Андре Моруа. Семейный круг
(Отрывок)
Посвящается Симоне
…ибо Я Господь, Бог твой, Бог ревнитель, наказывающий детей за вину отцов до третьего и четвертого рода…
Исх. 20:5
Часть первая
I
Воспоминания детства, в отличие от воспоминаний зрелых лет, не разграничены рамками времени. Это — разрозненные образы, словно островки в море забвения, и персонаж, изображающий в них нас самих, столь отличен от того, чем мы стали, что многое в этих воспоминаниях кажется нам совершенно чуждым нашей жизни. Но некоторые из них оставили в наших характерах такой неизгладимый след, что по неиссякающей силе их воздействия мы убеждаемся в их былой достоверности. Подобно тому, как, изучая историю какой-нибудь страны, мы уже не можем сами чувствовать тот гнет, который некогда терпело крестьянство со стороны Церкви и знати, однако ясно представляем его себе, наблюдая в деревнях все еще не изжитую, хотя теперь уже необъяснимую вражду, — так, замечая среди нынешних своих чувств непонятное отвращение к чему-нибудь и чуждые нам склонности, мы узнаем в них затихающие волны смятения, потрясшего лет тридцать тому назад биологические клетки, потомками которых мы являемся.
Самым ранним воспоминанием Денизы Эрпен было воспоминание о дне, проведенном на берегу моря. Несколько лет подряд госпожа Эрпен снимала виллу на нормандском побережье, в Безевале. «Я делаю это главным образом для детей», — говорила она. Дача называлась «Вилла Колибри». Двадцать лет спустя Дениза все еще ясно видела крышу с деревянной резьбой по краю, в узоре которой чередуются сердца и завитки, видела коричневые деревянные столбы между кирпичными стенами, частью прямые, частью наклонные, веранду с разноцветными стеклами, садовую калитку, которая, открываясь, приводит в движение колокольчик, и на окнах — широкие металлические ящики с увядающей геранью, издающие запах земли и прелых листьев.
Дениза в красной фуфайке стоит, опершись на лопатку, возле канавки, которую она вырыла вокруг крепости из песка. Она смотрит на море. По зеленой воде, приобретающей ближе к берегу песочно-желтый оттенок, проносятся большие черные тени, сморщенные порывами ветра. Теперь час отлива. Перед крепостью расстилается пространство, покрытое мелкой галькой и битыми ракушками, которые впиваются в босые ноги. А дальше начинаются гладкие, плотные дюны, и среди них изящно змеятся блестящие ручейки. На дне этих ручейков песок лежит тугими волнообразными складками. Денизе хочется ощутить под ногами их упругое сопротивление; она бросила лопатку и бежит к лужам. Чей-то голос крикнул: «Дениза!» Она останавливается и медленно идет назад.
Няня Карингтон была не в духе. До того как согласиться — бог весть почему — на предложение Эрпенов, которые были всего-навсего мелкими провинциальными буржуа и даже не имели автомобиля, она воспитывала детей графа де Тианжа, владевшего замком, и детей Вейсбергеров, которые четыре месяца в году проводили в Биаррице. Няня Карингтон была дочерью торговца из Фолькстона, и заветной мечтой ее было годам к пятидесяти вернуться в Англию и открыть там семейный пансион. А во Франции она желала иметь дело лишь с богатыми и знатными семьями.
В Безевале, еще довольно пустынном в 1900 году, она не встретила других англичанок. Ей поневоле приходилось проводить время среди кормилиц, и ответственность за это унижение она возлагала на весь свет. Детскую она считала слишком тесной. Имелась всего лишь одна ванна. Дениза становилась совсем невыносимой и не давала своих игрушек Лолотте и Бебе.
