Барбара Пим. ​Осенний квартет

Барбара Пим. ​Осенний квартет

(Отрывок)

1

В тот день они, все четверо, хотя и в разное время, побывали в библиотеке. Библиотекарь, если и обратил бы на них внимание, то, наверно, подумал бы, что эта четверка чем-то связана между собой. Они же, каждый, заметили этого молодого человека с длинной, до плеч, золотистой шевелюрой. Пренебрежительное отношение к длине и пышности его волос — такая шевелюра вообще неуместна в библиотеке и на библиотечной работе — объяснялось явной оглядкой на несовершенство их собственных причесок. У Эдвина, начинающего седеть, волосы были редкие, плешивые на макушке и низко подстриженные. «И постарше вас стригутся теперь длиннее», — сказал ему его парикмахер. Такой стиль ни к чему не обязывал, и Эдвин считал, что он вполне приличествует человеку, которому только-только перевалило за шестьдесят. Что касается Нормана, то у него волосы всегда были «непокорные» — жесткие, вихрастые, теперь уже с сильной проседью, а в молодые его годы они не желали лежать гладко ни на темени, ни у пробора. Теперь на пробор ему не требовалось причесываться, и он перешел на средневековое «кружало», так что получалось нечто вроде «ежика» американской матросни сороковых и пятидесятых годов. У обеих женщин — у Летти и у Марсии — прически были настолько разные, насколько это можно себе представить в семидесятых годах нашего столетия, когда большинство тех, кому за шестьдесят, регулярно ходят в парикмахерскую укладывать свои короткие блондинистые, седые или крашенные в рыжий цвет кудряшки. У Летти волосы были блекло-русые, для нее, пожалуй, подстриженные немного длиннее, чем следует, и жиденькие, как у Эдвина. Ей иногда говорили, правда, теперь все реже и реже: «Какая вы счастливая, совсем не седеете», но сама-то Летти знала, что вперемежку с темными у нее попадаются и седые волосы и что на ее месте большинство женщин, наверно, употребляли бы подкрашивающее полосканье. А Марсия упорно красила свои короткие, жесткие, безжизненные волосы в резкий темно-коричневый цвет из очередного флакона, которые, один за другим, хранились у нее в шкафчике в ванной комнате с тех самых пор, как она заметила у себя первые сединки, а было это лет тридцать назад. Если с того времени и появлялись более подходящие, более натурального оттенка средства для окраски волос, то Марсия и понятия об этом не имела.

Сегодня, во время обеденного перерыва, все они ушли, каждый по своим делам, в библиотеку. Эдвин просматривал там церковный справочник «Крокфорд» и «Кто есть Кто» и даже «Кто был Кем», так как сейчас он подробнейшим образом изучал биографию и послужной список одного священнослужителя, недавно получившего приход в тех местах, где Эдвину случалось иногда бывать. Норман пришел в библиотеку не в поисках литературы, не так уж он любил читать, а просто потому, что тут было приятно посидеть и ходить сюда немного ближе, чем в Британский музей, куда он кое-когда заглядывал в обеденный перерыв. Марсия тоже считала, что в этой библиотеке уютно, тепло, вход бесплатный, ходить недалеко и тут хорошо посидеть зимой, сменив приевшуюся обстановку конторы. К тому же в библиотеке можно было подобрать рекламные листовки и брошюры, в которых публикуются сведения о различных льготах для пожилых людей, живущих в Кэмдене. Теперь, когда Марсия уже перешагнула за шестой десяток, она не упускала случая выяснить, какие у нее права на бесплатный проезд в автобусах, на скидку и на удешевленное меню в ресторанах, на обслуживание в парикмахерских и на педикюр, хотя никогда этой информацией не пользовалась.

Кроме того, в библиотеке можно было освобождаться от ненужных вещей, не подходивших, по ее понятиям, под разряд отбросов, место которым в мусорных ящиках. Сюда входили разные бутылки, только не молочные, эти она хранила в сарае у себя в садике, некоторые коробки, бумажные пакеты и многое другое — то, что можно сунуть куда-нибудь в уголок, когда никто этого не заметит. Одна из библиотекарш послеживала за Марсией, чего та и не подозревала, запихивая помятую клетчатую коробочку из-под овсяного печенья «Килликренки» в укромное местечко за книгами на полке с беллетристикой.

Из всех четверых одна только Летти ходила в библиотеку ради собственного удовольствия и старалась почерпнуть там кое-какие знания. Она не скрывала своего пристрастия к чтению беллетристики, но если у нее и возникала когда-нибудь надежда напасть на роман, в котором описывалась бы жизнь таких, как она, то ей пришлось убедиться, что положение незамужней, одинокой стареющей женщины не интересует современных авторов. Миновали те дни, когда она заполняла списки «Бутса» для книголюбов названиями книг, рецензии на которые печатались в воскресных газетах. В ее читательских вкусах произошла перемена. Не найдя того, что ей хотелось найти в «романах о любви», Летти обратилась к биографиям, которых выходило великое множество. А поскольку в них было «все правда», они казались ей гораздо лучше выдумки. Может, не лучше Джейн Остин или Толстого, которых она, правда, не читала, но, во всяком случае, эти книги были «стоящие», не то что произведения современных писателей.

