Тонино Гуэрра. Тёплый дождь

Тонино Гуэрра. Тёплый дождь

(Отрывок)

Глава первая

вместе с моим другом, пытающимся найти объяснение истории Генерала, у которого денщиком была собака, мечусь по расплавленному жарой Ленинграду.
Итак, я в вагоне поезда, несущего меня в Ленинград. Сразу же оттуда я отправляюсь в Грузию, где ждет мой друг Агаджанян, чтобы сопроводить меня в район горных источников. Я бегу прочь из Италии с ее прямоугольниками полей обожженной зноем пшеницы, еще не скошенной, волнуемой ветром или уже скошенной и блестящей, как след улитки. Листья ищут прохладу в тени своих соседей по дереву, как это делают под жарким солнцем овцы. Загреб напоен ароматом Франческо Джузеппе. Поля — мохнатые пятна зелени с выступающими то там, то сям ивовыми кустами. Трава высокая, порыжевшая от жары, с островками белых цветов. Леса. Поляны. Голуби, угнездившиеся на покатых крышах, косятся на пролетающий поезд. В Венгрии крестьяне сгребают сено в телеги, запряженные белыми в яблоках лошадьми. Дома с островерхими крышами. По грунтовым проселкам катят велосипедисты. Рядом с домами маленькие деревянные уборные, какими пользовались в наших деревнях полвека назад. Крупные темные птицы взлетают с земли. Озеро Балатон с качающимися на воде утками. Поезд останавливается на станции Балатоншентаерги. Вокзал напоминает длинную, низкую клетку для птиц, с рельсами на земле цвета охры. На Украине по равнине параллельно друг другу ползет сотня комбайнов внушительного вида. Люди и животные среди огромного пространства. Короткая остановка в Киеве. Древний город сверкающих куполов на гребне холма над широченным Днепром, омывающим песчаные берега на протяжении многих километров. Виднеется песчаная отмель по центру реки, лакомое местечко для заядлых рыбаков. В десять вечера мы в Конотопе. Огромный вокзал. Недолгая прогулка по широкому и очень длинному перрону. Свет из окон стоящего состава падает на белокирпичный фасад вокзала, напоминающего фабрики прошлого века. Пролетают поезда с горящими глазами на темных мордах. Около полуночи я прибываю в Москву, как раз чтобы успеть пересесть на скорый до Ленинграда. Я еду в спальном вагоне. На откидном столике два лимона. В коридоре несколько генералов, русских и индийских. За окнами ночь, прожигаемая время от времени созвездиями ослепительных огней. В этих проблесках можно мельком разглядеть индустриальные, словно в научно-фантастических фильмах, конструкции. Прежде чем улечься, я отодвигаю занавеску, пытаясь понять, что ищут в небе голубоватые лучи, испускаемые какими-то далекими прожекторами. На мгновение мне кажется, что краем глаза я улавливаю в мутно-белом пятне светящуюся точку. Но видение тотчас же исчезает. В пять утра вагон наполняется шумом и голосами, все более возбужденными. Я высовываю голову в коридор и вижу генералов и остальных пассажиров в пижамах и спортивных костюмах, наблюдающих за солнцем, которое только что взошло над горизонтом. Они ждут солнечного затмения, объявленного на пять с минутами. Не знаю, то ли я опять задремал, то ли в этот момент тень луны закрыла солнце — розовый цвет подушки сделался черным, и больше я ничего не видел.
На вокзале меня встречает Миша, молодой научный работник. В такси мы едем по Невскому проспекту. Улица, которой я любовался в Москве, разглядывая книгу, отпечатанную еще в XIX веке, производит на меня довольно скромное впечатление. Квартира Миши на третьем этаже здания в стиле „либерти». Лестница грязного цемента с пустыми мусорными ведрами у дверей. Пахнет так, словно здесь прошло стадо верблюдов, истощенных переходом через Аравию. Лифт не работает. Он в клетке, железная решетка которой в сталактитах сырой, осевшей на ней пыли. В квартире старая мебель. Из заставленных цветочными горшками окон, выходящих во двор, видно облезлое трехэтажное здание. Мне нравится живописное убожество, окружающее нас. Унитаз — дыра в полу. Ванная с душем — чуланчик, его цементный пол весь в подозрительных пятнах. У Миши голова мангусты. Он — вампир зелени. Он жует салат и другие мелко нарезанные травы, потом накрывает тарелку голубой бумажной салфеткой и утоляет жажду водой. Он пьет ее маленькими глоточками, сопровождая эту операцию утробным звуком. Он говорит, что мы состоим из воды и потому должны вводить в организм как можно больше жидкости. Серьезное лицо его неожиданно возбуждается, кожа над скулами стягивается к ушам, миндалевидные глаза закрываются и становятся видны крупные зубы. Это — безмолвный взрыв смеха, который на самом деле оказывается всего лишь улыбкой. Мне не удается понять, что его так развеселило. Мы едим в маленькой столовой с овальным окном и с тарелками из расписной майолики на стенах. На колонке в стиле „ампир» висят шерстяные пинетки домашней вязки. Их вязала его сестра, живущая сейчас у мужа в Нью-Йорке. Кирпичный каминчик забит смятой бумагой, газетами, обломками каких-то предметов. Им предназначено исчезнуть в огне. За двойными стеклами окна — крыша серого железа с водосточным желобом над внутренним двориком, заставленным огромными мусорными баками.
