишь чувство благородное и почтительное? Да найдется ли на земле такой негодяй, который осмелился бы оскорбить тебя?

Позволь же, позволь мне насладиться нежданным счастьем — быть любимым, любимым тою… О, что пред этим власть над целой вселенной! Бесконечное число раз готов я перечитывать дивное письмо твое, — любовь и все чувства как бы выжжены в нем огненными буквами и, несмотря на сердечное волнение, я с восторгом вижу, как в благородной душе даже самые пылкие страсти принимают небесный облик добродетели… Только изверг, прочтя твое трогательное письмо, злоупотребил бы твоим состоянием и выказал наглым поступком своим глубокое неуважение к самому себе. Нет, дорогая, нет, возлюбленная моя, верь своему другу — он тебя не обманет. Пускай навсегда я утрачу рассудок, пускай все растет смятение чувств моих, отныне ты для меня не только самая желанная, но и самая запретная святыня, когда-либо вверенная смертному. Моя страсть и ее предмет навеки сохранят незапятнанную чистоту. Перед посягательством на твою целомудренную красоту я бы сам содрогнулся сильней, чем перед гнуснейшим кровосмешением; и рядом со своим возлюбленным ты в такой же безопасности, как рядом с отцом своим. О, если наедине с тобой счастливый возлюбленный хоть когда-нибудь забудется, — значит, у возлюбленного Юлии низкая душа!.. Нет, если я отрекусь от любви к добродетели, я разлюблю тебя; и я сам хочу, чтобы при первом же безнравственном поступке ты меня разлюбила.

Успокойся же, заклинаю тебя во имя нашей чистой и нежной любви; она — залог своей сдержанности и уважения к тебе. Ты за нее в ответе перед нею же самой. Зачем ты простираешь свои страхи дальше, чем я свои помыслы? О каком ином счастье мне мечтать, если мое сердце едва вмещает то, которым оно сейчас наслаждается? Мы оба молоды, это правда; мы любим первый, единственный раз в жизни, и нет у нас никакой опытности в делах любви: да, но разве честь, руководящая нами, может указать нам ложный путь? Разве она нуждается в том сомнительном опыте, что приходит с пороком? Быть может, я и обольщаюсь, но мне кажется, что в глубине моего сердца живут самые честные чувства. Я вовсе не гнусный соблазнитель, как ты в отчаянии называешь меня, — я человек простодушный и чувствительный, я прямо высказываю чувства свои и не испытываю таких чувств, за которые должно было бы краснеть. Одним словом, ненависть к преступлению во мне еще сильнее, чем любовь к Юлии. И не знаю, поистине не знаю, как совместима любовь, внушенная тобою, с забвением добродетели, как может человек непорядочный почувствовать все твое очарование. Чем более я тобою очарован, тем возвышеннее становятся мои чувства. Прежде я совершил бы любой добрый поступок во имя добра, теперь же я совершил бы его, дабы стать достойным тебя. О, прошу, верь страсти, которую ты внушила мне и облагородила! Знай, я обожаю тебя, и этого довольно, чтобы я всегда чтил сокровище, доверенное мне тобою. О, какое сердце будет мне принадлежать! Истинное счастье, — честь того, кого любишь, торжество любви, гордой своею чистотой, — сколь ты драгоценнее всех любовных утех!

ПИСЬМО VI

К Кларе от Юлии

Ужели хочешь ты, милая кузина, всю жизнь только и оплакивать свою бедняжку Шайо, ужели, думая о мертвых, надо забывать о живых? Твоя печаль понятна, и я разделяю ее; но нельзя же печалиться вечно! Правда, с того дня, как ты утратила свою мать, она воспитывала тебя с неусыпной заботой; она скорее была твоей подругой, нежели гувернанткой. Она нежно любила тебя, и меня она любила потому, что ты меня любишь; она всегда внушала нам одни лишь разумные и высокие правила. Все это я знаю, душенька, все это охотно признаю. Но признай и ты, что добрая наша наставница была не очень осторожна; она без надобности пускалась в весьма нескромные признания, без конца занимала нас беседой об искусстве покорять сердца, о своих похождениях в молодости, о проделках любовников — и хотя, стремясь уберечь нас от сетей, расставляемых мужчинами, она и не учила нас самих расставлять эти сети, но зато преподала нам многое, о чем девице и слышать не подобает. Утешься же в своей утрате — у этого несчастья есть и хорошая сторона: в нашем возрасте уроки Шайо становились опасны, и, быть может, небо отняло ее у нас в тот миг, когда ее присутствие могло бы принести нам вред. Вспомни, что ты говорила, когда я потеряла лучшего на свете брата. Ужели Шайо тебе дороже? Ужели у тебя больше причин оплакивать ее?