Может быть, и потому, что Летти, единственная из этой четверки, действительно любила читать, она, единственная же, завтракала не в конторе. Ресторан, который она обычно посещала, назывался «Рандеву», хотя он не очень-то подходил для романтических свиданий. Люди, работающие поблизости, толпились там от двенадцати до двух, старались побыстрее съесть заказанное и убегали. Когда Летти села за столик, там уже сидел какой-то мужчина. Он сунул ей меню, бросив на нее быстрый, неприязненный взгляд. Ему подали кофе, он выпил его, оставил официантке пять пенсов и ушел. Женщина, занявшая его место, начала старательно изучать карточку, подняла на Летти свои блекло-голубые глаза, в которых сквозила тревога по поводу новых налогов, и, очевидно, собиралась высказаться относительно роста цен. Потом, поняв, что отклика на это от Летти не дождешься, опустила взгляд, заказала макаронную запеканку с картофельной стружкой и стакан воды. Подходящий момент был упущен…

Летти взяла счет и встала из-за стола. Несмотря на внешнее безразличие, она все прочувствовала. Человек потянулся к ней. Они могли бы поговорить, и между двумя одинокими женщинами завязалась бы какая-то связь. Но, заморив червячка, ее соседка низко нагнулась над своей запеканкой. Для каких-либо дружеских жестов время было упущено. И в который раз Летти не удалось установить контакт с человеком.

Вернувшись в контору, Эдвин, порядочный сластена, откусил голову у черного мармеладного голыша. Ни в его поступке, ни в выборе десерта не было ничего расистского. Просто он любил острый лакричный вкус черных голышек, предпочитая их более пресному апельсиновому или малиновому «типажу» мармелада. Мармеладный голыш был последним блюдом его ленча, который он обычно съедал за своим письменным столом среди бумаг и ящиков с карточками.

Когда Летти вошла в комнату, Эдвин протянул ей пакет с мармеладными голышами, так уж у них было принято, но он знал, что она откажется от угощения. Увлекаться сластями значило потакать своим слабостям, и, хотя теперь Летти уже перевалило за шестьдесят, из этого не следовало, что она может не заботиться о своей худенькой, стройной фигуре.

Остальные обитатели этой комнаты тоже завтракали. Норман ел куриную ножку, а Марсия кое-как слепленный сандвич с торчащими из него салатными листьями и скользкими ломтиками помидора. Из электрического чайника, стоявшего на коврике на полу, валил пар. Кто-то включил его, собираясь выпить чаю, а выключить забыл.

Норман завернул куриную косточку в бумагу и аккуратно положил ее в корзинку под столом. Эдвин не спеша опустил в кружку пакетик с заваркой и залил его кипятком из чайника. Потом добавил туда ломтик лимона из круглой пластиковой коробочки. Марсия открыла банку с растворимым кофе и налила кипятку в две кружки — себе и Норману. Ничего многозначительного в этом поступке не было — просто они завели между собой такой обычай из соображений удобства. Оба любили кофе, а покупать большую банку и делить ее на двоих было дешевле. Летти, уже позавтракавшая в ресторане, не стала пить чай, а принесла из уборной стакан воды и поставила его на свой стол, на цветную, ручной работы соломенную салфеточку. Ее место было у окна, она держала на подоконнике горшки с вьющимися растениями, с теми, что размножаются путем выброса побегов — своих точных крошечных копий, которые идут в рост после пересадки. «Природу любишь ты, а вслед за ней Искусство», — процитировал однажды Эдвин и даже хотел продолжить, что Летти «руки грела у жизни на ее огне», — греть-то грела, но, учтите, не на таком уж близком расстоянии. И вот теперь этот огонь угасает для каждого из них. Так неужели же она и все они готовы покинуть этот мир?

Нечто подобное, видимо, возникло в подсознании и у Нормана, просматривающего газету.

— Ги-по-тер-мия, — по слогам прочитал он. — Умерла еще одна старуха. Надо быть осторожнее, не то подхватишь эту гипотермию.

— Ее не подхватывают, — авторитетно заявила Марсия. — Это не заразная болезнь.

— Положим, если человека нашли мертвым, как эту старуху, считайте, что именно гипотермию она и подхватила, — сказал Норман в оправдание своего диагноза.

Рука Летти потянулась к радиатору и там и осталась. — По-моему, это такое состояние или результат таких обстоятельств, когда человеческое тело охлаждается, теряет тепло… словом, что-то в этом роде.

— Значит, это всех нас касается, — сказал Норман своим отрывистым голоском под стать его щуплой, миниатюрной фигуре. — Найдут нас когда-нибудь умершими от гипотермии.

Марсия улыбнулась и нащупала у себя в сумке листовку, взятую сегодня в библиотеке, — ту, в которой говорилось о скидке на плату за отопление в домах, где живут престарелые, но ни с кем этими сведениями не поделилась.

— Веселый разговор, — сказал Эдвин, — но, пожалуй, весьма уместный. Четыре человека, каждый накануне выхода на пенсию, каждый живет в одиночестве, родственников поблизости ни у кого нет — это все про нас.