Миша поверяет мне тайну: с некоторых пор он захвачен одним загадочным происшествием, случившимся в Петербурге в первой половине XIX века. Он протягивает мне три карточки с выписками из исторических книг, найденных им в библиотеке отца:
„Вчера весь Петербург был ошеломлен представшей его взору необычной картиной. Дело происходило на льду Невы и на Крышах столицы. Значимый для каждого верноподданного урок заключается в том факте, что не только человеческие существа, но и такие создания, лишенные дара речи, как собаки и птицы, могут обращаться к благосклонности и великодушию государя Николая Павловича. Наше внимание привлекло также то обстоятельство, что именно в наши дни в Петербурге проживает отставной генерал, владелец собаки-денщика». (Напечатано в газете «Северная пчела» журналистом Фаддеем Булгариным);
«Царствование Николая Первого отмечено некоторой тревогой подданных в связи с тем, что такие верные слуги и друзья человека, как собаки и птицы, посчитали, что для них настал момент диктовать людям свои условия. Часть современников утверждает, что столь активное участие животных в общественной жизни обусловлено влиянием западноевропейской революции 1830 года. Проводником этого влияния мог явиться некий генерал в отставке, имевший в качестве денщика беспородную собаку». (Из курса русской истории, прочитанного в начале XX века историком Василием Ключевским):
«Однажды зимой, примерно в 1837 году, в столице Империи произошло поразительное событие, в котором принимали участие собаки и птицы, а также старый генерал, отличившийся еще в битвах против Наполеона. Было бы неплохо, если бы в сложившейся ситуации европейцы, которые не знают России, поняли, что события, кажущиеся им абсолютно невероятными, на самом деле, напротив, абсолютно правдоподобны и характерны для туманной и загадочной столицы Империи». (Из биографии Николая Первого, написанной историком Полем Лакруа).
Супружеская кровать Миши наполовину занята книгами и бумагами. Телефонная книжка, длинная и тяжелая, в любой момент готова рассыпаться в его розовых пальцах с маленькими бугорками костяшек. На каждой странице не менее сотни фамилий и пометок к ним, сделанных мелким почерком.
Когда мы выходим из дома, Миша спрашивает, зачем я ношу джинсы. Он признается, что лично ему не нравится, когда ткань обтягивает его худые длинные ноги. На плечах у Миши, словно вцепившиеся обезьяны, висят сумка и рюкзак. Из рюкзака торчит горлышко бутылки с водой, настоянной на лечебных травах; У Миши странная походка: он не шагает, а будто катится на коньках, создавая вокруг себя турбуленцию, подобно какому-нибудь предмету, движущемуся в равномерном и монотонном ритме.
В такси он извиняется за то, что тащит меня с собой на поиски некого Глинки, крупного исследователя, который мог бы помочь ему открыть тайну странного происшествия. Что ж, поездка в такси — тоже способ посмотреть город. Миша дает краткие пояснения о площадях, мелькающих за окном. Во время этого занимающего сердце Миши поиска, в который я дал себя вовлечь и который я использовал для знакомства с Ленинградом хотя бы из окошка такси, я не могу выбросить из головы мысль о Генерале и его денщике-собаке, упомянутых в карточках, что я читал в Мишиной квартире.
Мы мечемся по городу, стучась в двери всех друзей Глинки или, по крайней мере, тех из них, кто знаком Мише. Все двери выходят на заваленные мусором лестничные площадки, заплатанные всевозможными типами кафеля. За живописными фасадами — вертикальные катакомбы, в которых гнездятся люди, как ни странно, живые, среди мертвого скопища шатающейся мебели, бутылок и свертков, карабкающихся по стенам, словно со временем они обрели животную субстанцию, наделенную цепкими лапами. Во всех квартирах в туалетах за трубами торчат сложенные газеты. Если в июле тебе предлагают землянику и чай — это уже роскошный прием. Но мы были также и в шикарных квартирах, где на стенах — коллекции превосходных картин.
