14-11-2019 Николай Асеев 564

В синем мире

В синем мире

Игорь Шайтанов

Не так уж редко бывает, что детские стихи, написанные известным поэтом — по случаю или по обязанности, — остаются лишь эпизодом в его творчестве. Но у Асеева все было иначе. В 1939 году, поздравляя его с двадцатипятилетием творческой деятельности, Борис Пастернак писал своему «другу, замечательному товарищу», что среди лучших его вещей считает «стихи о детях и беспризорных». И это не юбилейная, а заслуженная Асеевым похвала.

Одним из первых журналов, где Асеев не только напечатался, но в 1914-1915 годах числился постоянным сотрудником, был журнал «для среднего возраста» «Проталинка». В те самые годы Асеев прокладывал свой путь в поэзии, путь, еще неотчетливо им различимый, но — это ясно — идущий от народного искусства. Поэтично народное слово, поэтично само прошлое, овеянное легендой, и на страницах «Проталинки» Асеев увлеченно пересказывает события русских летописей, польских преданий. В качестве приложения к журналу он издает переложение саг о норвежских конунгах.

Конечно, молодому, еще только начинающему писателю не приходилось выбирать, где печататься, но все равно знаменательно соединились у Асеева тема, вдохновленная народной поэзией, и жанр, рассчитанный на детское восприятие. Отсюда ведет начало Асеев — поэт самостоятельный и значительный. Первые стихи, в которых мы распознаем руку мастера, его будущую манеру, он печатал в тексте своих прозаических пересказов как лирические вставки.

Сейчас, читая эти стихи, не можем не почувствовать их свежей силы, даже не все в них умея понять. Вслед за ощущением непонятности приходит и объяснение — видимо, дело в обычной футуристической затрудненности стиха, путаности поэтической логики. Однако многое проясняется, если читать эти стихи не в сборнике, а в том самом тексте, в обрамлении которого они первоначально появились то охотничьей песней, то поэтическим преданием, которое у слушателя вызывает те самые вопросы, которые и мы готовы задать. В ответ на них и рассказывается легенда.

Дул ли ветер не в лето теплый или встала иная чара, что опять над шипучей Гоплой человечья лютая свара?

Валом валятся в небе тучи, закипает дождь на осине, — это хвост ударяет щучий, пробиваясь сквозь шерешь синий...

Таков современный текст стихотворения «Над Гоплой», он незначительно отличается от первоначального, напечатанного в качестве «старинной песни».

Как и в народной поэзии — природа, кипящая внутренней силой, одухотворенная движением, откликающаяся на события человеческой судьбы и истории. И зрительно — уже подкрашенная чисто асеевским голубоватым тоном. Там же, в «Проталинке», Асеев объясняет происхождение этого цветового тона, его символику — в пересказе истории о том, как был предательски ослеплен князь Василько Ростиславович: «Раз только еще сверкнули голубые Васильковы очи — и сбылся вещий сон — не видать Васильку света белого, выколоты его светлые оченьки...

И стоит в поле том теперь рожь высокая, давний ветер ее поколыхивает, а по всей земле цветут княжьи очи загубленные, на красу земную дивуются. Не дали им жизнь досмотреть, до веку будут пламенеть они синими огонечками, во полях цвести, сердце радовать доколь нашей родимой Руси на земле стоять...» («Проталинка», 1914, № 5).

Насколько асеевские стихи, уже просквоженные ветреной синевой, отличаются от того щебечущего говора, которым обычно наполнялась детская поэзий на страницах той же «Проталинки»:

Солнце ясное смотрит из тучек.
Очень весело стало весной.
Сад наш будто смеется со мной...
Поцелуй меня, солнечный лучик.

Своими ранними стихами, объединенными позже в цикл «Сарматские песни», Асеев мог бы открыть сборник произведений, предназначенный детям. В какой-то мере им можно считать последний раздел в сборнике «Раздумья» (1955) — «Стихи детям». Здесь напечатана поэма «Кутерьма», вышедшая в свет в 1930 году с иллюстрациями А. Дейнеки и факсимильно переизданная в 1982-м. Поводом к переизданию имеет право считаться в данном случае не только ее оформление, но и стихи, возвращающие к знаменитой асеевской молодости, бодрости, к тогдашней атмосфере радостного труда, укрощающего стихии. И по своей интонации, и по яркой плакатности они напоминают о работе Асеева бок о бок с Маяковским: Из электростанции

на мороз
матерый
крепкие
и статные
побрели
монтеры.

А дальше — чисто по-ассеевски звук, упирающийся в звук, набравший смысловую плотность, так что не заменишь, не сдвинешь с места и едва ли забудешь:

Темнота все больше.
Лед — лют,
под скрипучей
толщей
лег
люк.

