Проблема национального характера в драматургии A. C. Хомякова
И. Юнусов
К драматическому роду Хомяков обращался преимущественно в дославянофильский период своего творчества. Поэтому собственно славянофильские мотивы в его драматургии проявляются не так открыто и программно, как в его зрелой лирике или в драматургии К. Аксакова. Однако именно драматургия доказывает, что славянофильство А. С. Хомякова далеко не случайно. Оно есть результат естественного и постепенного процесса.
Юношеская трагедия Хомякова «Ермак» (1826) предваряет романтическую драму 30-х гг. Проблема национального характера здесь, в общем-то, даже не обозначена и может в этом смысле соотноситься лишь с очень ранними вещами Бестужева-Марлинского. Вот, например, как Ермак реагирует на то, что Мещеряк запретил певцу петь: Мой друг! // Не прерывай певца мечтаний сладких; // Оставь его, когда в тиши ночей, // Он вдохновенья тихий глас внимает // И бурю чувств, и сердца тайный огнь // Высокой песне поверяет. Или вот так сибирский шаман рисует политические перспективы Ермаку: Прими венец и полети к победам, // От торжества стремися к торжеству. // Перед тобой в ничто падут престолы, // Как перед взглядом утра легкий пар. // Перед тобой Чингис, Тимур забыты, // Пол-Азией твой управляет меч. // Твоим словам вселенная внимает.
Недаром еще современники Хомякова указывали на немецкие, шиллеровские источники трагедии: «Ермак и все добрые люди его трагедии нисколько не похожи на дерзких, мужественных казаков. Это немецкие студенты, прекрасно разговаривающие по-русски. Если бы на завоевание Сибири отправился какой-нибудь бурш Геттингенского университета с толпою товарищей и филистеров, то в трагедии господина Хомякова была бы истина. Но теперь ее нет и следа».
Следующая пьеса Хомякова является безусловным художественным шагом вперед. «Димитрий Самозванец» (1833) написан в жанре исторической драмы и во многом вдохновлен «Борисом Годуновым» Пушкина. «Большинство исторических драм начала 1830-х годов, — констатирует A. B. Архипова, — основывались на художественных приемах, введенных в драматургию Пушкиным. Отказ от единства места и времени, наличие массовых сцен, белый пятистопный ямб, перемежающийся иногда прозой, бытовые подробности, стремление воссоздать колорит эпохи — все это становится нормой в драматургии, а иногда превращается в штамп». Как нельзя кстати вышли в свет очередные два тома «Истории государства Российского» Карамзина. «Что за чудо эти 2 последние тома Карамзина! Какая жизнь! c’est palpitant comme la gasette d’hier (это злободневно, как свежая газета)», — восторгался A. C. Пушкин. Причем русских художников интересовал преимущественно период Смутного времени. Так, в незаконченном произведении И. В. Киреевского «Царицынская ночь» (1827) читаем: «Мне пришла мысль, — сказал он (Владимир. — И. Ю.), — представить Борисово царствование в романе. Нет ничего загадочнее русского народа в это время. Не все же кланялись восходящему солнцу. Представьте же себе человека, который равно ненавидит Годунова, как цареубийцу-похитителя, и Гришку, как самозванца; к чему привяжет он слово: “Отечество”? Мне кажется, здесь в первый раз русский задумался об России». Интерес к этому периоду, когда «первый раз русский задумался об России», обострялся также событиями польского восстания 1830-1831 гг.
Совершенно очевидно, что историзм Хомякова имел романтическую природу. Он доверяет не научному анализу, а художественному, интуитивному познанию, ибо «ученость может обмануть, остроумие склоняет к парадоксам; чувство художника есть внутреннее чутье истины человеческой, которое ни обмануть, ни обмануться не может». Подобно Н. В. Гоголю, при работе над «Тарасом Бульбой» доверявшему не столько русским летописям и польским историкам, сколько народным историческим песням, Хомяков также придает большое значение изучению легенд, народных преданий. Но они служат не в качестве исторических источников, а в качестве исходного материала, долженствующего помочь постигнуть те самые первоэлементы духа определенной этнической общности, которые в конечном счете и обусловливают ее историю.