Летти пробормотала что-то, видимо не соглашаясь с ним. И все же это была неоспоримая истина — каждый из них жил сам по себе. Как ни странно, они заговорили об этом еще сегодня утром — навела их на такой разговор опять какая-то заметка в газете Нормана. Вспомнили, что скоро День матери, значит, магазины полны всяких «подарков», и цены на цветы сразу подскочили. Правда, цветов никто из них не покупал, но вздорожание заметили и подвергли обсуждению со всех сторон. Вряд ли у людей их поколения матери могли быть в живых, так что дороговизна им не страшна. Но, откровенно говоря, иногда странно было вспоминать, что мать была у каждого из них. У Эдвина она дожила до почтенного возраста — до семидесяти пяти лет и скончалась после непродолжительной болезни, не обременяя своего сына заботами. Мать Марсии умерла не так давно в лондонском пригороде (Марсия теперь жила в ее доме одна), умерла в спальне на втором этаже, а возле нее лежал старый кот по кличке Снежок. Старушка скончалась восьмидесяти девяти лет, в возрасте, считающемся древним, но ничего примечательного в ней не было, ничем особенным она не отличалась. Мать Летти умерла в конце войны, и отец женился вторично. Потом и отец умер, а мачеха спустя время нашла себе другого мужа, так что Летти потеряла всякую связь с тем городом на западе Англии, где она родилась и выросла. Она предавалась сентиментальным и не совсем точным воспоминаниям о том, как мать гуляла по своему садику в свободном легком платье и обрезала увядшие цветы. Один только Норман не помнил своей матери. «Не было у меня мамочки», — говорил он, как всегда иронично, с обидой в голосе. Его и сестру вырастила тетка, но именно он свирепее всех обрушился на торгашеский дух, проникший в старинный обычай празднования Материнского воскресенья.

— Вам-то хорошо, у вас есть церковь, — сказал Норман, обращаясь к Эдвину.

— И отец Геллибренд, — сказала Марсия, потому что они столько всего слышали об отце Г., как его называл Эдвин, и завидовали Эдвину, что у него есть такая надежная опора — церковь недалеко от Клэпем-Коммон, где он был церковным распорядителем (что бы это ни значило) и членом приходского совета. С Эдвином все будет в порядке, потому что он хоть и вдовец и живет один, у него есть замужняя дочь в Бекнеме, которая, конечно, позаботится о том, чтобы старика отца не нашли мертвым от гипотермии.

— О да! Отец Г. надежная опора, на него можно положиться, — согласился Эдвин. Но ведь церковь открыта для всех. Он удивлялся, почему ни Летти, ни Марсия не ходят в церковь.

Почему не ходит Норман, это еще можно понять.

Дверь распахнулась, и в комнату вошла вызывающего вида, развязная, пышущая здоровьем молодая негритянка.

— Почта есть? — спросила она.

Все четверо почувствовали, какими они должны выглядеть в ее глазах. Эдвин, наверно, крупный, лысый, с розоватым лицом, Норман маленький, сухенький, седина точно щетка, Марсия, как всегда какая-то чудная, Летти поблекшая, с пушистыми волосами, на вид такая провинциалка, а все еще печется о своих нарядах.

— Почта? — заговорил Эдвин, первым откликнувшись на вопрос девушки. — Да нет, Юлалия. Почту мы раньше половины четвертого не сдаем, а сейчас… — он сверился со своими часами, — …сейчас точно два часа сорок две минуты. Хитрит, авось получится, — сказал он, когда потерпевшая неудачу девушка вышла.

— Норовит удрать пораньше, лентяйка такая-сякая, — сказал Норман.

Марсия устало закрыла глаза, когда Норман начал прохаживаться насчет «черных». Летти попробовала переменить тему разговора, ей было неприятно осуждать Юлалию или заслужить обвинение в неприязни к цветным. Но все же эта девица вызывала раздражение, и ее не мешало бы одернуть, хотя в такой бьющей через край жизнестойкости, несомненно, было что-то беспокоящее, особенно на взгляд пожилой женщины, которая чувствует себя рядом с ней еще более седой и какой-то выпотрошенной, иссохшей на слабеньком английском солнце.

Наконец настало время чая, и за несколько минут до пяти мужчины убрали со стола свои бумаги и вместе вышли из конторы, хотя оба они должны были разойтись в разные стороны от самого порога здания. Эдвин ехал по северной линии метро до Клэпема, а Норман по Бейкерлу до Килберн-парка.

Летти и Марсия начали наводить порядок у себя на столах, но без всякой спешки. Они не стали говорить или судачить об ушедших мужчинах, которых воспринимали как часть конторской обстановки и не считали достойными обсуждения, разве только те вдруг выкинут что-нибудь из ряда вон выходящее. За окном голуби, на крыше поклевывали один другого, очевидно выискивая насекомых. Наверно, это все, что и мы, люди, можем делать друг для друга, подумала Летти. Им всем троим было известно, что недавно Марсия перенесла тяжелую операцию. Теперь она уже неполноценная женщина: ей удалили какой-то очень важный орган — матку или грудь, этого точно никто не знал. Марсия сказала только, что операция была серьезная. Летти знала, что у Марсии удалена грудь, но даже она не догадывалась, какая именно. Норман и Эдвин обсуждали этот вопрос и делились своими соображениями по этому поводу, как водится у мужчин. Они считали, что Марсия должна была все рассказать им, поскольку они тесно связаны между собой по работе. И пришли к выводу, что после операции она стала еще чуднее, чем раньше.

В прошлом и Летти, и Марсия, вероятно, знали любовь и были любимы, но теперь чувства, которые следовало бы питать к мужу, любовнику, сыну и даже внуку, не находили у них естественного выхода: ни кошка, ни собака, ни даже птичка — никто не разделял с ними жизнь, а Эдвин и Норман не могли внушить к себе любовь. У Марсии был раньше кот, но старый Снежок умер, «скончался» или «ушел из жизни», как бы вам ни заблагорассудилось это назвать. Одинокие женщины могут почувствовать лишенную сентиментальности нежность одна к другой и проявляют ее в непритязательных знаках внимания, вроде голубей, которые выклевывают насекомых друг у друга. Если такая потребность возникала у Марсии, выразить ее словами она не умела. А вот Летти сказала: — У вас усталый вид. Приготовить вам чашечку чая? — И когда Марсия отказалась, Летти продолжала: — Надеюсь, вагон не будет переполнен и вам не придется стоять. В такое время в поездах спокойнее, ведь скоро уже шесть. — Она хотела улыбнуться, но, взглянув на Марсию, увидела ее темные глаза, пугающе огромные за очками, точно глаза какого-то ночного цепкохвостого зверька. Глаза лемура или потто? Марсия же, покосившись на Летти, подумала, что она похожа на старую овцу, но, в общем-то, благожелательная, даже если иной раз чуточку навязчива.