— You are a very naughty little girl… I’ll tell your Mother about you… — говорила няня. Дениза уходила в уголок и сидела там, надувшись. Как может она дать Лолотте свою лопатку? Ведь лопатка живое существо, зовут ее Элали. У всех предметов имелись тайные имена, произносить которые было запрещено. Кожаную подушку звали Селестина, а ведро называлось господином Гиборелем, как старик садовник из Пон-де-Лэра, который приходил с сотнями горшочков и высаживал на клумбы бегонии и гелиотроп. Дениза сидела у канавки, служившей ей убежищем, доставала из нее полные пригоршни тонкого, теплого песка и просеивала его сквозь пальцы. Если в песке попадался камушек или кусочек раковины, он застревал между пальчиками. Начинался прилив. Дениза наблюдала, как издали набегают маленькие волны; их белая пена расстилалась по песку, а когда они скатывались обратно — омытый ими песок становился блестящим, как тюлень. Слева, в направлении к Диву и Кабуру, в сверкающем лучезарном море с маленьких суденышек ловили рыбу. Дениза думала о том, как хорошо бы уплыть далеко-далеко на такой вот широкой парусной барке, и о том, какие люди «несправедливые и злые».
За ее спиной сидела няня: прислонясь к купальной кабинке и склонив голову над работой, она вязала и беседовала по-французски с «мадемуазель» маленьких Кенэ.
— Если бы я только вздумала рассказать все, что я вижу, — говорила няня. — Она дурная женщина… Она целыми днями пишет ему письма…
Дениза знала, что няня говорит о ее матери. Она слушала и продолжала пропускать сквозь сито своих ручек тонкий, золотистый песок, — он образовал теперь возле нее небольшой холмик.
Около шести няня сказала, что пора возвращаться. Одной рукой она взялась за коляску Бебе, другую дала Шарлотте. Дениза шла позади, за ней волочилась лопатка, скрежетавшая по шершавым плитам тротуара. Дениза знала, что этот звук раздражает няню. Она не дала себя обуть, потому что ей нравилось легкое покалыванье камушков, впивавшихся в кожу. Когда она ступила босыми ногами на крыльцо виллы, его деревянные ступени были еще теплые. Дениза подумала о ванне, о том, как все песчинки, приставшие к ее телу, смоются и образуют на дне как бы маленький пляж.
II
Госпожа Эрпен читала, лежа в шезлонге. Руки у нее были в перчатках; она опасалась, как бы морской воздух не оказал вредного влияния на кожу. На ней был розовый отделанный широкими кружевными воланами пеньюар с высокой талией и с буфами на рукавах, у плеч. Плиссированный низ пеньюара раскрывался как веер. Прекрасное лицо госпожи Эрпен было защищено от солнца прислоненным к шезлонгу белым зонтиком, вышивка которого напоминала узор кромки крыши. Когда Дениза ступила на горячие ступеньки, ее охватило чувство восторга и непреодолимо повлекло к этому воплощению свежести и великолепия. Она обогнала маленьких, которые двигались медленно, и стала подниматься — становилась на ступеньку одной ножкой, тянула вслед за ней другую и наконец подбежала к матери, чтобы поцеловать ее.
— Подбери лопатку, Дениза, — сказала госпожа Эрпен, скрежет железа отвлек ее от чтения.
Она взглянула на маленькое созданьице в красной фуфайке, круто остановившееся у розовых воланов.
— У тебя руки в песке, — сказала она. — Поди умойся… Добрый вечер, няня… Мне пришлось написать столько писем, что я не собралась к вам на пляж… Дети вели себя хорошо?
— Нет, совсем даже не хорошо, мадам, — пожаловалась няня. — Дениза опять не дала Лолотте свою подушку.
— Право же, Дениза, в последнее время ты становишься совсем несносной, — заметила госпожа Эрпен.
— Но я не могу, мама, уступать Селестину Лолотте: она ее ненавидит.
— Не говори глупостей, — сказала госпожа Эрпен, — ты уже большая… Ты должна подавать пример… Я всячески стараюсь доставить вам удовольствие; для вас я приезжаю на море, а ты только и думаешь, как бы меня огорчить.