Именно этнос, «племенные стихии», «семья человеческая» являются, по Хомякову, основным действующим лицом истории. Но своеобразие той или иной «семьи человеческой» обусловливается не природными, географическими, историческими факторами, а религиозными, ибо «...Вера проникает все существо человека и все отношения его к ближнему; она как бы невидимыми нитями или корнями охватывает и переплетает все чувства, все убеждения, все стремления его. Она есть как будто лучший воздух, претворяющий и изменяющий в нем всякое земное начало, или как бы совершеннейший свет, озаряющий все его нравственные понятия и все его взгляды на других людей и на внутренние законы, связующие его с ними». Вот почему, по Хомякову, первым и главным предметом изучения историка должна быть народная вера, поскольку, «если вынуть христианство из истории Европы и буддаизм из Азии, то уже не понять ничего ни в Европе, ни в Азии». В историософии Хомякова все восходит к Вере. «Никому, кажется, в голову не приходило, что, сведя в одно целое и в одну систему всю картину человечества, разделенного по внешнему признаку его духовного развития (вере — И. Ю.), можно представить результаты новые и поучительные и достойно довершить здание географических наук. Климаты, характеры земель, наружный образ людей, их образованность, их гражданственность, их движение торговое и политическое, подчиненные одному великому началу и обратно действующие на него».
В том числе и национальный характер, по Хомякову, определяет не география, а Вера: «Взгляните на землеописание! Все в гармонии, и только племена людей составляют какую-то резкую противоположность с окружающею их природою. Белый медведь передвигает свою неуклонную силу только по льдинам полюса и прыжок полосатого тигра заключен в границах тропических стран, — но человек этих законов не знает». Впрочем, сам термин «национальный характер» автором «Семирамиды» не употреблялся. Его заменяло понятие «дух жизни», которое «можно чувствовать, угадывать, глубоко сознавать, но нельзя заключить в определения, нельзя доказать тому, кто не сочувствует».
Однако в «Димитрии Самозванце» эти идеи писателя скорее угадываются, поскольку окончательно сформировались уже в славянофильский период творчества.
Известно, что в основе драмы лежит конфликт, в котором участвуют, как правило, две силы, у каждой из которых есть своя правда, свое видение мира. И в результате столкновения этих двух «правд» возникает драматическое содержание жизни, перерастающее порою в трагедию. В чем же заключается конфликт в «Димитрии Самозванце»? Уже сам эпиграф, взятый из анонимного французского сочинения, во многом подчеркивает характер конфликта: «Я думаю, что если бы он вел себя более скромно, не якшаясь с поляками, женился бы на русской, приспосабливался бы к местным нравам, то, будь он хуже последнего монаха, корона осталась бы на его голове. Но, полагаю, виновником его полного ниспровержения и гибели был папа со своими учениками-иезуитами, потому что эти убийцы государей захотели слишком скоро сделать из него монарха и спешили забраться в медовые улья...». Димитрий Самозванец оказался в самой сердцевине русско-православного и польско-католического противостояния. В каком-то смысле он оказался игрушкой в руках национальных, исторических стихий. Не будет преувеличением сказать, что главный конфликт в трагедии заключен в душе Димитрия Самозванца. Он, пожалуй, первый русский человек в отечественной литературе с так называемым «внутренним расколом», раздвоением души, пролегающим по линии «Запад—Восток», хотя, безусловно, его образ осложнен и изначальной ложью, двусмысленностью его царского статуса, честолюбием и умением прощать, любовью, мечтами о великом будущем России. Именно этим «внутренним расколом» объясняются его метания. Хомяков подарил ему многие излюбленные мотивы и образы ранней своей лирики. Так, подобно лирическому герою стихов Хомякова, Димитрию присущи гордое осознание географической мощи России, мессианизм, противопоставление полунощного Орла и Луны, воинственность и т. п.: «...