Норман ехал по Стэнморской ветке линии Бейкерлу навестить в больнице своего зятя. Теперь, когда его сестра умерла, родственной связи между ним и Кеном не осталось, и по дороге в больницу Норман чувствовал себя человеком добродетельным. Родственников у Кена нет, думал он, ведь единственный отпрыск их брака, дочь, эмигрировал в Новую Зеландию. Собственно говоря, у Кена была приятельница, на которой он собирался жениться, но она не приходила к нему в те дни, когда его навещал Норман. Пусть приходит один, решили они между собой. Никого у него нет, а тут все-таки побудет с близким человеком.

Сам Норман никогда не лежал в больнице, но Марсия не раз упоминала мимоходом отдельные подробности своего больничного опыта и особенно останавливалась на мистере Стронге — хирурге, который оперировал ее. Опыт Кена, конечно, не шел ни в какое сравнение с опытом Марсии, но все же некоторое представление о больнице давал. Норман стоял в толпе, готовясь прорваться вместе со всеми в распахнувшиеся двери, как только будет дан сигнал. Он не принес с собой ни цветов, ни фруктов, поскольку они договорились, что посещение — это все, что от него ожидают или требуют. До чтения Кен был не большой охотник, хотя «Ивнинг стандард» Нормана проглядывал с удовольствием. Он работал инструктором по вождению машин, но его теперешнее пребывание в больнице объяснялось не аварией по вине некой пожилой дамы, сидевшей за рулем, как подшучивали над ним в палате, а язвой двенадцатиперстной кишки — следствием жизненных тягот вообще, усугубленных, безусловно, волнениями, связанными с его профессией.

Норман сел у кровати Кена, стараясь не глядеть на других больных. Вид у Кена сегодня довольно кислый, подумал он, но в постели мужчины обычно выглядят не самым лучшим образом. Пижамы почему-то кажутся на них весьма непривлекательными. Дамы прилагают больше усилий в своем выборе ночных рубашек пастельных тонов и ночных кофточек с разной отделкой, как Норман успел углядеть в женской палате, когда поднимался наверх. На тумбочке у Кена была только пачка бумажных носовых платков, бутылка витаминизированного напитка, больничный пластиковый кувшинчик с водой и стакан, но под кроватью Норман заметил металлическую посудину для рвоты и странного фасона «вазу» из чего-то серенького, вроде картона, которая, как он заподозрил, имела отношение к мочеиспусканию или, по его выражению, к делам водопроводным. Зрелище этих полускрытых предметов вызвало у него чувство неловкости и негодование, так что он не сразу нашелся, о чем заговорить со своим зятем.

— Что-то у вас сегодня тихо, — сказал он.

— Телевизор испортился.

— А-а! Я чувствую, что-то не то. — Норман посмотрел на большой стол посредине палаты, на котором стоял громадный ящик с экраном, безмолвным и серым, как лица зрителей, лежащих в постелях. Его следовало бы покрыть скатеркой, хотя бы для приличия. — Когда это с ним приключилось?

— Вчера. И никто на этот счет не побеспокоился. Уж, кажется, такую малость могли бы сделать.

— Ну что ж, у тебя останется больше времени на размышления, — сказал Норман, постаравшись, чтобы это прозвучало насмешливо и даже несколько жестоко, потому что какие там размышления могли быть у Кена, кроме тех, которые вызывает телевизор. Где Норману было знать, что Кен действительно может поразмыслить и даже больше того — помечтать о водительской школе, которую он задумал открыть вместе со своей приятельницей. Какие он изобретал названия для этой школы, лежа в больнице! «Надежность» или «Высший класс» очень бы ей подошли, но потом его вдруг осенило: «Дельфин»! И он увидел вереницу машин — бирюзово-голубых или светло-желтых, — летящих, мчащихся по Северной магистрали, не заглушая мотора у светофоров, как это сплошь и рядом бывает с учащимися. Он раздумывал также о марке автомобиля, который у них будет, — ничего заграничного и не с мотором в задней части, что совершенно противоестественно, вроде часов с квадратным циферблатом. Поделиться с Норманом своими мечтами он не мог, потому что Норман машин не любил и даже не умел водить. Кен всегда относился к нему с презрительной жалостью, такой он немужественный и служит в какой-то конторе вместе с пожилыми женщинами.

Они сидели, почти не обмениваясь ни словом, и оба почувствовали облегчение, когда зазвонил звонок и пора было уходить.

— Как тут у тебя, все в порядке? — спросил Норман, вскочив с места.

— Чай слишком крепкий.

— А-а… — Норман растерялся. Точно он может что-то предпринять по этому поводу! Чего Кен от него ждет?

— А нельзя попросить сестру или кого-нибудь из санитарок, чтобы давали пожиже или подливали больше молока?

— Крепость все равно чувствуется. Все дело в заварке. Понимаешь? Если чай крепкий, так уж крепкий. И вообще говорить об этом со старшей сестрой или с санитарками бесполезно. Это не их дело.

— Тогда с той, которая заваривает.

— Как же, стану я! — проворчал Кен. — А крепкий чай, да при моей-то язве! Хуже этого ничего быть не может.

