Амели Нотомб. Зимний путь
(Отрывок)
В аэропортах, едва дело доходит до контроля, я всегда нервничаю. Как все люди. И представьте, мне ни разу не удалось пройти через воротца металлоискателя, не вызвав знаменитого «пиканья». Конечно, тут же поднимается дикий переполох, и чужие руки обшаривают меня с головы до ног. Однажды я не удержался и сказал этим типам: «Вы и вправду думаете, что я хочу взорвать самолет?»
Это была неудачная шутка: они заставили меня раздеться. Ну нет у этих людей чувства юмора.
Вот и сегодня мне предстоит пройти личный досмотр, и я нервничаю. Знаю, что снова раздастся это проклятое «пиканье» и снова чужие руки будут обшаривать меня с головы до ног.
А ведь на сей раз я действительно решил взорвать самолет, вылетающий в 13.30.
* * *
Я предпочел лететь из Руасси — Шарль де Голль, а не из Орли. На это у меня имелось несколько важных причин: аэропорт Руасси куда современней и привлекательней, отличается бо́льшим разнообразием и дальностью авиалиний, а магазины duty free предлагают более широкий выбор товаров. Но главная причина та, что в туалетах Орли сидит обслуга.
И проблема вовсе не в деньгах: у любого из нас всегда найдется монетка, завалявшаяся в кармане. Я не переношу другого — общаться с женщиной, которой предстоит подтирать за мной. Это унизительно и для нее и для меня. Не будет преувеличением сказать, что я человек деликатный.
А сегодня мне, боюсь, предстоит часто бегать в туалет. Ведь я первый раз в жизни готовлюсь взорвать самолет. Первый — и последний, поскольку сам буду находиться на борту. Тщетно я изыскивал для себя более щадящие решения, ничего путного мне в голову не пришло. Для такой посредственности, как я, подобная акция неизбежно чревата самоубийством. Или же надо состоять в какой-то организованной банде, а мне это не по вкусу.
Совместная деятельность — не моя стихия. Я человек не компанейский и плохо представляю себя членом коллектива. Ничего не имею против человечества в целом, вполне одобряю и дружбу и любовь, но все свои поступки хочу совершать только единолично. Ну как можно идти на важное дело, если у тебя кто-то путается под ногами?! Бывают такие ситуации, когда нужно рассчитывать исключительно на себя.
Вряд ли можно назвать пунктуальным человека, который всегда приходит слишком рано. А я принадлежу именно к этой категории: до того боюсь опоздать, что неизбежно оказываюсь на месте задолго до назначенного срока.
Но сегодня мне удалось побить собственный рекорд: когда я подхожу к стойке регистрации, на часах еще только 8.30. Служащая предлагает мне лететь более ранним рейсом. Я отказываюсь.
Пять часов ожидания не будут мне в тягость, поскольку я захватил с собой этот блокнот и эту ручку. Подумать только, я сумел дожить до сорока лет, не запятнав свою честь бумагомаранием, а теперь обнаруживаю, что преступная деятельность порождает страсть к писательству. Впрочем, это не так уж страшно, — ведь моя писанина сгинет вместе со мной в авиакатастрофе. И мне не придется навязывать рукопись какому-нибудь издателю, а потом с притворно-безразличным видом вытягивать из него отзыв о своем сочинении.
Я шагнул в воротца металлоискателя, и, конечно, тут же раздалось знакомое «пиканье». Но впервые это меня рассмешило. Как я и предвидел, чужие руки обшарили меня с головы до ног. Моя веселость выглядела подозрительной, пришлось объяснить, что я боюсь щекотки. Досмотрщики начали дотошно обыскивать мою сумку, и я даже прикусил губы, чтобы не расхохотаться. Ведь при мне еще не было того, что послужит орудием преступления. Все необходимое я куплю позже, в одном из магазинов duty free.