Не такова Россия, // Нет, не таков полунощный орел: // Он крыльями полмира осеняет, // И над гнездом его в единый час // Нисходит ночь и утра луч сияет». Или уже в конце трагедии читаем: «Я разбужу все дремлющие силы, // Я им открою путь сперва к войне, // И чувствую, Орел ширококрылый // Затмит Луну в полуденной стране. // <...> И все недаром! Есть тебе, Россия, // Святой завет, и твердою рукой // Его свершу, и будут пред тобой // Склоняться в прах страны чужие, // Благоговеть весь мир земной!». Несомненно, Димитрий патриот: «Но русский я, но в этих льется жилах // Не западная кровь; но русский край // Мне всех земель сто раз дороже, краше, // Мне ближе всех мой доблестный народ». Но расколотость души Димитрия заключается не только в том, что он при всей любви к русскому пришел в Москву на польских штыках, что он связан чувством долга перед поляками, а в том, что западная культура для него необыкновенно притягательна. Обращаясь к царице Марфе, Димитрий произносит целый гимн западной цивилизации: Там новый мир, там люди горды, смелы; // В сердцах горит божественный огонь; // Там руки их природу покоряют, // И небеса измерил хитрый взгляд, // И города, и села процветают, // И дышит медь, и краски говорят.
Для Димитрия «гордость» однозначно положительное свойство человека. Что касается Хомякова, то как раз в это время в его мировоззрении происходило формирование славянофильской концепции и в том числе переосмысление понятия «гордость», и потому трудно судить о характере авторских интенций в этом слове. Более того, свое царское поведение Димитрий соотносит не с русскими традициями, а скорее с польской культурной парадигмой. В ответ на упреки Басманова в игнорировании русского «духа жизни» Димитрий возражает: Какой монарх с таким великолепьем // Средь подданных являлся? Вкруг себя // Кто собирал столь пышный двор? Причем, по Хомякову, получается, что опасность русскому «духу жизни» со стороны привлекательной западной культуры осознавалась еще в XVII в., до эпохи Петра. В самом начале пьесы один из стрельцов возмущается засильем польского, западного начала: Чтоб черт его побрал! // Все лях да лях!.. // У них все лучше: и наряд и кони, // И меч острей, и глаз светлей. Беда! // Житья уж нет от этих птиц залетных.
Знаменательно, что Димитрий в своих программах о великой Руси предваряет Петра I: Я оживлю свой Север: грады, села // Я вызову из мертвой сей земли; // И свет наук, и блеск художеств дивный // Я разолью, — и памятен векам // Останется Димитрий. При этом подобные планы возникают в результате соотнесения с процветающим Западом, Польшей. Или уже в финале пьесы вновь звучит мотив Великой России: Что Иоанн провидел, // Что начал царь Борис — я довершу, // И вольный суд, и строгие законы, // И кроткая, но твердая рука // Дадут покой и стройное стремленье, // И жар, и жизнь проснувшейся земле // Небесный свет познанья и науки // Нам даст чужбина. Отсюда у Димитрия достаточно сложное отношение к полякам. Он ценит польскую культуру, любит красивую полячку, благодарен им за помощь в достижении царского трона, доверяет польским штыкам. Но при этом поляки оскорбляют его национальные чувства своим высокомерием, нахальным поведением по отношению ко всему русскому, даже в стенах Кремля: Здесь, во дворце, перед лицом царя, // Пришелец лях осмелился... О Боже! // И он живет еще! Димитрию кажется, что сейчас союз с Польшей необходим и по тактическим, и по стратегическим соображениям. Конечно, когда-то в будущем он мечтает стряхнуть «...Литву и римской цепи тягость», но сегодня радуется даже мнимому единству на пиру. Он жаждет соединить в своей душе и Запад и Восток: Мой кончен пир, и гости разошлися. // Как радостно шумела их толпа, // Как весело и дружно все смешались, // Литва и Русь, в единый братский круг! Однако внутренняя расколотость главного героя, разрывающее его равновеликое тяготение и к Западу / Польше и к Востоку / России оказались трагическими и губительными для Димитрия Самозванца. Его неполную принадлежность к русскому миру ощущали все, прежде всего простые русские люди. Когда Димитрий Самозванец сказал боярам, что во всей Москве ни у кого нет такой дивной собаки, как у поляка Бучинского, то один из стрельцов воскликнул: Не может быть! // Не мог наш царь сказать такого слова. // Нас перед ляхами срамить!