Норман встряхнулся всем телом, точно сварливая собачонка. Не за тем его сюда принесло, чтобы впутываться в такого рода дела, и тут же, покорившись командирше-ирландке — медсестре, которая выпроваживала его из палаты, — он вышел и даже не оглянулся на Кена.

На улице его раздражение только усилилось, потому что проносившиеся мимо машины не давали ему перейти через дорогу к автобусной остановке. Потом пришлось долго ждать автобуса, а когда он доехал до площади, где стоял его дом, там опять было полно машин, припаркованных одна к другой и даже заехавших на тротуар: некоторые были такие громадины, что налезали на бордюрный камень, и ему приходилось огибать их тыльную часть — их ягодицы, гузна, задницы. — Суки! — пробормотал он, лягнув одну своей маленькой, сухенькой ножкой. — Суки, суки, суки!

Этого никто не услышал. Миндальные деревья стояли в цвету, но он не заметил их розоватой белизны под горящим фонарем. Он отпер входную дверь своего дома и прошел к себе в комнату. Он выбился из сил за этот вечер и даже не почувствовал, что, навестив Кена, принес ему какую-то пользу.

У Эдвина вечер прошел более удачно. На обедне с пением, как всегда в будний день, было человек семь, не больше, но в алтаре собрался весь причт. После службы они с отцом Г. пошли в пивную выпить пива. Говорили всё о церковных делах: закупить ли более ароматичный ладан, поскольку «Мистическая роза» почти на исходе, позволить ли молодежи проводить изредка воскресную службу под гитары и все такое прочее, что скажут прихожане, если отец Г. предложит вести богослужение по Третьей серии.

— Молиться стоя? — сказал Эдвин. — Не понравится это людям.

— Но Поцелуй миролюбия… с дружеским жестом повернуться к тому, кто рядом, ведь это… — Отец Г. хотел сказать «идея прекрасная», но, подумав о своих прихожанах, счел такое выражение не совсем удачным.

Вспомнив, как пусто было в церкви во время службы, на которой они только что присутствовали, Эдвин тоже засомневался. На гулкой пустоте скамей всего пять-шесть человек, а таких, кто стоял бы и мог обратиться к соседу с каким-нибудь жестом, и вовсе не было. Но по доброте своей Эдвин не хотел портить мечтаний отца Г. — мечтаний о множестве молящихся. Он часто сокрушался, думая об англокатолическом взлете веры в прошлом столетии и даже о более близкой ему по духу атмосфере двадцатилетней давности. Высокий, мертвенно-бледный, в мантии, в биретте, отец Г. был бы тогда более на месте, чем в храме семидесятых годов нашего века, когда многие священники из тех, кто помоложе, носят джинсы и ходят с длинными волосами. В тот вечер один из таких как раз был в пивной. Эдвин представил себе, какие он служит службы у себя в церкви, и сердце у него упало. — А не лучше ли оставить все как есть? — сказал он драматически, нарисовав себе мысленно, как орды молодых людей и девиц топчут его, размахивая гитарами… Да, только через мой труп!

Они расстались около полуотдельного дома Эдвина неподалеку от лужайки. В холле Эдвину вспомнилась его покойная жена Филлис. Вспомнилась в ту минуту, когда он остановился у двери в гостиную, прежде чем войти туда. Будто послышался ее чуть ворчливый голос: «Это ты, Эдвин?» Точно мог быть кто-то другой! Теперь же он пользовался безграничной свободой, которую дает одиночество: мог когда угодно ходить в церковь, целыми вечерами сидеть на молитвенных собраниях, хранить в чулане вещи, собранные для благотворительной распродажи, и держать их там по полгода. Мог ходить в пивную или к священнику и засиживаться там до полуночи.

Эдвин поднялся в спальню, напевая свой любимый гимн: «О ты, творец сиянья дня!» Мотив у этого григорианского хорала был замысловатый, и, стараясь спеть его правильно, он отвлекался от смысла слов. Во всяком случае, не следует перебарщивать, утверждая, будто теперешние прихожане «погрязли в грехе и вражде меж собой», как говорится в одной строке этого хорала. Нынешняя публика такого не примет. Теперь мало кто и в церковь-то ходит.

2

С некоторых пор Летти часто приходилось сталкиваться с напоминаниями о своей смертности или, выражаясь менее поэтично, о различных этапах на подходе к смерти. Не так явно, как некрологи в «Таймс» или в «Телеграф», говорили об этом те случаи, которые назывались у нее «огорчительными». Вот, скажем, сегодня утром в часы пик в метро какая-то женщина тяжело осела на скамью, когда люди второпях бежали мимо нее по платформе, и до того напомнила ей одну школьную одноклассницу, что она заставила себя задержать шаги и наконец убедилась: нет, это не Дженет Беллинг. Оказалось, не Дженет, а могла быть и она, и все равно это человек, это женщина, доведенная жизнью до такого состояния. Может, помочь ей? Пока Летти решала, как ей быть, какая-то молодая девушка в длинной запыленной черной юбке и в поношенных туфлях нагнулась над этой поникшей фигурой и что-то тихо спросила ее. Женщина мгновенно вскинулась и угрожающе заорала — …твою мать! — Нет, это не Дженет Беллинг, подумала Летти, сразу почувствовав облегчение. Дженет не могла бы так выразиться. Но пятьдесят лет назад никто бы не позволил себе такого. Теперь все по-другому, так что по этому судить нельзя. Тем временем та девушка с достоинством зашагала прочь. Она оказалась храбрее Летти.