В этом крепком раскате ассевского стиха — вызов сюсюкающей детской поэзии и первый урок звучащей речи, преподанный ребенку. А нравственно в «Кутерьме» — урок мужественного преодоления трудностей на пути к счастью. Хорошие стихи, независимо от того, кому они предназначены — детям или взрослым, — пишутся, если они подкреплены душевным запасом, если они — необходимость для автора. Напомню, «Кутерьма» появилась в год смерти Маяковского.

Также из довоенного времени пришло в «Раздумья» фантастическое стихотворение «Как цапли коршунов победили», а стихи о котенке Тех-Тешке печатались отдельно еще в 1947 году. Это один из лучших асеевских детских циклов, который также заслуживает переиздания, и не одноразового, а постоянного, ибо имеет право войти в классику литературы для детей. «Тех-Тешку» можно печатать вместе с другим, гораздо более ранним (1925-1927) стихотворением о домашнем коте — «Песни Пищика». Там — сказочный говорящий кот, в рассказ о котором все время врывается фольклорная интонация то считалки, то побасенки. Впрочем, из продувного сказочного персонажа, недовольно пререкающегося с хозяином, выкрадывающего мясо у продавца, Пищик легко превращается в обыкновенного домашнего кота, едва не поломавшего зубы о заводных мышей.

«Тех-Тешка» написан иначе — если сказка и складывается, то лишь под самый конец, после того как мы вдоволь понаблюдали за играми котенка:

Лишь с утра он просыпался, выгнув спину, как верблюд, он за дело принимался, за котячий мелкий труд...

Своя таинственная жизнь, которая течет в квартире, рядом с человеком, вовлекая его, и от наблюдения за которой невозможно оторваться.

В начале века многие поэты, художники, ставшие творцами так называемого левого искусства в его самых разнообразных оттенках, съезжались в столицу из провинции. Пестрые воспоминания детства: Багдади и Кутаис Маяковского, Витебск Шагала, Хвалынск Петрова-Водкина, асеевский Курск... У всего этого поколения была удивительно цепкой память первых впечатлений. Они пришли с мечтой очистить искусство от патины книжности, академизма, вернуть ему чистоту звучащего слова, первозданного цвета. Как же забыть свой ранний опыт, первое прозрение к красочности мира, к необычности слова!

Одна из первых публикаций Асеева — два стихотворения в журнале «Весна» (1911, № 24) — носила общее название «Провинция». Что к ней влечет? Вероятно, то, что в духе Асеева было обозначено К. Петровым-Водкиным как «простота и детскость провинции».

Детской памятью остро схвачена жизнь в ее светотени — это ли не первый и незабываемый социальный опыт художника? Опыт, в котором ломовой силе быта — перед ней, кажется, что устоит! — далеко не всегда удается одолеть человека, сделать его нечувствительным к доброму слову, к сказке, рассказанной зимним вечером, и ко всему, в чем впервые угадывается еще непонятная, но притягательная красота: «узоры на одеждах, на чашках, деревянные украшения на фасадах, цветные рисунки... иконы»; а рядом с этой рукотворной красотой — природа: «ощущения цветовых спектров в переливах и перекличках между кровавыми бегониями, нежными левкоями и пестротою анютиных глазок».

За эту память детства держались, ею жили в искусстве. Разве не о ней свидетельствовал в своей речи Юрий Олеша, к тому времени уже написавший «Трех толстяков»: «...главная моя мечта — мечта сохранить право на краски молодости, защитить мою свежесть от утверждения, что она не нужна, от утверждения, что свежесть есть пошлость, ничтожество.

Я не виноват, что моя юность проходила в условиях, когда мир, окружающий нас, был страшен. Я понял, что причина такой концепции есть желание доказать, что во мне имеется сила красок и что будет нелепостью, если эти краски не будут использованы».

О, республика детских лет,
государство великое в малом!
Ты навек оставляешь след
Отшумевшим своим снеготалом.

Республика прекрасного детства, некогда противозаконно установленная в пределах Российской империи! В этой мятежной республике — истоки искусства, навсегда сохраняющего ощущение первоначального родства. Бунт детства, бунт красоты!

Асеев знает цену этой памяти, об этом сам говорит, объясняя, что помогло Маяковскому вырваться из серой благопристойности дореволюционной жизни и искусства: «...если бы Маяковский с детства находился в этой среде, возможно, что и его бы обработали соответствующим образом и нивелировали бы в цвет своего времени, в такой серенький, без ярких пятен цвет.

Но Маяковский пришел из другой среды. Маяковский пришел из Грузии, где много солнца, где природа пестрее, где голоса громче, где он мог наблюдать жизнь виноградарей, скотоводов, людей, привыкших к опасностям».