Кончается все тем, что мы кружим по городу в такси без конкретного адреса. У нас в руках нет даже мало-мальского следа Глинки. Стоит африканская жара, голуби улеглись грудками на землю в тени газонов, чтобы урвать у травы хоть сколько-нибудь прохлады. Старуха бредет посреди улицы, при виде нашего такси, которое приближается и отрезает ее от тротуара, она замирает с гримасой ужаса, делающей ее похожей на японку. Люди опасаются, чтобы не случилось того же, что было в 1972 году, когда солнце высушило болота вокруг города и подпочвенный торф воспламенился, выделяя сквозь трещины в засохшей грязи дым, который затянул весь город. Теперь мы уже шагаем вдоль Невского проспекта, влекомые нелепой надеждой отыскать Глинку в толпе, движущейся по бесконечным тротуарам. Лично меня Глинка не занимает — мое любопытство вызывают совсем другие вещи. Сандалии, стоптанные до предела; старые полотняные панамки, какие носят дети в лагерях, или же велосипедные шапочки с пластиковыми козырьками на головах женщин в шелковых платьях; вентиляторы на потолках за стеклянными витринами гастрономов; серебряные туфельки; мотоциклы с колясками: солидные служебные автомобили с задернутыми занавесками; майки с нарисованными облаками и желтым солнцем; очки, воткнутые в петлички лиловых рубашек; носовые платки о четырех узелках на головах: ни одной собаки; капли мороженого, сочащиеся по уголкам рта с металлическими зубами; невысокие грузины; смуглые от солнца моряки; распаренные, подпрыгивающие при ходьбе ягодицы; гвозди, вдавленные в расплавленный асфальт; мужчины, сидящие на корточках вдоль ограды сквера; белые скамейки с людьми, загорающими на солнце; самодельные полотняные сумки; мужчины в морских капитанских фуражках и розовых пиджаках; картонные коробки; генерал с фуражкой в руке; носовые платки, какими вытирают пот с бровей; японцы в расстегнутых до пупа рубахах, с шеями, сгибающимися под тяжестью фотоаппаратов; канадские и американские туристы в нейлоновых костюмах, прилипших к телу; прохладный рай за стеклами роскошных гостиниц. Такое впечатление, что выпаривается сама человеческая сущность. Раскаленное солнце отражается от уличных чугунных фонарей, выкрашенных серебрянкой. Фасады зданий с распахнутыми окнами без единой тени. Мы шагаем с низко опущенными головами, чтобы хоть лицо было в тени. Я замечаю, что мои туфли белы от пыли. Останавливаюсь почистить их у миловидной молодой ассирийки, укрывшейся в стеклянной конуре среди шнурков и банок с гуталином. После этого мы продолжаем гонку по Невскому. Перед нами движутся блузки в горошек, ажурные сетчатые майки, босоножки розовой кожи и грубой выделки, костюм цыгана с золотыми пуговицами в два ряда… Мы доходим до конца проспекта, разворачиваемся и идем обратно по другой его стороне. Толпа движется по-прежнему вяло, но кажется, что движение несколько ускорено, видимо, потому, что улица идет немного под гору. Продолжаются: пакеты из белого пластика; короткие носки и длинные чулки, перекрученные на лодыжках; продавщицы мороженого; лотки с выставленной типографской продукцией, которая вот-вот воспламенится; кто-то под зонтиком от дождя; солдаты-узбеки, тающие, как шоколад, в своих гнило-зеленых мундирах; число черных зонтиков растет, похоже, что идет дождь.

Ровно в два часа происходит нечто странное. Миша, который шагал рядом со мной, вдруг начинает скакать на правой ноге. Он прыгает вперед и в сторону от тротуара, к бортику проезжей части улицы, запруженной автомобилями. И при этом кричит. Я замечаю, что его левая нога без башмака. Поворачиваю голову и вижу: башмак на тротуаре влип в асфальт, размякший в этом месте. Со мной случается то же самое: испуганный Мишиным криком, я останавливаюсь и влипаю в асфальт обоими туфлями. Чуть впереди, слева, к тротуару приклеивается еще несколько человек. Проезжая часть остается твердой и не таит опасности. Те, кому удалось вспрыгнуть на бордюр, избежали неприятности. Миша сбрасывает на землю сумку, висевшую у него на плече, и ставит на нее голую ногу. Большинство остановилось не потому, что тоже оказалось в плену вязкого асфальта, а скорее в плену впечатления от прилипания других. Вероятнее всего, дело в нескольких островках свежего гудрона, который был использован для ремонта тротуара. Тем не менее Невский проспект охвачен волнением. Моя левая нога плотно застряла, но правая все-таки может двигаться. А толку-то! И я чего-то жду вместе с другими людьми, неподвижно стоящими рядом. Одни лишь машины бегут посреди улицы, бортики которой заняты теми, кому удалось оторваться от тротуара. Наконец далекие сирены. В мгновение ока длинные резиновые шланги подаются через дорогу, поддерживаемые над землей пожарными. Асфальт тротуара, политый водой, охладевает, окутываясь облаком пара, оно заволакивает нескончаемый поток машин. Вода попадает на людей, они, судя по всему, наслаждаются приятной прохладой. Пар понемногу рассеивается, и, словно по команде, мы, все разом, возобновляем прерванное движение.