Это было утром в «день флажка». Марсия вгляделась в молодую женщину, которая стояла у входа в метро со своим лоточком и позвякивала кружкой. Что-то имеющее отношение к раку. Марсия двинулась к ней размеренным, торжественным шагом, держа в руке монетку в десять пенсов.

Улыбающаяся женщина была наготове: значок в виде маленького щита нацелен на лацкан пальто Марсии.

— Большое спасибо, — сказала она, когда монетка звякнула, упав в кружку.

— Благое дело, — негромко проговорила Марсия. — И мне это очень близко. Понимаете, у меня тоже…

Женщина ждала, явно нервничая, ее улыбка увяла, но она, как и Летти, была под гипнозом этих обезьяньих глаз за толстыми стеклами очков. А тут, как назло, несколько молодых вполне перспективных мужчин, которых можно было бы склонить к покупке значков, прошмыгнули в метро, притворившись, что им некогда.

— У меня тоже… — повторила Марсия, — удалили…

В эту минуту к женщине со значками подошел прельстившийся ее миловидностью немолодой мужчина и положил конец попыткам Марсии завязать разговор, но воспоминаний о том, как она лежала в больнице, ей хватило на всю дорогу до дому.

Марсия была одной из тех женщин, которые, поддавшись наставлениям матерей, дают клятву, что нож хирурга никогда не коснется их тела, ибо женское тело — это нечто такое интимное! Но в критическую минуту о том, чтобы противиться операции, не могло быть и речи. Она улыбнулась, вспомнив мистера Стронга — хирурга, который оперировал ее, — мастэктомия, удаление матки, удаление аппендикса, тонзилэктомия — что ни назовете, ему все едино, говорил его спокойно-уверенный тон. Она вспомнила, как он шествовал по палате в сопровождении своей свиты, вспомнила, как, волнуясь, наблюдала за ним, ожидая того великого мига, когда он подойдет к ее койке и спросит, будто поддразнивая: «Ну, как мы сегодня себя чувствуем, мисс Айвори?» Тогда она рассказывала ему о своем самочувствии, и он слушал ее, иногда задавая какой-нибудь вопрос, или, поворачиваясь к старшей сестре, справлялся с ее мнением, сразу сменив свой шутливый тон на профессиональную деловитость.

Если хирург считался богом, то священники были служителями божьими чуть ниже чином, чем врачи-ассистенты. Первым к ней подошел интересный молодой капеллан-католик, провозгласивший, что всем надо время от времени отдыхать, хотя, судя по его виду, ему никакого отдыха не требовалось, и что если даже пребывание в больнице по ряду причин бывает тягостно, то все же иногда оно для нас как тайное благодеяние, ибо нет такой ситуации, которую нельзя было бы обратить себе на пользу, и поистине сказано, что нет худа без добра… Он продолжал все в том же духе, расточая свое ирландское обаяние, и Марсии не сразу удалось вставить слово и сообщить ему, что она не католичка.

— Ах, значит, вы протестантка! — Своей резкостью это слово ошеломило ее, привыкшую к словам менее определенным и более мягким — таким, как «вы принадлежите к англиканской церкви» или «вы англиканского вероисповедания». — Ну что ж, приятно было с вами побеседовать, — сдался он. — Протестантский священник скоро к вам придет.

Англиканский священник предложил ей приобщиться святых тайн, и, хотя она была не богомольная, предложение его приняла, отчасти из суеверия, а еще потому, что это как-то выделяло ее из всех, кто был в палате. Причастие получила еще только одна женщина. Прочие осудили помятый стихарь священника, удивлялись, почему он не носит нейлоновый или териленовый, и вспоминали своих священников, которые отказывались совершать обряд венчания и крестить в своей церкви, если родители младенцев не посещали церковных служб и были повинны во многом другом, что говорило о людском безрассудстве и о нехристианском поведении.

Конечно, в больнице, особенно в те дни, когда ее навещал священник, мысли о смерти сами собой приходили в голову, и Марсия задавала себе беспощадный вопрос: как же все будет, если она умрет, ведь близких родственников у нее нет? Пожалуй, похоронят на кладбище для бедных, если такое все еще существует, хотя оставшихся денег хватит на похороны, но, как знать, может, ее тело сунут в печь, а она никогда этого не узнает. Надо смотреть на все трезво. Правда, можно завещать некоторые свои органы на научные исследования или для пересадки. Эта последняя идея не оставляла ее, сочетавшись с мыслью о мистере Стронге, и она собиралась заполнить страницу в той книжечке, что ей выдали при поступлении в больницу. Собиралась, но так и не собралась, а к тому же операция прошла благополучно, и она не умерла. «Я не умру, но буду жить…» Есть такой стих, который тогда все вертелся у нее в голове. Теперь ничего такого она не читала и вообще не читала, но эта цитатка иногда вспоминалась ей.

Дожидаясь поезда в то утро, Марсия увидела надпись размашистыми заглавными буквами, накорябанную кем-то на стене платформы: «СМЕРТЬ АЗИАТСКОМУ ДЕРЬМУ». Она долго смотрела на нее, повторяя шепотом эти слова, точно стараясь понять их смысл. Они вызвали у нее еще одно воспоминание о больнице — воспоминание о человеке, который вез ее на каталке в операционный зал. Бородатый, красивый какой-то чуждой, благородной красотой, голова и стан закутаны в голубоватую кисею. Он назвал ее «милая».

Когда Марсия вошла в контору, все трое подняли на нее глаза.

— Вы, кажется, опоздали? — съязвил Норман.