— Это несправедливо, — возразила Дениза.
— Что это несправедливо? — переспросила госпожа Эрпен. — Если не ради няни и не ради сестер, так старайся быть послушной хотя бы для того, чтобы угодить мне.
Дениза взглянула на растрескавшиеся плиты террасы; по ним бегали муравьи.
— Это несправедливо, — повторила она, потупившись.
Госпожа Эрпен вздохнула, пожала плечами и снова принялась за книгу. Няня с тремя девочками молча поднялась по крутой лестнице с липкими еловыми перилами. Пока Эжени и няня готовили ванну для двух младших, Дениза занялась уборкой своего шкафчика. Ей не позволили привезти из Пон-де-Лэра все ее сокровища, но самые ценные были при ней: лоскут газа, шитого золотом, сломанные карманные часики, старые трамвайные билеты и альбом с марками. Она всегда рассматривала их, пока купались маленькие, потому что в эти минуты возле нее не было няни, которая непременно скажет: «Игрушки для всех» — и заставит ее показать альбом Лолотте, а та начнет вырывать страницы. Немного погодя, когда до нее донесся из ванны плеск воды, она спустилась в кухню. С кухаркой Викториной они были друзья, зато Эжени, горничная, ставшая наперсницей няни, всегда прогоняла Денизу из буфетной.
— И что это вы вечно вертитесь около меня?
В кухне хорошо пахло. Как и крепость на пляже, кухня служила убежищем. Здесь тебя окутывало тепло. Викторина, с огромной грудью, колышущейся под синей холщовой кофтой, склонялась над плитой. Дениза обожала Викторину; кухарка учила ее молоть кофе, натирать шоколад на терке и пела для нее песенку о «Мальчике савояре»: «Дитя мое, собирайся во Францию, в дальний путь…» Случалось, что Викторина и сердилась, но гнев ее всегда был теплый и нежный, как пар, клубившийся из красивой медной кастрюли, которую она называла «парилкой».
— Викторина, что у нас сегодня на обед?
— Ты тут зачем? — буркнула Викторина. — Сегодня вы обедаете не с мамой… Вам дадут бульон, шпинат и компот.
— Вот и неправда! — воскликнула Дениза. — Я вижу, что у тебя там, в плите. Там пирог с клубникой и жареный цыпленок.
Кухарка сердито прикрыла черную дверцу плиты.
— Не суй нос, куда не следует, — ответила она. — Все это не для маленьких девочек… Ну живо, марш отсюда… Из-за тебя мне еще попадет!
По тону Викторины Дениза поняла, что пирог и цыпленок доказательства каких-то загадочных и предосудительных событий. В шесть лет она уже обладала каким-то тревожным тактом, боязнью что-то узнать. Она промолчала и, понурив голову, вышла из кухни. В полуотворенную дверь столовой она увидела на столе букет цветов. Казалось, весь дом готовится к какому-то празднику, из которого она исключена. Она услышала раздавшийся на лестнице голос няни:
— Дениза! Where on earth is this child?
— Няня, — крикнула толстуха Викторина, — возьмите Денизу! Беда с этим двойным меню…
Она вышла на порог кухни и обменялась с англичанкой взглядом, в котором сквозили смех и презрение; а девочка в красной фуфайке перехватила этот взгляд и не забывала его всю жизнь.
— Hurry on, — сказала няня. — Твои сестры уже вымылись… Викторина, что сегодня у малышей на обед?
— Шпинат и компот, — ответила та.
— Good gracious! — возмутилась няня. — Я с ней поговорю.
Она пошла на веранду, и до Денизы донеслись ее негодующие возгласы:
— A child must be fed. I cannot starve them!
Няня вернулась, потащила Денизу на второй этаж и бросила Эжени:
— Она дурная мать. Думает только о себе.