Возвращайся, дорогая; она в тебе больше не нуждается. Увы! Как решаешься ты терять время, проливая напрасные слезы и не думая о том, что может стрястись еще одна беда! Как же ты не боишься, зная состояние моей души, оставлять подругу среди опасностей, которые устранило бы твое присутствие? О, сколько событий произошло со времени твоего отъезда! Ты ужаснешься, узнав, какой угрозе я подвергалась из-за своего безрассудства. Надеюсь, что теперь я избавилась от нее; но я завишу от доброй воли другого, и ты должна вернуть меня самой себе. Так приезжай поскорее! Я ни о чем не просила, покуда в твоих заботах нуждалась бедняжка Шайо, я первая убеждала бы тебя не оставлять ее. Но с той поры, как ее не стало, твой долг — окружить заботами ее семью; ты легче осуществишь это здесь, сообща со мною, чем одна в деревне, и выполнишь свой долг, подсказанный благодарностью, ни в чем не поступаясь и долгом дружбы.

С того дня, как уехал отец, мы вернулись к прежнему образу жизни, и матушка теперь реже оставляет меня. Но делается это скорее по привычке, нежели из недоверия. Светские обязанности все же отнимают у нее много времени, однако она не хочет, чтобы я пропускала уроки, и иногда ее заменяет весьма нерадивая Баби. Право, я нахожу, что моя добрая матушка чересчур уверена во мне, но все не решаюсь предостеречь ее; мне бы так хотелось избавиться от опасностей, не утратив ее уважения, — и лишь ты одна можешь все это уладить. Приезжай, моя родная Клара, приезжай поскорее. Мне жаль, что ты пропускаешь уроки, которые я беру без тебя, и я боюсь узнать слишком много. Учитель наш не только человек достойный, но и добродетельный, это еще опаснее. Я чересчур им довольна, — и потому недовольна собой. И он и мы в таком возрасте, что как бы ни был добродетелен мужчина, но если он не лишен приятности, то в его обществе лучше бывать двум девицам, нежели одной.

ПИСЬМО VII

Ответ

Внимаю тебе и ужасаюсь. Впрочем, я не верю, что опасность так близка, как ты рисуешь. Право же, твой страх умеряет мои опасения; но все же будущее меня пугает, и, если тебе не удастся одержать победу над собою, я предвижу одни лишь несчастья. Увы! Сколько раз бедняжка Шайо предрекала, что первый порыв твоего сердца предопределит твою судьбу на всю жизнь! Ах, сестрица, неужто твоя участь уже решена, — ведь ты еще так молода! Как нам будет недоставать умудренной опытом наставницы, хотя ты и говоришь, что эта утрата — к нашему благу. Быть может, нам надобно было с самого начала попасть в более надежные руки; в ее руках мы стали чересчур сведущи, чтобы теперь дозволить другим управлять нами, хотя и не настолько сведущи, чтобы самим управлять собою; она одна могла бы охранить нас от опасностей, которым сама же и подвергла. Она многому нас научила; и, думается, мы для нашего возраста много размышляли. Горячая и нежная дружба, соединяющая нас чуть ли не с колыбели, как бы просветила сердца наши с юных лет в том, что касается до страстей человеческих. Мы довольно хорошо знаем их признаки и последствия; нам недостает лишь искусства их подавлять. Дай-то бог, чтобы твои юный философ знал это искусство лучше нас.