Как будто его это касается, подумала Летти. — Сегодня утром в метро была задержка, — сказала она.

— Да, да! — подтвердил Норман. — Видели надпись на доске в Холборне? «Поезда задерживаются вследствие того, что на станции Хаммерсмит под колесами обнаружено неизвестное лицо». «Лицо» — так это теперь называется?

— Бедняга, — сказал Эдвин. — Иной раз задумываешься, почему происходят такие трагедии.

Летти промолчала, вспомнив, как она сама расстроилась в это утро. Та женщина когда-нибудь может оказаться под колесами. Летти никому не рассказывала об этом, но теперь решила рассказать.

— Н-да! — сказал Норман. — Вот вам недурной пример того, как человек проваливается сквозь сетку социального обеспечения.

— Это с каждым может случиться, — сказала Летти. — Но теперь нет причин, чтобы человек доходил до такого состояния. — Она взглянула на свою шерстяную юбку, не новую, но только что из чистки, отглаженную. Во всяком случае, не надо опускаться.

Марсия ничего не сказала, но взгляд у нее был, как всегда, какой-то странный.

Норман проговорил чуть ли не весело: — Что ж, и это нам всем предстоит. Во всяком случае, не исключена такая возможность — не удержит нас сетка социального обеспечения.

— Да перестаньте вы! — сказал Эдвин. — Прочитали, что кто-то умер от гипотермии, и теперь это у вас из ума нейдет.

— Скорее всего, мы умрем от голода, — сказал Норман. По дороге в контору он заходил в продуктовый магазин и теперь занялся просмотром покупок в хозяйственной сумке — пластиковом мешке несусветного узора и пестрой расцветки, намекающем на какие-то неожиданные черты его натуры, — сверяя свои расходы с чеком, выданным ему кассиром. — Хрустящие хлебцы — 16, чай — 18, сыр — 34, фасоль — маленькая баночка — 12, — подсчитывал он вслух, — бекон — 46, меньшей упаковки не было, копченая спинка устрицы, как это у них называется, но не лучшего качества. Казалось, могли бы заготавливать и в меньшей упаковке для одиноких, как вы считаете? А передо мной стояла женщина, так она заплатила двенадцать фунтов с лишним. Мне везет, всегда я стою у кассы вот за такими… — бубнил он.

— На вашем месте я бы положила бекон, где похолоднее, — сказала Летти.

— Да. Суну его в какой-нибудь шкаф с документами, — сказал Норман. — Напомните мне, а то я забуду. То и дело читаешь, что пожилого человека находят мертвым, а в доме — ни куска. Ужасно, правда?

— Не надо до этого доводить, — сказал Эдвин.

— Можно запастись консервами, — как-то отчужденно проговорила Марсия.

— А потом, может, сил не хватит банку открыть, — с удовольствием сказал Норман. — Да мне и хранить их негде.

Марсия сосредоточенно посмотрела на него. Она часто задумывалась: как там все заведено у Нормана? Никто из них, конечно, не видел его спальни-гостиной. Эта четверка, работающая вместе, не ходила друг к другу в гости и не встречалась вне служебных часов. Поступив сюда на службу, Марсия слегка заинтересовалась Норманом, это чувство было на много градусов холоднее нежности, но некоторое время все же занимало ее мысли. Однажды в обеденный перерыв она пошла следом за ним. Держась на надежном расстоянии позади него, она видела, как он шагает по опавшей листве, слышала, как он сердито крикнул вдогонку машине, которая не затормозила у перехода через улицу. Поймала себя на том, что следом за ним входит в Британский музей, поднимается по широкой мраморной лестнице, идет дальше по гулким галереям, где столько всяких чудищ и стоит, и лежит за стеклом витрин, и, наконец, тоже останавливается в Египетском зале у выставки мумий разных животных и маленьких крокодильчиков. Тут Норман смешался с толпой школьников, и Марсия потихоньку ушла. Если бы она и захотела показаться ему, то время встречи и такие вопросы, как: «Вы часто здесь бываете?», были явно неуместны. Норман никому из них не говорил о своих доходах в Британский музей, и если бы даже сказал, то никогда бы не признался, что созерцает крокодильи мумии. Это была, безусловно, его тайна. Со временем чувства Марсии к Норману угасли. Потом она попала в больницу, и в жизнь ее, наполнив собой все ее мысли, вошел мистер Стронг. Теперь она почти не обращала внимания на Нормана, судила о нем как о нелепом человечке, и его копанье в продуктовой сумке и перечисление купленного только раздражали ее. Она и знать не хотела, что он будет есть дома, ей это было совершенно безразлично.

— Да, кстати! Не забыть бы купить хлеба в перерыв, — сказал Эдвин. — Отец Г. зайдет ко мне закусить перед собранием приходского совета, и я хочу угостить его одним из моих «фирменных» блюд — запеченная фасоль на гренках, а сверху яйцо-пашот.

Женщины, как и следовало ожидать, улыбнулись, но Эдвин считался опытным кулинаром, а у них вряд ли бывает к ужину что-нибудь более изысканное, подумал он, выходя из кафе, торговавшего хлебом, с большим белым батоном в бумажном пакете. Он позавтракал, вернее, перекусил в этом кафе, оформление которого — увы! — сильно изменилось за последнее время, хотя выбор блюд остался прежним. И ему, и другим постоянным его посетителям стало неуютно среди модернового сочетания оранжевых и серо-зеленых тонов и панелей «под сосну». Лампы тут были подвесные, абажуры разрисованы бабочками и кроме всего прочего — «музычка», еле слышная, но въедливая. Эдвин вообще никаких перемен не одобрял, но, поскольку здание Гемиджа снесли, ему было теперь удобнее добираться в обеденный перерыв до своей церкви, хотя даже церковь — его возлюбленная Англиканская Церковь — тоже не была застрахована от кое-каких перемен. Иногда он заглядывал туда помолиться, поглядеть, что и как, полистать приходский журнал, если таковой оказывался на месте, но чаще всего изучал доску с объявлениями, выясняя, какие предстоят службы и другие мероприятия. Сегодня его заинтересовало извещение о скромном завтраке в пользу известного благотворительного общества (и как ни странно — «с вином»), который, пожалуй, стоило посетить.