Когда идем вдоль берега Малой Невки, Миша показывает мне на здание, стоящее перпендикулярно к реке и обращенное к ней террасой неправильной формы, подпираемой белыми колоннами. Вокруг дома голый, огороженный забором садик. Именно этот дом принадлежал когда-то загадочному Генералу, у которого в старости была собака-денщик. Мне нравится эта терраса, с которой Генерал со своей собакой могли обозревать Малую Невку. Мы обследуем окрестности и обнаруживаем по соседству с университетом длинную галерею лавок, торговавших некогда товарами, привозимыми с Кавказа. Должно быть, здесь ежедневно, ранними утрами, прогуливался Генерал. Из такси нам удается увидеть улицу Репина — узкую щель в старом городе с огромным количеством водосточных труб вдоль стен. В ненастные дни поток дождевой воды заставляет звучать их подобно трубам гигантского органа.
Глава вторая

Без всякой Договоренности с Мишей история Генерала и его пса-денщика переходит из Мишиных рук в мои. Я начинаю воссоздавать ее, прогуливаясь ночью вдоль Невы, напоминающей зеркало с амальгамой из лунного света.
Современный Ленинград — это необъятная общественная спальня, простирающаяся от пригородных лесов до полуостровов, уходящих в залив. Дом двух сестер представляет собой квартиру на восемнадцатом этаже, состоящую из одной-единственной комнаты и кухни. Несколько раз Глинка находил здесь приют. Комната заставлена мебелью и статуэтками на хрупких и шатких подставках. В кухне кроме холодильника и газовой плиты этажерка в стиле „ампир» и мягкое кресло со сломанными передними ножками. К спинке кресла пришит большой портрет девушки с лицом, похожим на те, что писал Руссо. На стенах обоих помещений развешаны безделушки и картины. Проходы между стульями и кроватью, стоящей вплотную к стене, — лабиринты, которые сестры преодолевают с грацией гейш.
У Инны блестящие, словно жемчужины, глаза. Два года назад она была на стажировке в Италии, куда приехала с чемоданом, набитым сваренными вкрутую яйцами, банками с помидорами и черным хлебом. Она ни разу не заходила ни в ресторан, ни в тратторию — экономила деньги на поездки по стране и посещение музеев. Ира много моложе сестры, ее грация менее нервна. Глинку они не видели давно, но полагают, что он может быть у одного своего студента, живущего неподалеку. Миша уходит по указанному адресу, а я, расположившись поудобнее на кушетке, стиснутой со всех сторон мебелью, рассказываю об Италии по-итальянски: сестры жаждут насладиться моим голосом и благозвучием итальянского языка. Инна закрывает глаза и слушает меня в каком-то оцепенении. Она кладет голову мне на колени и делается похожей на раненого зверька. А я сейчас просто произношу отдельные бессвязные слова: некий безумный словарь. Сестра ласково ерошит гладкие волосы Инны, та, с закрытыми глазами, сопровождает согласным кивком каждую паузу перебираемых мною словесных четок. Может быть, перед ее мысленным взором вновь проходят улицы и музеи итальянских городов. Я устал, мой голос хрипнет. Я замечаю, что сестры уснули. Тогда я прекращаю свое лишенное смысла соло, являющее просто набор звуков. Проснувшись, сестры рассказывают мне о девушке с портрета, пришитого к спинке кресла в кухне.
Это — Наташа, скромная актриса. Она вышла замуж за английского журналиста и живет в Лондоне. С ней у сестер случилась история с картонными коробками. Наташа обожала пустые коробки из-под шоколадных конфет и, когда уехала в Лондон, оставила свою коллекцию сестрам, которые таскали ее с собой во время многократных переездов. Когда поселились в этой квартире, то увидели, что для коробок здесь нет места, и позвонили Наташе в Лондон, чтобы спросить, нельзя ли от них избавиться. Подруга была так ошарашена, что ответом был лишь взрыв смеха. По всей вероятности, смех означал, что она не подозревала, насколько они глупы, таская за собой этот бесполезный хлам. Сестры положили трубку и заплакали, повторяя сквозь слезы: «Как она измени-лась! Как изменилась!»
Вот уже несколько дней я сиднем сижу в Мишиной квартире, а сам он носится по Ленинграду в упрямых попытках отыскать-таки Глинку или хотя б разузнать, в каком месте Финского залива находится его дача. Я провожу время, мысленно воссоздавая историю Генерала и его денщика-собаки. Удается даже написать несколько страниц. Время от времени мне случается отвечать на телефонные звонки. Чаще всего это молодой, но словно принадлежащий больной женщине голос, который удрученно спрашивает:
— Миша дома?
— Нет, он ушел.
— Скажите ему, что он поступил очень нехорошо. И что он должен позвонить Володиной бабушке.