Много и справедливо говорилось об усложненности раннего Маяковского, раннего Асеева... Это так, но ведь нужно понять, ради чего усложняли стих — ради возрождения простоты, ради возвращения в искусство самых простых первоначальных впечатлений. Когда-то А. Блок, исследуя поэзию заговоров и заклинаний, очень верно заметил: «То, что было живой необходимостью для первобытного человека, современные люди должны воссоздавать окольными путями образов».

То, что некогда было ярким и моментально схватываемым, становилось привычным, тускнело во многократно сказанном слове. Приходило время для окольного пути, который подчас уводил очень далеко и терялся, но ведь иногда и выводил к цели:

Если мне умереть — ведь и ты со мной! Если я — со зрачками мокрыми, — ты горишь красотою писаной на строке, прикушенной до крови.

Попробуйте пересказать эти строки из стихотворения раннего Асеева, Асеева-футуриста. Вам не обойтись без набора основных лирических понятий: любовь, красота, страдание, поэзия. В стихах же они присутствуют неназванные, как бы входя одно в другое, нанизываясь на тот невидимый стержень, роль которого исполняет метафорическая подробность — до крови прикушенная строка. Лирические понятия переживаются, входят чувственно — физической болью, соединившей любовь и поэзию, или бьющим в глаза светом, который вдруг начинает излучать старая, застывшая поэтическая формула — «писаная красота». Как будто реставратор снял темный слой олифы и иконописный лик снова перед нами в первоначальной яркости красок.

У Асеева, по крайней мере в лучших его стихах, и сложность метафоры, и насыщенность «звукостроением» — это лишь окольный ход, которым нужно пройти, чтобы на том его конце с непривычной, забытой яркостью глаза резанули краски, а в словах вспыхнул смысл. Вот еще пример — разрешения звуковой сложности, футуристической тяжеловесности, «неудобности» звука в стихотворении Асеева.

В 1916 году Асеев одной и той же строфой завершает два стихотворения: «Как желтые крылья иволги» и «Еще! Исковерканный страхом», — во втором ставя ее в кавычки в качестве автоцитаты:

У облак темнеют лица, а слезы, ты знаешь, солены ж как! В каком мне небе залиться, сестрица моя, Аленушка?

Звуки раскатываются по строчкам, многократно отражаясь в родственных созвучиях. Отмечу лишь некоторые. Прежде всего уникальная составная рифма, которая может быть употреблена не иначе, как асеевская цитата: солены ж как — Аленушка. Рифма очень богатая — в ней найдено неожиданное, но очень близкое звучание, эффект которого, однако, во второй и четвертой строке различен. Вначале впечатление звукового стяжения, нагромождения, которое усиливается еще одним рифмующимся рядом преимущественно свистящих, приглушенных согласных: лица—залиться—сестрица. И вдруг разрядка — на очень чисто прозвучавшей лирической и звуковой ноте в окрашенном сказкой женском имени — Аленушка. Разрядка не только приема, но и лирического сюжета — того сомнения, которым пронизано стихотворение:

А может, мне верить уж не с кем, и мир — только страшная морда, и только по песенкам детским любить можно верно и твердо...

У Асеева часто эмоциональное напряжение накапливается, накапливается, но как будто не может прорваться, сбросить с себя груз, пока в самом финале не ударит чистым лирическим током. И одновременно как бы наступает прозрение — плеснет синева, любимый ассеевский цвет. Даже само слово «синий» нередко так поставлено в стихе, что своим первым звуком включается в затрудненный звукоряд, из которого вырывается, оставляя ощущение очищенного звука и обновленного цвета.

Этой цветовой ассоциацией объясняется и название едва ли не самого известного асеевского стихотворения — «Синие гусары». Название загадочное, ибо не подтверждаемое реальным цветом гусарских мундиров. И именно в этот тон у Асеева нередко окрашивается детство. Даже тяжелое, даже грустное детство — назвал же он стихи о беспризорнике (их-то и числил Пастернак среди лучших) — «За синие дни».

Асеев сам когда-то говорил, что пейзажи ему не удаются. Конечно, дело не в умении. Просто в стихах Асеева нет описательных подробностей:

Я сегодня в синем мире встал, не узнавая дома, словно что-то стало шире, что-то ново, незнакомо...

Написано в 1946 году. Посмотрите, чуть ли не в каждом из асеевских стихотворений последних лет, как синяя молния, мелькает небесная синева. Синий мир, в котором начиналась поэзия Николая Асеева, к которому она вернулась. Мир детства, сохраненный поэзией, позволяющий увидеть ее если не целиком, то насквозь — до самой сути.

Л-ра: Детская литература. – 1983. – № 9. – С. 32-42.

Биография

Произведения

Критика


Читайте также