Сейчас 9.30. В моем распоряжении целых четыре часа, чтобы утолить это нелепое желание — написать то, чего никто не успеет прочесть. Говорят, в момент смерти перед глазами мгновенно пролетает вся жизнь. Скоро я узнаю, так ли это. Подобная перспектива греет мне душу, я ни за что на свете не хотел бы пропустить best of моей истории. Может, я и пишу как раз для того, чтобы помочь неведомому монтажеру отобрать нужные кадры: указать самые удачные эпизоды, посоветовать оставить в тени другие, не имевшие для меня большого значения.
Но еще я пишу из страха, что этот моментальный фильм вовсе не существует. Ведь не исключено, что все это враки, и люди умирают бессмысленно, так ничего и не увидев. Сознание того, что я уничтожу себя, не испытав напоследок хотя бы краткого транса-воспоминания, весьма огорчительно. Вот отчего я и принимаю профилактические меры, а именно, собираюсь подарить себе такой клип в письменном виде.
В этой связи мне вспоминается моя четырнадцатилетняя племянница Алисия. Девчонка сидит у телевизора с самого рождения. Однажды я ей сказал, что в миг смерти перед ее мысленным взором промелькнет клип, который начнется с Take That и кончится Goldplay. Она только ухмыльнулась. А ее мать возмущенно спросила, почему я нападаю на ее дочку. Ну, если подшучивать над девочкой-подростком значит «нападать», то интересно, какие слова найдет моя невестка, узнав о моей роли во взрыве «Боинга-747».
Ибо меня, конечно, интересует общественное мнение. Теракты ведь для того и совершаются, чтобы о них судачили люди и кричали СМИ, разводя сплетни в планетарном масштабе. Самолеты угоняют не ради удовольствия, а ради того, чтобы стать героем первых страниц газет. Упраздните средства массовой информации, и все террористы на свете вмиг станут безработными. Жаль, что это будет еще очень и очень нескоро.
Я воображаю, как сразу же после 14 часов — ну, самое позднее, в 14.30, если учесть извечные задержки, — моими агентами станут CNN, AFP и все прочие каналы. Хотел бы я видеть выражение лица моей невестки нынче вечером, во время восьмичасовых новостей. «Я всегда тебе говорила, что твой братец псих!» Мне есть чем гордиться. Благодаря мне Алисия впервые в жизни посмотрит не MTV, а другую программу. Но они все равно будут на меня злиться.
Так почему бы не доставить себе удовольствие мысленно нарисовать эту сцену: ведь потом-то я уже не смогу насладиться возмущением, которое вызовет мой поступок. А оценить при жизни свою посмертную репутацию можно лишь одним способом — предварив ее письменным свидетельством. Согласитесь, не так уж это абсурдно!
Вот реакция моих родителей: «Я давно знал, что мой младший сын большой оригинал. Это он унаследовал от меня!» — скажет отец, а матушка начнет сочинять «подлинные» воспоминания, якобы предвещавшие мою горестную судьбу: «Когда ему было восемь лет, он собирал из „Лего“ самолетики, а потом бросал их на свою игрушечную ферму».
Моя сестра, со своей стороны, будет с умилением пересказывать невыдуманные истории, не имеющие, впрочем, никакого отношения к делу: «Он всегда долго разглядывал конфетки на ладони, прежде чем их съесть».
Мой брат скажет — если, конечно, жена даст ему раскрыть рот, — что от человека с таким именем, как у меня, следовало ожидать чего угодно. И эта аберрация не совсем беспочвенна.
Когда я еще пребывал в чреве своей матушки, родители, убежденные, что родится девочка, заранее окрестили меня Зоей. «Прелестное имя, оно означает „жизнь“!» — радостно объявили они. «И к тому же оно рифмуется с твоим!» — говорили они Хлое, нетерпеливо ожидавшей появления на свет маленькой сестрички. Они были по горло сыты занудством Эрика, их старшего сына, так что второй мальчик в семье казался лишним. Зоя должна была стать копией очаровательной Хлои, разве что уменьшенной.