После того как Димитрий спас мужика от медведя, слуга не понял его поступка и счел это не царским делом. В другой сцене, во время ожидания казни Шуйского, народ комментировал действия Димитрия, сравнивая его с Иваном Грозным: Да видишь ли: тот был благочестив, // И в вере тверд, и ревностен к святыне; // А этот что? Латынщик, басурман! Таким образом, тирания в глазах народа является гораздо меньшим злом, нежели забвение своих национальных и религиозных корней, предательство народных святынь. Европейская одежда Димитрия воспринимается как шутовская, позорящая как национальное, так и царское достоинство.
Это прекрасно понимает и Марина, заявляющая Димитрию, что в глазах народа «ты хуже всех тиранов — ты еретик». Марина, по Хомякову, искренне полюбившая Димитрия за его отвагу, тем не менее тоже не может понять русскости своего избранника. Это эксплицируется в таких деталях, как ее озадаченность явной несхожестью Димитрия с образом песенного польского рыцаря, разным восприятием пира, когда Марина радуется, что пир идет к концу, и восклицает: «Как праздники московские докучны!» — а Димитрий, напротив, доволен тем, как радостно, весело и дружно все смешалось на пиру.
Таким образом, Димитрий даже в глазах тех, кто любил его или пытался любить, все же был в определенной степени чужим, что и обусловило его смерть едва ли не в одиночестве, со считанным числом сторонников.
Однако русско-польское, в широком смысле восточно-западное, противостояние пролегает не только в душе Димитрия Самозванца. В него так или иначе вовлечены все персонажи пьесы, но в отличие от Димитрия Самозванца у них нет сомнений, к какому миру они принадлежат.
Необходимо отметить, что поляки в пьесе не демонизированы, не окарикатурены. В трагедии угадывается польский взгляд на вещи, польская правда. В сцене, где польская сторона не хочет признать цесарского титула Димитрия, звучит их аргументация в устах Олесницкого: Ты нового, неслыханного хочешь // И властию внезапной упоен, // Ругаешься тебя приявшей Польше. // Забыто все: и милость короля, // И наш прием, и служба храброй шляхты. // Ты волен, князь: что хочешь, то творишь; // Но не забудь судящего потомства! // Его рука в скрижалях начертит // Над именем твоим: «неблагодарный».
Во втором явлении второго действия польский характер предстает как бы в трех срезах. Решается вопрос: казнить или помиловать князя Шуйского? Первый срез — это польское католичество, представленное патером Квицким. Вспомним, как характеризует его в диалоге с Басмановым сам Димитрий: Опасны этих ксендзов речи: льются, // Как мед, а цепи вьются вкруг души. В другом месте он уже самому патеру заявляет: Мой хитрый ксендз, твою я понял душу! // О! «будьте яко змии» — глубоко // Начертано в уставе иезуитов, // И твердо, Квицкий, помнишь ты его. И речь ксендза о том, помиловать или казнить Шуйского, являет собой типичный образчик польско-иезуитской речи: Но ты монарх, тебе судьбу народов // Вручил господь; тебе он повелел // Смирять вражду, обуздывать крамолу, // Да в тишине цветет твоя земля. // Ты мудрый царь и знаешь, что от казни // Безвременно избавленный злодей // Невинных часто губит и, чем выше // Дотоле был, тем царству он страшней, // Но мне ли знать, когда потребна строгость? // Я не судья.
