Пьер Паоло Пазолини. С натуры

Пьер Паоло Пазолини. С натуры

Длинный фасад исправительной тюрьмы вдруг сдвинулся с места и начал медленно отходить назад. Желтый, голый, он долго еще, отступая, высился над глухими, тоже желтыми и голыми, стенами ограды, а в глубине постепенно вырастало другое крыло тюрьмы — огромный, тяжелый параллелепипед. И чем дальше отходили назад эти два здания с фасадами, продырявленными сотнями окон, тем четче вырисовывались их очертания на фоне белесого неба и окрестных бесплодных, выжженных солнцем полей — без единого деревца на сколько хватал глаз.

Справа появилась и тотчас покатилась назад будка часового, пустая и облупленная, как кабина уличной уборной, и вместе с ней фигуры двух рассевшихся в пыли карабинеров с винтовками между колен, а выше, на невысоком склоне, тоже поплывшем назад, мелькнула пестрая картинка народной жизни — мальчишки, тряпье, собаки, но спустя мгновенье ее закрыли одноэтажные беленые домишки, вроде тех, в которых живут арабы.
Желтое здание исправительной тюрьмы делалось все меньше и меньше, и после того как они промчались чуть ли не по самой кромке пыльного обрывистого берега Аньене, впереди, прямо перед ними, в широкой низине реки, открылся простор полей; поля были густо, как на кладбище, усеяны цветами, гнедая лошадь тянула к этим цветам длинную шею, а в глубине, размазанный по горизонту, растянулся во всю длину Рим.
В эту-то панораму Рима или, вернее, района Тибуртино, тянущегося от Монте Сакро и Пьетралаты, все дальше и дальше, до Тор де’Скьяви, до Пренестино и Ченточелле, в гущу похожих на коробки от обуви домов, бараков и старых башен, и врезался, забираясь все Глубже, их автобус.
— Эй, кондуктор, — сказал Клаудио, только что выпущенный из тюрьмы, — ты нам оторвешь билетик?
— Почему бы и нет? — ответил кондуктор.
— Интересно, сколько ты за него просишь?
— Поладим на двадцати лирах. Идет?
— Ты что, шутишь? Где я возьму эти двадцать лир?
— И это ты говоришь мне?
— Знаешь, мне что-то расхотелось платить.
— Как хочешь, брюнетик, в сущности, это твое дело. Штраф-то возьмут не с меня.
— Кончай, Клаудио, плати, — вмешался Серджо, приятель вышедшего на свободу Клаудио.
— Дай мне хоть немножко с ним поторговаться, — ответил Клаудио. — Ну как, кондуктор, сойдемся на тринадцати лирах?
— Черт возьми, сынок, может, я ошибаюсь, но дела у тебя не первый сорт! — усмехнулся кондуктор.
Серджо это надоело:
— Эй, Клаудио! Хватит трепаться. Гони ему сорок лир и кати сюда.
— Ну и нервный этот парень, — сказал кондуктор. — : Вы что, сегодня пистолеты дома оставили? Почему?
— Знаешь, кондуктор, дела у нас и правда дрянь. Он уже два года без работы, а я только что отбыл срок.
Именно потому, что он только что отбыл срок, Клаудио чувствовал себя самым счастливым человеком и наслаждался первыми радостями жизни на воле — он готов был, как разбойник в сказке, положить за пазуху камень, чтобы с ним разговаривать; так не молчать же с этим кондуктором муниципальной трамвайно-автобусной компании или с другим правильным парнем, который ему попадется. Клаудио широким жестом выложил сорок лир, взял билеты и двинулся по проходу автобуса, самую чуточку кривляясь и паясничая. Серджо со своей рожей, как у восточного человека, лениво плелся за ним и лениво поглядывал по сторонам.