Увы, я появился на свет с другим признаком между ног, сокрушившим их мечты. Отец и мать скоро смирились с этим разочарованием. Но они так держались за имя Зоя, что решили любым способом найти его мужской эквивалент; покопавшись в какой-то ветхой энциклопедии, они нарыли там имя Зоил, каковым и окрестили меня, даже не подумав выяснить его значение, а ведь оно обрекало их сына на удел га́пакса.
Я выучил назубок статью, посвященную Зоилу в Роберовом «Словаре имен собственных»:
«Зоил (греч. Zoilos). Древнегреческий софист (р. в Амфиполисе или Эфесе в IV в. до н. э). Известен в основном своей яростной злобной критикой Гомера, за которую получил прозвище Homeromastix (Бич Гомера). Считается, что это и было названием его опуса, где он пытался доказать, опираясь на доводы здравого смысла, абсурдность гомеровского шедевра».
Похоже, это имя вошло в разговорный язык, став нарицательным. Например, Гёте, вполне ясно сознававший свою гениальность, называл зоилами тех критиков, что смешивали его с грязью.
В какой-то филологической энциклопедии я даже вычитал, что Зоил был насмерть забит камнями толпою добрых людей, разъяренных его нападками на «Одиссею». Вот это, я понимаю, героическая эпоха — когда фанаты литературного произведения способны не задумываясь укокошить осточертевшего критика!
Короче, Зоил был мерзким нелепым кретином. Этим и объясняется тот факт, что никто и никогда не нарекал своего ребенка столь странно звучащим именем. Никто — за исключением, конечно, моих родителей.
В двенадцатилетнем возрасте я обнаружил это кошмарное омонимическое родство и потребовал отчета у отца, который отделался от меня словами: «Да кто теперь об этом помнит!» Моя мать высказалась еще решительней:
— Брось ты эти глупости!
— Мам, но это же в словаре написано!
— Ну если верить всему, что написано в словарях…
— Нужно верить! — ответил я голосом Командора.
Тогда она прибегла к другой аргументации, более изощренной и коварной:
— Он был не так уж неправ: согласись, что в «Илиаде» много длиннот.
Невозможно было заставить ее сознаться, что сама она «Илиаду» не читала.
Я был совсем не против носить имя любого греческого софиста, к примеру, Горгия, Протагора или Зенона, чьи философские воззрения доселе вызывают у нас интерес. Но зваться так же, как самый глупый и презираемый из них, — нет, это не сулило мне славного будущего.
* * *
В пятнадцатилетнем возрасте я взял быка за рога, поставив себе целью сокрушить злую судьбу: я решил заново перевести Гомера.
В школах как раз начались ноябрьские недельные каникулы. У моих родителей была ветхая хибарка в чаще леса, куда мы иногда ездили «подышать воздухом». Я попросил у них ключи.
— Да что ты будешь там делать один? — спросил отец.
— Переводить «Илиаду» и «Одиссею».
— Но у нас и так есть прекрасные переводы…
— Знаю. Но, когда сам переводишь текст, между ним и тобой возникает гораздо более тесная связь, чем при чтении.
— Уж не собрался ли ты оспорить своего знаменитого тезку?
— Пока не знаю. Но чтобы судить о нем, я должен досконально изучить творчество Гомера.
В пятницу я приехал поездом в деревню, а потом отшагал добрый десяток километров до нашего домика, с волнением ощущая тяжесть старого словаря и двух античных шедевров в рюкзаке за спиной.
На место я добрался поздно вечером. В домике стоял собачий холод. Я развел огонь в камине и угнездился возле него в кресле, навалив на себя побольше одеял. Холод подействовал на меня как наркоз, и я незаметно уснул.