Ведь ты понимаешь, что когда я говорю «мы», то главным образом подразумеваю тебя: ведь наша милая Шайо всегда твердила, что ветреность заменяет мне здравый смысл, что у меня никогда недостанет серьезности, чтобы узнать истинную любовь, что я слишком безрассудна для безрассудной страсти. Юлия, душа моя, остерегайся: чем больше Шайо ценила ум твой, тем больше она боялась за твое сердце. Впрочем, не падай духом: я знаю, твое сердце свершит все то, на что способны целомудрие и честь, мое же свершит все то, на что, со своей стороны, способна дружба. Хотя мы с тобой слишком сведущи для нашего возраста, но такие познания ничуть не повредили нашей нравственности. Право, дорогая, есть на свете немало более наивных девиц, далеко не таких порядочных, как мы, — мы же с тобой порядочны лишь потому, что хотим такими быть, и, поверь мне, — это более верный путь к нравственному совершенству. Однако ж после твоего невольного признания я не обрету ни минуты покоя, пока не буду рядом с тобой, ибо раз ты боишься опасности — значит, она не совсем мнимая. Верно и то, что избежать ее легко: два словечка твоей матушке, и с этим покончено, но я тебя понимаю, — тебе не хочется прибегать к таким решительным мерам; тебе хочется избавиться от опасности падения, но не от чести победы. Ах, бедная сестрица!.. Если б хоть малейший луч надежды… Но как же это возможно, чтобы барон д’Этанж согласился отдать свою дочь, свое единственное дитя человеку без роду и племени!.. Ужели ты надеешься?.. На что же ты надеешься?.. Чего добиваешься? Бедная, бедная сестричка! Не опасайся, во всяком случае, меня. Дружеская душа сохранит твою тайну. Многие сочли бы, что честнее разоблачить ее; и, пожалуй, были бы правы. Но я, хоть я и не великая умница, не терплю такой порядочности, которая предает дружбу, веру; по-моему, для всех человеческих отношений, для всех возрастов есть свои правила, свои обязанности и свои добродетели; то, что для других — благоразумие, для меня — предательство; и, слушаясь тех, кто в этом не разбирается, мы не станем разумными, а станем злыми. Если любовь твоя не сильна, мы ее победим; если она достигла крайней степени, то действовать резко — значит, привести к трагедии, а дружбе должно попытать лишь те средства, за которые она отвечает. Зато тебе придется ходить по струнке, когда попадешь под мою охрану. Погоди, увидишь, что такое восемнадцатилетняя дуэнья!

Я живу вдали от тебя, сама ты знаешь, не ради развлечения. Да и весна в деревне не столь уж приятна, как тебе кажется: страдаешь и от холода и от жары, на прогулке нигде не найдешь тени, в доме нужно топить печи. Даже отец, хотя он и занят своими постройками, все жалуется, что газету доставляют сюда с запозданием, не то что в городе. Таким образом, мы только и мечтаем вернуться, и я надеюсь, что через четыре-пять дней ты меня обнимешь. Но меня беспокоит, что в четырех-пяти днях так много часов и что немало из них будет принадлежать твоему философу. Понимаешь, сестрица? Ты подумай только, ведь каждый час будет ему благоприятен!

Пожалуйста, не красней и не потупляй глаза. Не напускай на себя важность, — она не идет к твоим чертам. Ведь ты знаешь, что я смеюсь, даже когда проливаю слезы, но это не значит, что я не чувствительна, не тоскую в разлуке с тобой; не значит, что и не горюю о кончине бедняжки Шайо. Бесконечно благодарна тебе за то, что ты хочешь разделить со мною заботы о ее близких, я и так не покину их до конца жизни, но ты изменила бы себе самой, упуская случай для доброго дела. Я согласна, наша славная Шайо была болтушкой, вела вольные разговоры, не очень-то была сдержанна в присутствии девиц и любила поговорить о своем прошлом. Поэтому я сокрушаюсь не столько о качествах ее ума, хотя среди них наряду с плохими были и превосходные, — я оплакиваю доброе ее сердце, бескорыстную привязанность ко мне, сочетание материнской нежности и сестринской доверчивости. Она заменяла мне семью, — мать свою я едва помню, отец любит меня, насколько он способен любить; мы потеряли твоего милого брата, своих я почти никогда не вижу. Я будто покинутая всеми сирота. Родная моя, теперь ты у меня одна на свете, ибо твоя добрая мать и ты — одно целое. Однако ж ты права. Ведь у меня остаешься ты, а я плакала! Я просто сошла с ума, — что мне плакать!

P.S. Опасаюсь случайностей и адресую письмо нашему учителю — так оно вернее дойдет.

Биография

Произведения

Критика


Читайте также