После обеда я наконец сообщаю Мише эту весть. Он выслушивает ее, кривя рот. Только сейчас до меня доходит, что эта непроизвольная ухмылка несет печать возможной черствости.
— Эсфирь Израйлевна хотела побеседовать с тобой о Страдивари, — говорит он. — Но я обидел ее тем, что отказался просить тебя…
— О чем?
— Да так, о глупости.
— То есть?
— Ей нужен мафиози… ну, один из тех, кто за деньги взялся бы убить человека.
— А где я его возьму?
Она воображает, что все итальянцы — мафиози. Ситуация начинает забавлять меня.
— И что должен сделать этот мафиози?
— Убить одного французского дипломата, который увез во Францию скрипку Страдивари, принадлежащую старухе, и с тех пор о нем ни слуху ни духу.
— Где же он?
— Кто?
— Дипломат.
— Открыл ресторан в Париже.
— А Страдивари?
— Возможно, послужил этой цели. Правда, француз дал понять, что скрипку у него отняли на таможне…
Миша в изнеможении валится на кровать с видом человека, который больше, чем отдохнуть, хотел бы покончить со всеми бессмысленными поисками. Я сижу .рядом с ним, и история Генерала и его пса все сильнее захватывает меня. Сейчас я больше всего на свете хотел бы встретиться с Глинкой и вытянуть из него все о Петербурге той поры. Именно таким образом, безо всякой договоренности между нами, эта история переходит из Мишиных рук в мои.
— Ты можешь отдать мне все твои заметки об этом событии?
— Бери, только смотри, чтоб у тебя голова не лопнула. Миша протягивает руку, выуживает из рассыпанной по кровати бумажной кучи маленькую тетрадку и протягивает мне. И когда на своем пикапе приезжает Венгеров, именно я спешу спуститься вниз, а Миша неохотно поднимается и бредет за мной..
Дверцы старого пикапа распахиваются с душераздирающим скрежетом, словно крышки от банок с сардинами. Мы выезжаем из города на поиски дачи Глинки, которая находится где-то на берегу Финского залива. Уже десять вечера, но светло, как днем. Слева и справа от дороги березовые рощи скрывают маленькие, выцветшего дерева церквушки. Их устремленные в небо застекленные колоколенки кажутся горящими от неподвижного долгого-долгого заката, отраженного в стеклах. Мы останавливаемся и вместе с другими любопытствующими смотрим на то, как огромный «катерпиллер», вихляя гусеницами, с усилием тянет из кювета опрокинувшийся автобус. Миша пользуется остановкой, чтобы расспросить, не знает ли кто, где находится дача Глинки. Порой нам кажется, что мы едем правильно: уже видны старые избы, спрятанные меж деревьев, привлекательные для тех, кто хотел бы надежно укрыться подальше от глаз людских. Но сколько бы мы не спрашивали о Глинке, никто не слыхал такой фамилии. До той минуты, пока мы не открываем ветхую калитку и не оказываемся на заросшей лужайке, которая кишит свирепыми комарами. Навстречу нам выходит женщина чуть старше сорока и сразу вводит нас в дом. Она никак не реагирует на вопрос, не тайное ли это убежище Глинки. Она обходит молчанием наше любопытство, позволяя нам сохранить иллюзию, что мы нашли то, что искали. Чем хозяйка действительно озабочена, так это тем, чтобы спасти нас от комариных укусов. Она протягивает нам мазь, какую используют в подобных случаях солдаты. Сама она ею не мажется с тех пор, как один старик, живущий отшельником еще глубже в лесу, не убедил ее, что к комарам надо относиться стоически, выказывать им безразличие и не нервничать: «Комары, как собаки: кусают тех, кто их боится».