Очнулся я, совершенно одурманенный, только на рассвете. В темной пасти камина еще рдели угли. При мысли о том, что́ меня ждет, я ощутил безумный восторг: мне пятнадцать лет, в моем распоряжении целых девять дней полного одиночества, и я намерен, собрав все силы, проникнуть в суть самого почитаемого шедевра мировой Истории. Подбросив в камин полено, я сварил себе кофе. Затем придвинул столик поближе к огню, разложил на нем книги, словарь и чистую тетрадь, сел и очертя голову ринулся вперед, навстречу гневу Ахиллеса.
Время от времени я отрывал глаза от текста, дабы насладиться значительностью момента: «Прочувствуй величие своего замысла!» — твердил я себе. И не уставал наслаждаться этой мыслью. Мое неистовое возбуждение не ослабевало с течением дней, напротив, — неподатливость греческого слога только подстегивала ad libitum ощущение любовной победы высшего порядка. Нередко я замечал, что перевожу намного лучше в те минуты, когда пишу. Поскольку сам этот процесс предполагает прохождение мысли по стволу тела — а в данном случае той его ветви, что состояла, как мне казалось, из шеи, плеча и правой руки, — я решил обогатить свой мозг работой всех своих конечностей. Когда стих упорно не давался мне, я скандировал его, отбивая ритм ступнями, коленями, левой рукой. Никакого результата. Тогда я начинал читать его нараспев, постепенно повышая голос. Опять никакого результата. Измучившись, я шел в туалет облегчиться. И по возвращении строфа переводилась без всяких усилий.
Когда это произошло в первый раз, я даже глаза вытаращил. Неужто обязательно нужно попи́сать, чтобы разгадать смысл текста? Это сколько же литров воды мне придется выдуть, пока я не переведу такую уйму стихов?! И лишь позже я уразумел, что мочеиспускание здесь ни при чем, — важны были несколько шагов, отделявших меня от туалета. Я уже призывал на помощь ноги, теперь следовало порезвее двигать ими, чтобы находить верные решения. Известное присловье «дело идет», без сомнения, объясняется именно этим.
Я взял за правило прогуливаться по лесу с наступлением вечера. Раскидистые тени деревьев и студеный воздух вселяли в меня одну только радость: казалось, я вышел на поединок с грозным великанским воинством. Став перипатетиком от перевода — конечно, неумелого, школьного, — я чувствовал, что ходьба придает моему мозгу силу, которой ему недоставало. Вернувшись домой, я заполнял лакуны в своем тексте.
Девяти дней мне не хватило даже на половину «Илиады». Однако в город я приехал с ощущением триумфа. Там, в лесу, я пережил восхитительную идиллию, навсегда связавшую меня с Гомером.
С тех пор прошло двадцать пять лет; увы, должен сознаться, что неспособен вспомнить ни одной строчки из моего опуса. Но в памяти сохранилось главное: неистовый накал того давнего экстаза, плодотворная энергия мозга, заработавшего в полную силу и призвавшего на помощь всю силу природы, в том числе и своей. В пятнадцать лет наш разум озаряет «искра Божья», которую очень важно сберечь. Ибо эта волшебная вспышка, подобно некоторым кометам, может никогда уже не вернуться.
После каникул я попытался рассказать своим лицейским товарищам, что со мной произошло. Никто из них и слушать не стал. Это меня не удивило: я их никогда не интересовал, ни в тот день, ни прежде. Я был лишен того, что называется харизмой, страдал от этого и сам же на себя злился. Хотя злиться было глупо: я мог бы предвидеть, что факт моего уединения в компании с Гомером вряд ли взволнует кучку школьников. Но отчего же мне так хотелось произвести на них впечатление?
В отрочестве перед нами встает ключевой вопрос, вопрос престижа: как нам суждено жить — в свете или во тьме? Я хотел бы сделать свободный выбор. Но этот путь мне был заказан: нечто, не поддающееся моему пониманию, обрекало меня на жизнь в тени. А она могла мне понравиться лишь в одном случае — если бы я сам ее избрал.