Второй срез польского характера — это польское воинство в лице князя Вишневецкого. Только, пожалуй, памятуя хомяковский культ воинского рыцарства в его лирике, можно понять благородный строй мысли польского аристократа. Недаром после хитрой иезуитской речи патера Квицкого князь Вишневецкий прямо заявляет: Не ксендзами воспитан Вишневецкий; // Ему до них нет дела. Добрый меч // Знакомей мне, чем хитрости ученых, // И напрямик я стану говорить: // Волнуется Москва. Он искренне обеспокоен нелюбовью московитян к его дружине, к полякам, к царскому двору и хочет спасением аристократа Шуйского как-то смягчить русские сердца.
Наконец, в этой сцене присутствует и, что важнее, участвует Поляк, который не имеет ни имени, ни фамилии, ни социального, ни возрастного указания, т. е. он как бы символизирует в себе польскую сущность. И в его краткой реплике: Слушай, дерзкий шут! // Перебивай москалей, сколько хочешь, // А в польску речь мешаться не дерзай, // Что мы, москали что ль? — эксплицитно выражается то высокомерие, которое имплицитно присуще и патеру Квицкому, и князю Вишневецкому. Здесь польский характер как бы предстает в трех срезах: религиозном, военном и эмпирически-бытовом.
У Хомякова, как, впрочем, и у Пушкина, и у Гоголя, существенно разнятся русские и польские культурные парадигмы. Басманов, недовольный поведением Димитрия в Москве, упрекает его: Царь Димитрий! // Не в польской ты стране, где пан-король // Начальник панов, равный им, Россия // Возводит взор к увенчанной главе, // Как к дивному творца изображенью, // К избранному любимцу горних сил, // Вокруг него и свет, и страх глубокий, // И таинства невидимый покров. // Не часто, не без блеска, не в одежде, // Едва приличной дворянину, любит // Народ глядеть на русского царя.
Как видно, если в Польше король — начальник панов, равный им, то в России царь — помазанник Божий, окруженный ореолом таинственности, которую соответствующие обряды и наряды только усиливают. Когда князь Вишневецкий призывает Димитрия сохранить жизнь Шуйскому, то аргументирует это тем, что и в царе российском, и в князе Шуйском течет одна и та же благородная кровь, а не кровь какого-нибудь нищего, которого можно не задумываясь казнить. На что Димитрий отвечает ему: Бескровен Бог, безроден царь. Пред ним // Все равные: и нищий и вельможа. И далее один из поляков заключает: Нет, в нашей Польше так не говорят. // Там дворянин и пан великородный // Не то что...
Сословной, разъединенной Польше здесь противопоставляется русский мир, по природе своей стремящийся все же к всесословному единству. Соотносятся, что в то время было очень актуально, и воинские качества русских и поляков. Димитрий дважды подчеркивает, что польская дружина грозна только на словах, и приводит пример из своей практики. Эти реплики перекликаются с пушкинскими в «Борисе Годунове»:
Другой. Пустое, друг: поляк
Один пятьсот москалей вызвать может.
Пленник. Да вызовешь. А как дойдет до драки
Так убежишь от одного, хвастун.
В трагедии противостояние русского и польского начал так сильно, что соперничество идет даже на уровне собак: стрелец радуется победе русской собаки над польской. Бросается в глаза, что ляхов не любят именно положительные персонажи и люди из народа. Их называют «латынщиками», «басурманами», «пестрыми варшавскими сороками». В свою очередь и для поляков русские чужие. Марина, мечтающая утвердиться в роли русской царицы, полагает, что русскому народу понятны «лишь низкое коварство Годунова // И Иоанн — кровавая гроза...», а рыцарские чувства, высокий дух, смелых дум полет ему недоступны. То же самое наблюдается и в бытовой сфере, где Марина и ее наперсница Роза сравнивают русских мужчин и женщин с польскими и приходят к выводу, что сравнивать не только смешно, но и «грешно, безбожно».