Сухая, узкая, презрительная Эжени ходила в черных люстриновых кофточках с высоким воротничком, окаймленным белым батистом. На груди у нее была вколота иголка с ниткой. Дениза сняла с себя красную фуфайку.
— Нянечка, — спросила она, — а кто скушает весь пирог с ягодами?
— Никогда не спрашивай вопросы, — ответила няня.
И она со злостью принялась намыливать шею и уши Денизы.
III
Девочек уложили спать сразу же после обеда.
— Это потому, что вы сегодня не слушались, — сказала няня.
Денизе было уже знакомо это наказание; оно обычно совпадало с посещением англичанкой местного казино. Но на этот раз няня не переоделась. Дениза лежала, закрыв глаза, и силилась разгадать загадку. Она думала о тех временах, когда мать любила ее. Тогда по воскресеньям, утром, ее переносили в кровать родителей. Отец учил ее дуть на золотые часы, и от этого они открывались сами собою, мать позволяла ей играть своими длинными черными волосами, заплетенными в косы. Когда Эжени приносила родителям утренний кофе, Денизе позволялось обмакнуть в чашку ломтик хлеба. Даже днем мама иногда играла с ней, как маленькая, и, сидя на ковре, наблюдала за тем, как варится обед для кукол. Потом родилась Лолотта, потом Бебе. А теперь ее всегда бранят.
Дениза обычно спала, не просыпаясь до самого утра, до той минуты, когда вместе с солнцем в детскую входила няня. Но в эту ночь она вдруг проснулась. Из растворенного окна на три кроватки падали мягкие отсветы. То было сочетание лунного света — легкого, молочно-туманного, и другого, более резкого и белого, поднимавшегося с террасы. Внизу кто-то пел; Дениза оперлась на локоть, чтобы лучше слышать. Она обожала голос матери. Еще двухлетней крошкой, едва заслышав звуки рояля, она спускалась в гостиную и умоляла: «Мама, спойте». Она особенно любила те песни, которые трогали ее до слез, например «Рылейщик». В три года она уже напевала мелодии Шумана, Брамса и обнаруживала такую музыкальную память, что мать решила «засадить» ее за рояль. Девочка делала поразительные успехи. Через полгода она уже аккомпанировала матери, когда та пела такие романсы, «аккомпанемент которых был ей под силу».
— Дениза очень музыкальна, — говорила госпожа Эрпен.
— Да как же ей не быть музыкальной, когда у нее такая мать? — отвечали знакомые.
Голос, раздававшийся среди безмолвия, заполнял собою весь мир. Из сада веяло жимолостью. Маленькие спали. Притаившись в кроватке, Дениза думала о том, как хорошо бы находиться сейчас наедине с мамой и любоваться ею. Мелодия разливалась широкой звучной волной. Дениза не понимала всех слов, но уловила:
Как грот базальтовый толпился лес великий
Столпов…
«Лес столпов» напомнил ей об уроках гимнастики, которой она занималась вместе с детьми Кенэ в их обширном парке, где трапеции и кольца были подвешены между стволами деревьев. Она подумала о покачивании трапеции, о скрипящих кольцах, об Антуане Кенэ, которого она считает своим женихом. Потом она опять прислушалась. Пение было столь прекрасно, что ее охватила тревога. Для кого это так поет мама? Кто ей аккомпанирует?
В катящихся валах всех слав вечерних лики…
Из соседней комнаты, дверь которой была отворена, доносилось ровное дыхание, — там спала няня. Дениза прислушалась к этому звуку, потом решительным движением откинула одеяло, спустилась с кроватки и на цыпочках подошла к окну. Ящики с геранью издавали запах земли и прелых листьев. Небо казалось сказочным черным шатром, усеянным звездами. Вдали кроткие волны мягко разбивались о песок, шурша, как папиросная бумага. Дениза склонилась над геранью и увидела разноцветные стекла веранды. Мать стояла у рояля, в светлом платье, с открытыми плечами. Какой-то господин сидел за роялем и играл, но Денизе он был виден только со спины. Его широкий затылок венчали рыжие волосы, окаймлявшие лысую, розовую, лоснящуюся голову. Госпожа Эрпен держала руку на плече этого господина, а сам он склонился к роялю.