— Эй, Серджо, давай приземлимся здесь, — сказал Клаудио.
— Давай приземлимся, — ответил Серджо.
Из глубины автобуса донесся голос кондуктора:
— Выходит, сегодня у вас праздник?
— Еще бы! — признал Клаудио.
— Хорош праздник, когда ты заставил нас, как дураков, брать билеты, — хмуро огрызнулся Серджо.
— Да перестань, Серджо, — возразил ему приятель. — Это ты так говоришь потому, что не был за решеткой! Лучше жить целый год без единого гроша, на хлебе и на воде, чем просидеть там хоть один-единственный день!
— Вот это точно, — заключил в глубине автобуса философ в надвинутой на глаза форменной фуражке, считая на ладони мелочь.
Вдруг Клаудио и Серджо вскочили, будто их что-то подбросило, кинулись к кабине водителя и принялись барабанить костяшками пальцев по стеклу. Шофер, который с карандашом за ухом изучал листок с расписанием, то заглядывая в него, то делая в уме какие-то сложные подсчеты, повернул свою желто-черную физиономию и холодно уставился из-за стекла на этих двух беспокойных пассажиров. Однако они были в слишком хорошем настроении, чтобы понять, что среди свободных людей могут найтись такие, кому с высокого дерева наплевать на свободу, да еще у которых не в порядке нервы. Не обращая внимания на хмурое выражение лица водителя, они, пустив в ход всю выразительную мимику своего квартала Сан-Лоренцо, весело подали ему знак включить мотор и продолжать путь.
Шофер, восседавший за стеклом кабины, как статуя святого под колпаком, поглядел на них еще немного, а потом вдруг резким движением поднял руку со сложенными в щепоть пальцами и нелюбезно, если не оскорбительно, с издевательски-вопрошающим видом потряс ею перед самым их носом.
Но даже этот известный неаполитанский жест, ставший поистине общенациональным, не остановил двух шутников.
Клаудио крикнул:
— Эй, водитель, сделай вид, что запускаешь мотор.
— Давай-давай, — вторил ему Серджо, — да проснись же, черт тебя побери!
А из глубины автобуса донесся голос кондуктора:
— Смотрите, ребята, как бы он и впрямь не надавал вам обоим!
Что же случилось? Дело в том, что со стороны улицы, на которой высилась исправительная тюрьма, бежали, задыхаясь и боясь не поспеть на автобус, три девицы в самых ярких платьях, какие только можно себе вообразить (такие платья продают готовые — купи да надевай — на лотках рынка на Пьяцца Витторио), а лица у девушек рдели не хуже спелого арбуза.
Видя, что водитель не обращает на них внимания, оба парня высунулись по пояс из окошечка, любуясь на все это великолепие, приближающееся к ним вприпрыжку под лучами нежного и густого, как оливковое масло, солнца.
— Жмите, малютки, — с притворным сочувствием крикнул Клаудио, — не то автобус уедет!
А Серджо:
— Черт возьми, во дают! Ну-ка, еще быстрее!
Кондуктор же вдруг принялся напевать:
Я сижу за решеткой, а мать умирает,
Злой тюремщик проститься меня не пускает…
Пусть умру раньше я, пусть умру этой ночью…