Летти, как обычно, делала покупки по дороге домой в маленьком магазине самообслуживания, с хозяевами из Уганды, открытом до восьми вечера. Покупала она там только консервы и только расфасованное, не доверяя продуктам, лежащим без упаковки. У себя в удобной спальне-гостиной с умывальником за ширмой и с маленькой электрической плиткой она приготовила рис с остатками курицы, потом села послушать радио и взялась за коврик, который вышивала для сиденья кресла.

Хозяйка дома — пожилая женщина, сдававшая комнаты людям самым порядочным, — держала еще трех жилиц вроде Летти и венгерскую иммигрантку, более или менее приспособившуюся к порядкам в доме: радио пускать потише и ванную оставлять в том состоянии, в каком хочешь ее увидеть. Жизнь в этом доме шла спокойно, хотя и несколько уныло, может быть, даже многого была лишена. Но лишение всегда предполагает, что тебя чего-то лишили, что-то у тебя отняли, как, скажем, грудь у Марсии, а Летти, собственно, ничем особенным и не была богата. Но иногда ей думалось, а может, в этом «ничем не богата» тоже есть свое преимущество?

В тот вечер по радио передавали пьесу, постепенно уводящую назад, в прошлое одной старушки. Она напомнила Летти ту женщину, которая утром у нее на глазах повалилась на скамейку в метро. Можно ли себе представить, какая она была в этот же час, скажем, год назад, потом пять, десять, двадцать, тридцать и даже сорок лет назад? Но такое бегство в прошлое вряд ли подходило самой Летти, которая жила только в настоящем, аккуратно и крепко держась за жизнь, справляясь по мере сил с тем, что жизнь могла предложить ей, хоть это было не так уж и щедро. Ее биография повторяла биографии многих женщин — тех, кто родился до 1914 года и рос единственным ребенком в мелкобуржуазной семье. Она переехала в Лондон в конце двадцатых годов, поступила учиться на секретаря и поселилась в общежитии для служащих женщин, где познакомилась с Марджори, единственной, с кем у нее сохранялись отношения все эти долгие годы. Как и большинство девушек ее возраста и воспитания, она ожидала, что выйдет замуж, и, когда началась война, девушкам действительно ничего не стоило найти себе мужа или близкого человека, хотя бы и женатого, но замуж вышла одна только Марджори, а Летти по-прежнему тащилась в хвосте у своей подруги. К концу войны Летти уже перешагнула за тридцать, и Марджори потеряла всякую надежду пристроить ее. Летти, в общем-то, никогда особых надежд и не подавала. Послевоенное время запечатлелось у нее в памяти только по одежде, которую она носила в те или иные памятные годы: «Новый силуэт», предложенный Диором в 1947 году, удобная элегантность пятидесятых годов, а в начале шестидесятых кошмар мини-юбок — такой жестокой моды для тех, кто далеко не молод. А вот на днях она прошла мимо дома в Блумсбери, где они с Марджори служили в тридцатых годах — на первом этаже здания времен короля Георга, — и очутилась перед бетонным сооружением, похожим на то, в котором они четверо служат теперь, но не заметила, конечно, что здания эти одинаковые.

В ту ночь, вероятно под впечатлением пьесы, которую передавали по радио, Летти видела сон. Во сне время вернулось назад, в год Серебряного Юбилея, когда она гостила у Марджори и у ее жениха Брайена в коттедже, который они купили в загородном поселке за 300 фунтов. Там был и приятель Брайена, приглашенный ради нее, — красивый, но скучный молодой человек по имени Стивен. В субботу вечером они отправились в пивную и сели там в пустом, затхлом салоне с обстановкой красного дерева и с рыбьими чучелами по стенам. Все здесь отдавало сыростью, как будто никто никогда сюда не заходил, и так оно, вероятно, и было, кроме самых робких посетителей, вроде них. Все четверо пили пиво, хотя девицам оно не нравилось и не производило на них заметного «эффекта», разве только заставило призадуматься, есть ли в таком примитивном заведении дамская уборная. На другом конце пивной, в общем баре, было светло, ярко, шумно, но их четверка казалась здесь какой-то неприкаянной. В воскресенье они пошли к утренней службе в местную церковь. Алтарь там был запачкан птичьим пометом, и священник обратился к прихожанам с призывом жертвовать на ремонт крыши. В 1970 году эту церковь закрыли как «излишнюю» и в конце концов снесли, поскольку она «не имела ни художественного, ни исторического значения». Во сне тем жарким летом 1935 года Летти лежала в высокой траве со Стивеном или с кем-то, смутно похожим на него. Он лежал совсем близко к ней, но у них так ничего и не было. Она не знала, что сталось со Стивеном, но Марджори с тех пор овдовела и живет одна, так же как и Летти. Все ушло, ушло то время, те люди… Летти проснулась и долго лежала, раздумывая над странностями жизни, вот так ускользающей от тебя все дальше и дальше.

Биография

Произведения

Критика


Читайте также