И разгадать не мог той тайны, коей жало
Сжигало мысль мою и плоть уничтожало.
Звучный голос возносился, казалось, до самых звезд. Потом он замер. Незнакомец снял с плеча руку госпожи Эрпен и, повернувшись, приник к ней губами. Денизе стало страшно; она быстро соскользнула с подоконника и на цыпочках вернулась в кровать.
Что это за человек, о приходе которого никто не предупредил? Не его ли ждали цыпленок, пирог с клубникой и лиловые цветы на столе? Почему Викторина и няня посмеивались, говоря о «двойном меню»? В лунном свете она увидела чей-то силуэт, колеблющийся у окна. Она так испугалась, что позвала вполголоса: «Мама!» — но она тут же поняла, что это тень от ее красной фуфайки, которую няня повесила сушить. Под окном снова раздались звуки рояля. Денизу поразила спокойная уверенность пианиста. Он играл незнакомую ей мелодию. Из кроватки она уже не могла расслышать слов. Она вздохнула, перевернулась, обхватила ручонками подушку и уснула.
Утром она вспомнила все, что видела ночью, но ничего не рассказала няне и у матери не стала спрашивать. Сидя в своей песчаной крепости на пляже, она думала о затылке с рыжими, кудрявыми волосами и о странных словах, которые слышала ночью. Она напевала себе вполголоса:
Как грот базальтовый толпился лес великий
Столпов…
Возвратясь с пляжа, она внимательно присматривалась к матери, проверяя, не изменилась ли она, не взволнована ли. Но мамин капот распускался розовым веером, как и накануне. Весь день Дениза не слушалась и вела себя так несносно, что госпожа Эрпен пришла в детскую, сама открыла ящик со священными сокровищами и отняла у нее самый ее любимый газовый лоскут, с помощью которого Дениза преображалась в Золушку, готовую отправиться на бал. Дениза долго рыдала. Какие все люди злые, ужасные, отвратительные! Целые два часа она заливалась слезами и стонала: наконец няня умыла ее и отдала ей лоскут. Вечером она была паинькой и много смеялась.
IV
Господин Эрпен приезжал в Безеваль по субботам и воскресенье проводил в кругу семьи. Он занимался в Пон-де-Лэре торговлей шерстью и не решался уезжать оттуда в будни, — до такой степени была сурова и непреклонна дисциплина, которую внушали деловым кругам некоторые местные старожилы. У него было грустное лицо, обрамленное черной квадратной бородой. Голову он несколько склонял вправо. Госпожа Эрпен с девочками обычно встречала его на вокзале. Длинный поезд представлялся Денизе каким-то неведомым царством, а появление папиного черного пиджака, квадратной бороды и пенсне всегда вызывало у Денизы чувство изумления и казалось ей как бы чудом. Она любила отца и всегда надеялась, что с его приездом что-то в ее жизни изменится к лучшему. Но надежды эти никогда не оправдывались.
Госпожа Эрпен встречала мужа ласково. Он спрашивал:
— Ты с кем-нибудь виделась? Ты развлекаешься?
Она отвечала:
— Что ты! Мне никого не нужно Я здесь ради детей; морской воздух действует на них прекрасно, а все остальное мне безразлично… Ах, забыла сказать! На молу я встретила госпожу Кенэ; но ты ведь ее знаешь — кивнет и проходит мимо.
Потом начинались расспросы о делах. Тут трудно бывало понять, о чем они говорят.