— Эй, кондуктор! — крикнул Клаудио. — Эго что, ты меня вздумал подначивать?
— «Я сижу за решеткой…» — вновь затянул кондуктор.
Девушки, разгоряченные и запыхавшиеся, влезли в автобус — они были просто счастливы, что успели. Они переглядывались и хихикали; потом дыхание у них постепенно выровнялось, они успокоились и перестали беспричинно смеяться. Усевшись на расшатанные сиденья, они обмахивали пылающие лица ладошками.
Клаудио и Серджо перебрались поближе к девушкам и пустились наперебой осыпать их любезностями, следует признать, что они имели для этого полное основание — глядя на этих красоток, хотелось воскликнуть вместе с великим римским поэтом:
О, моя радость, что за пулярка,
Ее проглочу я сейчас без остатка!
Но автобус наконец в самом деле пришел в движение, вдруг весь затрясся, скрипя и лязгая, как куча железного лома — производимый им шум никак не вязался с важным видом водителя, — и устремился вдоль широкого луга с островками маков и ромашек, все дальше, по дороге на Казале деи Пацци.
Справа и слева мелькали полоски крестьянских полей, скупо питаемых водами Аньене — темные и раскаленные, словно обуглившиеся на солнце; мелькали домишки, достроенные только наполовину, но уже заселенные, мелькали виллы и старые фермы…
— Эй, Серджо, скажи-ка, — спросил Клаудио, — как себя ведет Инес?
— И ты меня еще спрашиваешь, Клаудио, — ответил Серджо, — Как обычно. Когда я ее вижу, мне так и хочется залепить ей хорошую затрещину…
— А с кем она ходит?
— Да с Паллеттой.
— Каким Паллеттой?
— Сыном тетушки Аниты, знаешь, у которой лоток на Пьяцца Витторио… Что тебе про него сказать?… Такой рыжеватый, немножко задается…
— А, знаю. Так, значит, она ходит с этим подонком?
— Что поделаешь… Но, может, она уже дала ему отставку…
— Вечером она кончает, как и прежде, в шесть?
— Точно…
— Сегодня я ее проведаю…
— Погляжу на тебя, так просто зло берет! Было бы из-за чего доходить.
— Дохожу — и ладно.
Клаудио с блаженным видом принялся думать о встрече этим вечером с Инес, а если не с нею, то с какой-нибудь другой девушкой из Сан-Лоренцо — все равно с кем, одной из тех, кого он знал еще мальчишкой. Он поудобнее развалился на сиденье и, словно был один, начал напевать…
Я сижу за решеткой, а мать умирает,
Злой тюремщик проститься меня не пускает…
Пусть умру раньше я, пусть умру этой ночью…
Он пел, откинув назад голову, жилы у него на шее напряглись, ноздри раздувались; когда он широко раскрывал рот, можно было пересчитать все его белые и крупные, как у лошади, зубы. Он покачивал в такт головой, словно желая помочь себе до конца излить в песне свою страсть.
От остановки у моста Маммоло автобус отошел набитый до отказа. Потом он свернул на Тибуртинскую дорогу, проехал по мосту через Аньене и, выйдя на прямую, помчался к Риму.
Около двух наших горемык встал в проходе, надменно читая «Спортивный курьер», молодой парень, причесанный под Руди, в белых ботинках в дырочку, костюме в черную и белую полоску и в желтой тенниске. Клаудио некоторое время незаметно за ним наблюдал, изучая новинки летней моды. Потом о чем-то глубоко задумался, а очнувшись, подтолкнул локтем Серджо, который, развалившись на сиденье, что-то мурлыкал себе под нос — с платочком, лихо повязанным вокруг шеи, черномазый, с лоснящейся физиономией, он словно сошел с картины Караваджо.
— Эй, Серджо, — сказал Клаудио, — я хочу купить себе рубашку в дырочку, какие носят в этом году, и пару вот таких белых туфель…
— Черт побери, ты решил заделаться настоящим стилягой… Завидую тебе!
— «Завидую, завидую»… Нашел кому… Я сто лет не жрал досыта…
Он покусал кулак, пробормотал «ммм», метнул голодный взгляд на стоящего рядом пижона, потом, не поворачивая головы, уставился на что-то за окном автобуса…
— Ты помнишь, Серджо? — спросил он.
— Что?
— Вот здесь, когда мы с тобой были мальчишками…
— Ну?
— Тут в Пьетралате, был цирк… мы еще удрали из дома…
Впереди слева, меж холмов и оврагов, показался Форт Пьетралата. Перед казармой сновало множество берсальеров в красных фесках, а посреди плаца трубач подавал сигнал к обеду.
Серджо и Клаудио, еще совсем маленькие, удрав из дому, пришли в этот квартал, как теперь об этом блаженно вспоминал Клаудио, и пробродяжничали здесь недели две, голодая, а если повезет, пробавляясь то какой-нибудь луковицей или персиком, которые удавалось стащить с лотка на рынке, то пучком зелени, украденным из сумки зазевавшейся хозяйки…