Сообщив это, она громко хохочет, будто грубый хохот — тоже своеобразное средство отпугивать комаров. Мы ожидали, что она предложит нам чай, в надежде, что вот-вот откуда-нибудь, как чертик из табакерки, выпрыгнет Глинка. Напротив, исчезает то и дело хозяйка: выйдет и вновь появится, займется какими-нибудь мелкими домашними делами. Она приносит нам чай в больших, расписанных цветами чашках, переодетая в вызывающе открытое платье. Только теперь, как бы вспомнив вопрос, с которым мы явились, она отвечает, что синьора Глинки не имеет чести знать, но тем не менее полагает, что его дача действительно стоит на берегу залива. Почему она так думает? Ей кажется, что фамилия промелькнула во время беседы с молодым архитектором, у которого дом в нескольких метрах от моря. Чай, судя по цвету и запаху, зеленый узбекский. Женщина продолжает говорить и смеяться. Она кажется довольной тем, что ей удалось хитростью ненадолго задержать нас у себя. Конечно же, забираясь в эти дебри, она стремилась к одиночеству, но, вероятно, ей порой свойственно желание перекинуться с кем-то парой слов. Я внимательно наблюдаю за ней. Она чересчур эмоциональна: взрывы бурного смеха, которые, казалось, возбуждают каждую клеточку ее упругого, хорошо развитого тела, она обрывает неожиданно и резко. В этом ее нежелании дать себе волю, в этом отказе от более свободной манеры общения, в этом зубовном скрежете я угадываю сексуальную опустошенность. Возможно, даже в наивысший момент физической близости она разражается саркастическим смехом в знак презрения к своей слабости и отвращения к обмороку плоти. А может быть, этот взрыв веселья и служит как раз высвобождению ее сексуальной энергии. Я думаю, и Миша захвачен подобной рефлексией. Действительно, когда мы движемся к калитке, он делает жест, показывающий нам с Венгеровым, чтобы дальше мы шли одни. Он просит подождать его на берегу моря, которое угадывается за соснами, он хочет уточнить с синьорой кое-что об архитекторе — последней ниточке, тянущейся к Глинке. Мы удаляемся по песчаной тропинке. Полночь, но свет словно поднимается от земли. Море — вот оно, сразу же у кромки леса. Финский залив неглубок и усыпан торчащими из воды округлыми валунами. На некоторых из этих темных выступов, поджав лапку, спят чайки. Море очень светлое, как небо и воздух. Пучки высокой редкой травы торчат из песка. Мы наслаждаемся этим мягким и тревожным светом. В конце пляжа возникает и медленно направляется к нам мужчина. Он ступает по воде, создается впечатление, что он бредет среди мерцающих мелких зеркальных осколков. Его брюки закатаны до колен, туфли он держит в руках. Это — Миша. Он подходит к нам и садится на камень, оставляя в воде ноги, словно парит их в тазу. Мы тоже снимаем туфли и садимся на камни неподалеку от него. У него усталый вид, весь он помятый, шея и руки в красных пятнах. После долгой паузы, когда мы уже смирились с мыслью, что его затея оказалась безрезультатной, он открывает рот:

— Я его видел, — говорит он, смеясь смехом робота. — Он не хочет ни с кем встречаться. Он предпочитает назначать встречи заранее и с оговоренным числом лиц.
— Он был у синьоры?
— Нет, на другой даче, глубже в лесу.
— Но синьора с ним знакома?
— Конечно… Однако старается охранять его покой.
— Тебе удалось задать ему какие-нибудь вопросы?
— Кое-какие.
— Ты не спросил, мог ли Генерал иметь немного итальянской крови?
— Он мог быть просто итальянцем. Был, например, такой генерал Паолуччи, сражавшийся против Наполеона.
— Значит, можно сказать, что мать моего Генерала — итальянка?
— Он мог быть сыном какого-нибудь архитектора или артиста… Их было много тогда в России. Больше того, Глинка подсказал, что он мог быть сыном некоего Розатти, первой скрипки, затем полковника и, наконец, отшельника, скрывшегося в загадочном монастыре в грузинских горах.
Миша поднимается и пересаживается на песок, чтобы обсушить ноги. Мы делаем то же самое: Прежде чем уйти, я оборачиваюсь, чтобы еще раз окинуть взглядом валуны, качающиеся в этом море со времен первых ледниковых периодов. Глядя на них, кажется, что где-то затонул корабль, груженный арбузами, и подводное течение медленно сносит их к берегу.
На обратном пути я сижу рядом с Венгеровым, уступив Мише целиком заднее сиденье пикапа, где он и распростер свою утомленную плоть. Дорога и роща спят в лунном свете.
— Я тут набросал кое-какой сюжет… Его славный герой — генерал. События происходят в первой половине XIX века, в Петербурге… — завожу я в надежде заполучить от них еще какие-нибудь ценные сведения.
— Стало быть, он принимал участие в войне с Наполеоном, — подхватывает Венгеров, сразу же увлеченный темой.
— Обязательно, он у меня уже на пенсии. Как он мог одеваться?
— Зимой или летом?
— И тогда, и тогда.
— Зимой — элегантный, длинный, до колен, пиджак, так называемый сюртук, брюки узкие, снизу — на резинке. Фуражка с козырьком. Мундир темно-зеленого цвета.
— А летом?
— Летом — мундир с фалдами.
— Я видел недавно одну старую улочку, дома на которой просто увешаны водосточными трубами, и представил себе, как в ненастные дни Генерал прогуливается по ней с открытым зонтом.
— Только не с зонтом! Офицеры носили шинели — пальто из плотной ткани, с пелериной, специально, чтобы не промокнуть.
— А на ногах?
— Сапоги.
— Мне бы хотелось, чтобы он был очень-беден.
— Это будет неверно. Генерал имел много привилегий, особенно после победы над Наполеоном. Ежемесячно он получал прекрасное пособие и, конечно же, владел землями и домами.
— Тогда каким образом я мог бы разорить его?
— Игрой…
— Какой?
— В карты, например, в знаменитый «фараон», который упоминается у Пушкина в «Пиковой даме».