— Сейчас, как всегда в августе, довольно вяло, но Лондон устойчив… это подбадривает покупателей… Паскаль-Буше взял у меня пятьсот кип австралийской, теперь веду переговоры с эльбёфскими Шмитами относительно крупной партии Монтевидео.
Дениза на ходу ловила слово «кипа» и удивлялась, как это господин Паскаль-Буше может играть пятьюстами кипами? Ведь это тот самый господин с красивой белокурой бородой, на которого няня всегда с восторгом указывает ей, когда он проезжает в экипаже и сам правит парой лошадей. Иногда господин Эрпен обращался к девочкам, чтобы вызвать их на разговор, но он был очень робок, и потому они робели передним. Особенно любил он обменяться с няней двумя-тремя фразами по-английски. Он несколько раз в год ездил в Лондон по торговым делам, — этим-то и объяснялось появление в их доме англичанки, которая в душе презирала его. В воскресенье, в хорошую погоду, он брал Денизу с собою ловить креветок и пескороев. В таких случаях он засучивал брюки до колен. Няня смотрела на его худые икры и говорила гувернантке Кенэ: «Бедный господин Эрпен совсем не похож на спортсмена». Дениза слышала эти слова, сжимала папину руку и увлекала его за собою. Когда она, в красной фуфайке, бежала рядом с ним, ей казалось, что она похожа на мальчика, и это радовало ее.
В ближайшее воскресенье, после того как Денизу ночью разбудило пение, они ловили креветок в узких теплых отмелях и так увлеклись, что отошли далеко от пляжа. Когда они остановились, оказалось, что они почти достигли порта Див, откуда тянуло запахом ила и рыбы. Господин Эрпен сказал:
— Пойдем пешком по молу, это легче, чем идти по песку.
Дениза пожаловалась:
— Я устала.
Он взял ее за локти и поднял. Ей приятно было чувствовать, что он сильный. «Бедный господин Эрпен такой хилый!» — говорила няня. Почему хилый? Денизе хотелось бы, чтобы няня видела, как легко он ее несет. Он усадил ее на каменную стену мола и с улыбкой глядел на нее, склонив голову набок.
— Отдохни немного, — сказал он.
Сидя на стене, она оказалась на уровне его лица. Никогда она еще так близко не разглядывала его. Что за странная штука борода, растет на щеках, как травка по склонам оврага. У нее снова появилось ощущение силы и доброты.
— Знаете, папочка, — сказала она, — когда вас нет и когда нас уже уложат спать, тут бывает другой господин.
— Что за вздор, — проговорил он. — Какой господин?
— Не знаю, — ответила она, — я видела только его спину… Но мама поет, а господин играет на рояле… Он очень хорошо играет… А скажите, папочка…
Он схватил ее за ручки так порывисто, что она испугалась, резко поставил на мостовую, потом взял за руку и повел в Безеваль. Он шел таким крупным шагом, что ей приходилось бежать, сачок волочился за нею следом. Она попробовала заговорить:
— Папочка, знаете, я видела человека, у которого есть маленькая обезьянка… Она ела салат, орешки и изюм… Папочка, сколько стоит обезьянка?
Отец ничего не ответил; они уже подходили к вилле. Он круто повернул направо и перешел на другую сторону улицы. Зазвонил колокольчик у садовой калитки. Госпожа Эрпен лежала на террасе; руки у нее были в перчатках, зонтик с английской вышивкой защищал ее голову от солнца; она читала.
— Оставайся здесь, — сурово сказал господин Эрпен Денизе и бросил к ее ногам корзинку с креветками.
Она слышала, как отец что-то говорит очень громко, а мать смеется и спокойно отвечает ему. Она приоткрыла корзинку; умирающие креветки копошились, карабкались вверх. Послышались чьи-то шаги на гравии. То были няня и отец. Он забыл опустить после ловли брюки, засученные выше колен. Голые ноги, растерянное выражение лица, голова набок — все это в целом придавало его облику нечто комическое.