Они ушли из дому просто так, — потому что им хотелось поразвлечься… Курево им перепадало от солдат-берсальеров… Потом они нашли ночлег — в палатке торговца арбузами, на арбузах. У торговца, приехавшего откуда-то из-под Баньи-ди-Тиволи, была свинья, и поскольку они хорошо сторожили арбузы, он послал их в деревню смотреть за свиньей, за свиньей и даже еще за кроликом… Как они по ночам тряслись от страха в хижине среди безлюдных полей… Они спали, держа под головой топор… Однажды утром к ним пришла мать торговца арбузами, послала их в Баньи за хлебом и, воспользовавшись их отсутствием, зарезала и съела кролика… Они нашли только закопанные около хижины косточки…
Когда они вернулись в Рим, в Пьетралату, торговец прогнал их за то, что они не сберегли кролика. Тогда они поступили работать в цирк — ухаживать за львами, причем им пришлось бороться за это место с конкурентами — другими мальчишками с окраины… Однажды вечером из цирка убежала Ронделла, маремманская кобыла — она неслась вскачь вдоль берега Аньене, по пустырям и кучам мусора…
Автобус доехал до конца Тибуртины, промчался по путепроводу среди паровозных гудков и, пробившись сквозь поток уличного движения, прибыл на конечную станцию Портоначчо. В ослепительном сиянии дня мерцанье лампадок на кладбище Верано казалось особенно тусклым. «Одиннадцатый» словно их ждал. Клаудио и Серджо выпрыгнули из автобуса, с криком и смехом проложили себе путь сквозь давку, вскочили в трамвай уже на ходу и, вовсю разойдясь, остались висеть на подножке, в то время как старый вагон дребезжа пополз в гору по длинному бульвару, который шел вплотную к стене кладбища и вел в квартал Сан-Лоренцо.
Расхристанные, с волосами, растрепанными ветром родного квартала, зажатые в самой середине свисающей с подножки грозди, они летели по направлению к дому. Черт возьми, как прекрасна жизнь, но не для всяких фраеров, а для тех, кто умеет пользоваться ее радостями… Например, для таких ребят, как они оба. А Клаудио в то время как они громко дурачились, всю дорогу мечтал про себя о дырчатой тенниске и о белых ботинках, о кино «Амба Йовинелли» или ротонде в Остии, куда бы он заявился в сопровождении Инес или какой-нибудь другой девицы, которая дополняла бы общую картину его великолепия.
Вдоль стен Верано, в неярком свете уже угасающего дня, брели прохожие — какая-то парочка, старик…
Мальчик-посыльный, привстав на педалях, весь в поту, тянул свой трехколесный грузовой велосипед вверх по подъему… А наши парни, приложив рупором ладонь ко рту, с подножки трамвая задирали встречных:
— Эй, коротышка, коротышка, толстячок!
— Года через два будешь что надо… Но ты и сейчас ничего!
— Вот это да! Смотри, как вертит боками!
— Да ты не слушай, что он тебе вкручивает… Ты лучше меня послушай…
— Эй, девушка! Если будешь себя так вести, кто же тебя возьмет замуж?
— Эй, парень, смотри не выплюни легкие!
— А ну, поднажми!
— Гляди, во дает!
Между тем вот уже показались первые дома Сан-Лоренцо с их потемневшими фасадами, первые красноватые улицы, вот уже вырисовывается и белеет вдали, растет на глазах портал церкви святой Бабианы, а потом старый скверик посреди площади, а в нем, смеясь и жестикулируя, прохаживаются среди скамеек и газонов, хранящих зелень прошлого лета, компании самых развеселых ребят из Сан-Лоренцо, вышедшие на вечернюю прогулку…

Вечер опустился на Сан-Лоренцо подобно грозе: на прямых и длинных улицах вокруг площади со сквером слышался стук поспешно захлопываемых ставен, мелькали тени мальчишек, бегущих с бутылками молока; посыльные нажимали вовсю на педали своих трехколесных велосипедов, пробираясь сквозь толпы спешащих людей, которые так торопились домой, словно и впрямь спасались от неожиданно хлынувшего ливня.
Воздух был скорее грязен и мутен, чем темен; на повороте, освещая еще по-дневному светлый асфальт, ослепляюще ярко и резко вспыхнули зажженные фары какой-то машины; казалось, что налетел ветер, пропитанный запахами и сыростью, и пошел хлопать ставнями, рамами окон, дверьми, трясти хилые, засохшие деревца в сквере, принес тревогу во весь квартал. А в действительности наступал самый что ни на есть спокойный час — час приближающегося ужина.

Биография

Произведения

Критика

Читайте также


Выбор редакции
up