— А на бильярде он не мог проиграться? — Этот мой вопрос навеян воспоминаниями детства, когда время от времени приходилось слышать, что кто-то разорился, спустив все на бильярде.
— На бильярде, конечно, играли, но маловероятно, чтобы ставки были очень высокими.
— Генерал с бородой?
— Лучше без. После того как Николай Первый сбрил свою, почти все сделали то же самое. — А как они брились?
— Сами. Каждое утро приходил слуга с тазиком, полотенцем и кувшином чистой воды.
— Значит, нужен еще и слуга?
— Обязательно. Больше того, я дарю вам следующую любопытную подробность. Каждый кадровый офицер повсюду возил с собой собственного слугу, которому, с очередным повышением в чине, презентовал старый мундир. Когда затем офицер производился в генералы, слуга подносил хозяину кувшин и тазик, отлитые из всех пуговиц, споротых со старых Мундиров. Ваш генерал тоже мог иметь кувшин и тазик из латуни или другого металла.
— Что бы могло беспокоить его на старости лет?
— В каком смысле?
— Ну, какой-нибудь недуг.
— Подагра или радикулит, например.
— Чем от них лечились?
— Думаю, мазями.
В два ночи мы въезжаем в Ленинград, как раз к разводу мостов. Бывшая столица светла и безлюдна, без теней. Ее дворцы словно плывут в глубоких водах Новы, похожей на зеркало с амальгамой из лунного света.
Глава третья

Его прозвали Генерал Огня за то, что он придумал эффективный способ уничтожать населенные пункты, когда туда вступали войска Наполеона.
Генерал вышел на покой 13 сентября 1836 года. В этот день он прошагал пешком до самых верфей, построенных голландцами. Он был участником многих военных кампаний: экспедиции в Италию с генералом Суворовым, кавказской кампании по завоеванию Грузии, стычек с персами и, самое главное, войны с Наполеоном. В первый день отставки он выходил из дома семь раз — никак не мог усидеть без дела возле буфета. Он был известен как Генерал Огня, потому что придумал быстрый и эффективный способ уничтожать населенные пункты, когда туда вступали войска Наполеона. Способ заключался в поджоге деревянных башенок, куда заранее помещали домашних голубей, которых обязаны были доставить домовладельцы. Птицы вылетали сквозь щели горящих башенок с охваченными пламенем перьями. Они летели к родным гнездам, сея огонь на чердаках домов. Часто их горящие тельца падали на камышовые крыши или влетали в открытые окна покинутых изб. Таким же образом был устроен большой пожар Москвы, после которого французские солдаты ходили по колено в пепле.
Пес, который служил Генералу денщиком, принадлежал прежде одному торговцу, испанцу по происхождению. Когда Генерал отправился взглянуть на собаку, о Ней говорил уже весь Петербург. Ее хозяин умер, а она улеглась у закрытой двери, надеясь, что он еще жив. Она не ела уже много дней, хотя вся улица была заставлена тарелками и сковородками, их притащили, сюда дети и горожане, потрясенные собачьей драмой. Она не прикасалась к еде и не уходила с теми, кто готов был взять ее к себе. Когда же явился Генерал, пес поднялся, может, просто для того чтобы размяться, а может, из уважения к начальству. Генерал приказал: «Вперед, марш!» — и пес побежал впереди высокого чина. Они вышли к Малой Невке и шли по ее набережной до тех пор, пока Генерал не скомандовал: «Стой!» Пес замер. Они стояли точно перед домом старого солдата. Сейчас Генерал жил в угловых комнатах своего дворца, откуда мог наблюдать за Малой Невкой, сидя на широкой, неправильной формы террасе, опиравшейся на восемь классических колонн, вросших в землю запущенного сада. Остальные комнаты дворца, включая центральные залы, были отданы во власть пыли и беспорядка и заперты навсегда: большие пустые объемы обостряют чувство одиночества, а Генералу его и без того хватало — во всем доме жили только он и его слуга. Слуга был очень стар и годился лишь для мелких услуг. Но то, что он мог еще кому-то пригодиться, придавало бодрости старому служаке. Каждое утро он входил к Генералу с тазиком и кувшином, наполненным водой для бритья. Генерал слышал, как тот начинал копошиться с первыми лучами солнца. Понятное дело: слуге нужен был по меньшей мере час, чтобы проковылять по длинному пыльному коридору сквозь анфиладу заброшенных помещений к апартаментам Генерала. Войдя, слуга ставил тазик на ларь, затем выходил и возвращался с кувшином воды. Это были два предмета, которые отлили по его заказу, расплавив все пуговицы от старых мундиров, подаренных ему хозяином, после того, как в 1810 году тот был произведен в генералы.