— Девочка очень склонна ко лжи, сударь, — говорила няня. — Надо ее наказать. Она постоянно выдумывает всякие истории.
Госпожа Эрпен следовала за ними, томная, строгая, тщательно скрываясь за зонтиком от солнечных лучей. Она схватила Денизу за руку, так что та выронила корзинку, и стала трясти ее.
— Какая ты скверная девочка, — говорила она. — Ты очень огорчила папочку… Сегодня весь день проведешь взаперти в детской. Ступай.
Дениза до самого вечера плакала и кричала. Когда настало время принимать ванну, две младшие сестренки взирали на нее с любопытством, не смея с ней заговорить. Эжени, неумолимая и высокомерная, в черном воротничке с белой оторочкой, переглядывалась с няней и посмеивалась.
V
В 1890-х годах в Пон-де-Лэре почти все женщины из буржуазной среды казались добродетельными. В городе нельзя было совершить даже небольшой прогулки без того, чтобы о ней тотчас же не проведали ловкие, подозрительные старухи, которые следили за жителями из приотворенных окон темных гостиных. Желающим встретиться приходилось бы назначать свидания в Эврё, Руане, Париже, но автомобилей тогда еще было мало, а поездки по железной дороге сразу обращали на себя внимание. Если визиты к зубному врачу такой-то дамы и поездки в префектуру по делам такого-то господина совпадали так неуклонно, что их уже трудно было объяснить простой случайностью, — опытные наблюдательницы немедленно фиксировали их закономерность. Поэтому, когда лейтенанта Дебюкура в качестве любовника госпожи Эрпен сменил доктор Герен, это тотчас же стало известно всему Пон-де-Лэру.
Эту связь осуждали тем суровее, что госпожа Эрпен принадлежала к местной промышленной аристократии только благодаря снисходительности последней. Пон-де-Лэр, красивый городок с фабриками, расположенными в долине реки Эры, стал еще в XVII веке, наряду с соседними Эльбёфом и Лувье, одной из трех столиц Королевства Шерсти. Только положение фабриканта сукна дает здесь право принадлежать к местной аристократии. Некоторые семьи, например Ромийи, Пуатвены, в 1900 году владели здесь фабриками, построенными еще во времена Кольбера. Их авторитет, весьма значительный, все же уступал авторитету семьи Кенэ, насчитывавшей всего лишь три поколения промышленников, но зато более мошной. Из пяти тысяч рабочих, живших в Пон-де-Лэре, две тысячи было занято у Кенэ, которые владели шестьюстами ткацкими станками; а это равнялось герцогской короне. Для всех жителей города слово «господа» так же определенно обозначало господина Ашиля Кенэ и его сына, как для Сен-Симона «Господин» — означало брата короля. Единственными равными господину Ашилю во всей долине были господин Паскаль-Буше из Лувье и господин Эжен Шмит, эльзасец, обосновавшийся в Эльбёфе после войны 1870 года. Промышленная аристократия, возглавляемая этими гремя дельцами, почти совсем вытеснила местное старинное дворянство. Несколько мелких дворян, живших в обветшалых родовых замках, еще поддерживало в своем кругу традиции дореволюционной Франции, но поскольку никто из них не владел ни ткацкими фабриками, ни прядильнями, ни красильными заведениями, то их в Пон-де-Лэре считали людьми незначительными.