Как пишет A. B. Голубев, для допетровской Руси было характерно «...острое неприятие и демонизация Запада и отмечаемое иностранцами наивное убеждение в безусловном превосходстве Москвы и московских порядков, непоколебимая уверенность в святости православия как единственно спасительной веры и пагубности любого “инославия”. Если царь, как об этом свидетельствуют иностранцы, мыл руки в специальной лохани после приема послов (этот обычай продержался до середины XVII в.), то архангельские купцы, торговавшие в то же время с иностранными купцами, шли по завершении торгов в храм и совершали службу, так сказать, в очищение от скверны». Не случайно восприятие иностранцев в России в период Смуты, когда они несли, что называется, непосредственное зло, было достаточно обостренным и иначе как засилье не воспринималось. Это прекрасно выразил А. С. Хомяков.
Тягостное польское присутствие во всех сферах русской жизни обозначено уже в начальных страницах трагедии. «Все лях да лях!», — восклицает один из стрельцов. Затем один из все более наглеющих поляков зарезал москвича, и его не удается судить, потому что толпа поляков его отбила. Со второго явления третьего действия нагнетаются примеры нарастающей дерзости и нахальства в поведении заморских гостей. Далее в убыстряющемся темпе следуют один за другим подобные факты: немец — помощник булочника перестал кормить бедных ребятишек; люди боятся, что ночью их ограбят поляки; слышится пение пьяных поляков: Если топну я ногою, // Если звякнет сталь; // Тотчас в землю предо мною // Кланяйся, москаль; пьяные поляки, оскорбляя москвичей разными прозвищами, «бьют и рубят» все подряд; смертельно раненный Колобов рассказывает, что в его дом ворвалась шайка ляхов, убила его сына, похитила жену.
Вначале эти факты вроде бы единичные, случайные, но постепенно частота их увеличивается, время между ними сокращается, дерзость поступков нарастает. Не только у персонажей трагедии, но и у читателя-зрителя возникает желание скорейшего избавления от непрошеных гостей, от Гришки Отрепьева, предавшего русскую веру. Именно столкновение «племенных стихий», оскорбленное при этом чувство русского «духа жизни», «русской семьи», русской веры привели к краху Димитрия Самозванца.
Однако убийство Димитрия вылилось, по мнению Хомякова, в очередное злодейство. Подговоренные Шуйским Валуев и Воейков не допускают правого суда над Самозванцем. Не подоспевшие вовремя к месту события князь Скопин-Шуйский и Ляпунов уже слышат на улице крик: «Да здравствует Василий (Шуйский. — И. Ю.), царь Московский». На что князь Скопин-Шуйский реагирует уже в духе Хомякова-славянофила: «Это что? // Без выбора, без земского собора?».
Действительно, поначалу в пьесе доминировал мотив исключительно божественного начала в носителе царской короны. Сам Димитрий подчеркивал, что порфирой Иоанна обязан он Божией руке, своим отцам и силе русской воли. Царская власть должна быть окружена ореолом величия и таинственности, русский народ должен видеть в царе Божьего посланника, для которого все русские люди равны: и бояре и нищие. На земле он исполняет Божью волю, творит Божью справедливость. И вот в финале появляется чрезвычайно характерный и важный для славянофильства мотив: царская власть должна быть благословлена народом, царская власть должна быть освящена соборным решением. Без этого любая власть незаконна, она обречена. Шуйский обречен.
Очевидно, что в решении проблемы национального характера в драматургии A. C. Хомякова собственно славянофильские мотивы угадываются весьма отчетливо, хотя и уступают в этом его зрелой лирике. Недаром Бердяев писал, что «...взгляды Хомякова на национальный характер и призвание русского народа лучше всего характеризовать его стихами».
Л-ра: Вестник МГУ. Серия 9 : Филология. – 2003. – № 2. – С. 74-83.
Критика