При этом я был очень похож на других ребят: мне нравились харизматические личности. Когда говорили Фред Варнюс или Стив Караван, я тут же поддавался их обаянию. Я не мог объяснить, отчего они так притягательны, — просто благоговел перед ними, сознавая, что этой тайны мне вовек не разгадать.
Западная Европа очень давно не переживала войн. А поколения людей, родившихся во времена затяжного мира, гибнут под косой Смерти совсем иным путем. Что ни год, бесчисленные имена удлиняют список жертв, загубленных посредственностью. В их оправдание можно сказать, что поражение это небесспорно: они не уклонялись от борьбы, не дезертировали с поля боя, а некоторые из них в пятнадцатилетнем возрасте и вовсе были живыми богами. Не сочтите мои слова преувеличением: когда юноша вступает в поединок с судьбой, это поистине грандиозное зрелище. В сердцах Варнюса и Каравана и впрямь пылал священный огонь.
Но в восемнадцать лет Варнюса настиг злой рок: он поступил в университет, и его блестящий интеллект, впитывая изо дня в день затасканные сентенции тамошних профессоров, прискорбно померк. Караван продержался дольше: он уехал в Новый Орлеан, чтобы учиться у лучших исполнителей блюза, и вначале подавал большие надежды. Я слышал его игру, у меня от нее мурашки по телу бегали. Лет через пятнадцать я встретил его в супермаркете, он толкал перед собой тележку, набитую банками пива и без тени смущения объявил мне, что блюз ему «до фонаря», и он вполне доволен тем, что «снова повернулся лицом к реальной жизни». Я не посмел спросить, что он под этим разумеет — уж не пивные ли банки?
Посредственность не обязательно избирает социально-профессиональный путь с целью загубить человека. Нередко она одерживает победы гораздо более тонкими методами. Если я выбрал в качестве примера двух подростков, которых в пятнадцатилетнем возрасте «поцеловал бог», это не значит, что Костлявая охотится только на избранных. Всех нас, ведаем мы или нет о происках судьбы, гонят в бой, а уж там она может одержать над нами победу каким угодно способом.
Точного списка жертв не существует: никому из нас доподлинно неизвестно, чьи имена в нем значатся и есть ли в их числе наше собственное. Ясно одно: сомневаться в существовании этого фронта не приходится. Уцелевших сорокалетних так мало, что при одной мысли об этом скорбит душа. К сорока годам все мы неизбежно облекаемся в траур.
Думаю, что меня посредственность не настигла. Мне всегда удавалось сохранять бдительность в этом отношении благодаря некоторым сигналам тревоги. Самый эффективный из них заключается в следующем: покуда ты не радуешься падению других, можно смело, без стыда смотреть на себя в зеркало. Ликовать по поводу посредственности ближнего своего — это и есть вершина посредственности.
Я сохранил безграничную способность сострадать моим опустившимся знакомым. Недавно я встретил Лору, близкую, преданную подругу моих университетских лет. И спросил, как поживает Виолетта, самая красивая девушка с нашего курса. Лора с удовольствием сообщила, что Виолетта прибавила тридцать кило, а морщин у нее побольше, чем у феи Карабос. Меня передернуло от ее злорадства. А она еще усугубила мою горечь, возмутившись тем, что я сожалею о загубленной карьере Стива Каравана.
— С какой стати ты его осуждаешь?
— Да я не осуждаю. Просто мне грустно, что он забросил музыку. Ведь у него был такой яркий талант.
— Ну, знаешь ли, чтобы платить по счетам, мало воображать себя гением.
Сама эта фраза звучала мерзко, но еще сильней меня задела таившаяся в ней едкая зависть.
— Значит, по-твоему, Стив только воображал себя гением? А тебе никогда не приходило в голову, что он мог им быть на самом деле?
— Он просто подавал надежды — как и каждый из нас.
Продолжать разговор не имело смысла. Всегда нелегко выслушивать рассуждения благонамеренных обывателей, но совсем уж противно, когда обнаруживаешь безграничную ненависть, таящуюся за избитыми истинами.
Произведения
Критика