Обязанностью собаки стало сопровождать нового хозяина во время долгих прогулок, особенно когда Генерал изучал лед Малой Невки и каналов с целью определить день и час начала ледохода. Вот уже несколько лет он был точен в своих предсказаниях. За час до назначенного времени он выходил на берег с брегетом в руках, чтобы показать зевакам, что это вопрос нескольких минут. Сначала ледоход заявлял о себе легким потрескиванием, затем ледяная корка покрывалась множеством трещин, потом ледяные плиты начинали шевелиться и в конце концов белые глыбы и их осколки, ничем уже не удерживаемые, быстро устремлялись в сторону моря. Система точного определения времени ледохода основывалась на показаниях примитивного прибора собственного изобретения: два горшка, поставленных один на другой. В днище того, что находился сверху, имелось отверстие, заткнутое пробкой. В ноябре Генерал наполнял его водой и выставлял на террасу, помещая на две дощечки, лежащие на втором, пустом горшке. Когда вода замерзала, Генерал вытаскивал пробку и с началом весны ежедневно следил, как тающий лед стекал в нижний горшок. Толщина льда в горшке была ровно двадцать сантиметров. Сравнивая ее с толщиной льда Малой Невки — его вырезали для больниц и крупных лавок торговцы льдом, — Генерал умудрялся безошибочно определять день, час и минуту начала ледохода в Петербурге. Показания двух поставленных друг на друга горшков дополнялись, к тому же, исследованием нескольких березовых листьев, подобранных между 15 и 20 июля, а также наблюдением за полетом чаек, которые, возвращаясь в город, устраивали на реке кошачьи концерты.

Итак, пес шествовал в трех метрах впереди хозяина, не столько для того, чтобы быть на достаточной стратегической дистанций для защиты своего начальника, сколько из уважения к нему. Время от времени Генерал направлял его действия резкими военными командами: «Кругом!.. Вперед, марш!.. Налево!.. Стой!.. Вольно!» С этой последней командой между ними возникало нечто почти дружеское и расслабляющее обоих. Оба стояли рядом, созерцая Малую Невку или Большую Неву. Часто, как бы невзначай, пес касался мордой ноги хозяина, чуть заметное касание — результат, казалось, случайной потери равновесия. Налюбовавшись рекой, они возвращались домой, и собака вновь занимала дистанцию, которую ей надлежало занимать, держа уши настороже, готовая улавливать, скажем прямо, своеобразные команды Генерала. Действительно, однажды вечером она услышала такую: «Кругом! Кругом! Вперед, марш!» Несомненно, речь шла о бессмысленном кружении, тем не менее ситуация почему-то развеселила командира. В один из дождливых полудней — в то время, когда их отношения сделались более близкими — после долгих часов, проведенных в молчании, пес спросил, глядя Генералу в глаза:
— Синьор Генерал, почему вы перестали воевать?
— Потому, что стал стар.
— Все собаки, которых я встречал в последнее время, говорили мне, что хотели бы выступить, чтобы испытать свои силы.
— Против кого?
— Против кого угодно.
— У борьбы должна быть цель..
— Назовите ее нам.
— Но я не знаю, против чего могут протестовать собаки.
— Против многого.
— Например?
— Мы ощущаем себя рабами, а это унизительно.
— Вы не рабы, вы друзья человека.
— В общем, они сказали, что под вашим началом готовы начать революцию.
Генерал останавливается и ставит натруженную ногу на спину своего денщика.
— У вас хватило бы духу собраться всем вместе на льду Новы перед Зимним дворцом и объявить забастовку? — интересуется он после небольшой паузы.
— А дальше что?
— А дальше, если начнется ледоход, вы должны остаться на льду, рискуя погибнуть.
— Хорошенькое дело!
— Это риск, которому вы должны подвергнуться. Однако царь может проявить к вам благосклонность, и вы спасетесь.
— Какого рода благосклонность?
— Я как раз сейчас об этом думаю и позже пошлю царю обращение от вашего имени.
К этой теме Генерал возвращается на четвертый день дождя, после чего пес начинает носиться вверх-вниз по лестнице, чтобы дыхание его стало частым и горячим, и тогда он сумеет согреть им правое, ноющее от подагры, колено хозяина.
— Вы могли бы потребовать освобождения всех птиц, сидящих взаперти в клетках, — произносит Генерал.
— Но какое отношение имеют к нам птицы? — спрашивает ошеломленная собака.
— Запомни: самое большое добро надо сделать для других, а не для себя, — отвечает Генерал и резко заключает: — Дай знать собакам, что я приказал выступить в четверг. Кто откажется — расстрел, — добавляет он, возвращаясь к привычной для него во времена действительной службы манере выражаться.
Пес вытягивается по стойке «смирно», напуганный изменившимся грозным голосом Генерала. И тотчас же выбегает из дома по своим революционным делам. На улице льет как из ведра, вода стоит стеной и с собаки льет, как из дуршлага.

Биография

Произведения

Критика

Читайте также


Выбор редакции
up