Вслед за промышленниками шли торговцы сукном, комиссионеры, представители страховых обществ, — буржуазия богатая, чванливая, однако безусловно признававшая приоритет фабрикантов. В этой более скромной среде имелось три исключения, которые промышленность не только признавала, но и уважала, а именно банкир — господин Леклер, нотариус — мэтр Пельто и господин Аристид Эрпен, торговец шерстью. Эти люди образовали особую группу и представляли собой в Пон-де-Лэре рядом с промышленниками нечто подобное тому, чем были в свое время парламенты в глазах либерально настроенных помещиков. Что касается банкира и нотариуса, то их авторитет объяснялся тем, что «господам» волей-неволей приходилось открывать перед ними свои деловые тайны. А господин Эрпен был обязан уважением, с каким к нему относилась промышленность, священной природе сырья, которым он торговал. Он каждое утро доставлял промышленникам свертки в синей бумаге с образчиками шерсти, прибывшей из Аргентины, Чили, Австралии и Южной Африки, и в глазах фабрикантов это было некое таинственное вещество. Оно управляло их жизнью, питало их машины, оно развертывалось шероховатыми полотнищами на их кардах, оно тянулось на их веретенах, оно бежало по их станкам, оно могло обогатить или разорить их, если непредвиденно дорожало или обесценивалось. Иной раз они находили под своими станками неведомые травинки или уголек, завезенные вместе с шерстью, и человек, выписывающий ее из далеких сказочных стран, человек, который мог, взглянув на пучок черной на концах шерсти, сказать, прислана ли она из Квинсленда или из Новой Зеландии, — считался причастным к тайнам ремесла. Вот почему даже суровый Ашиль Кенэ относился к нему благосклонно. Каждый день, в одиннадцать часов утра, господин Эрпен входил в его контору с синими пакетами под мышкой, и господин Кенэ ворчливым голосом произносил, стараясь быть как можно любезнее: «А! Господин Аристид!..» Начиная с 1890 года Луи Эрпен неизменно сопровождал отца в этих посещениях и нес часть синих пакетов.
Что же касается наиболее благонамеренных семей Долины — Ромийи, Пуатвенов, Паскалей-Буше, то они относились к Аристиду Эрпену доброжелательно, потому что он, отдав в своей трудной юности дань подозрительному либерализму, примкнул во время процесса Дрейфуса к тому умеренному республиканизму, который возник на почве благоговения перед Луи-Филиппом и тоски по Второй Империи, а к концу XIX века стал единственно приемлемым в буржуазных кругах Нормандии.
VI
Аристид Эрпен нажил на торговле шерстью, как тогда говорили в Долине, «завидное состояние». В те времена, при системе косвенных налогов, каждый обитатель Пон-де-Лэра в точности знал как историю, так и финансовое положение всех остальных: поэтому было общеизвестно, что состояние Эрпена к 1898 году достигло миллиона двухсот тысяч франков. «Это очень много для человека, который утверждает, что берет только два процента комиссионных», — говорил Ашиль Кенэ. Это было особенно много для человека, работа которого была так легка, что из десяти часов, которые он проводил в конторе, он по крайней мере в течение восьми не знал, чем заняться, — хотя, впрочем, не мог бы уйти из конторы, не испытывая угрызений совести. У Аристида Эрпена было двое детей: дочь, которую он выдал замуж за Жана Пероти из семьи скромных фабрикантов (полтораста станков), и сын, Луи Эрпен, которого он ввел в свое дело. Сын не оправдал его надежд, — и вот почему.
Аристид Эрпен отдал мальчика в лицей в Руане, где сам учился в годы Империи, а не в лицей Боссюэ, — и все были этим шокированы. В лицее Луи Эрпен проявил блестящие способности. Медаль по истории, похвальный лист за французские сочинения, отметка «хорошо» при экзамене на бакалавра произвели сильное впечатление на членов этой семьи, где больше интересовались торговлей и охотой, чем литературными тонкостями. В семнадцать лет это был юноша застенчивый и довольно образованный: он читал Мопассана, Золя и раз в неделю отправлялся с вечерним поездом в Руан, чтобы послушать какую-нибудь оперу Массне или Сен-Санса. Для Аристида Эрпена «большой ум» означало не что иное, как способность разбираться в шерсти. Когда ему сказали, что сын учится хорошо, он порадовался этому, имея в виду свою фирму. «Луи такой юноша, что — возьми он только правильный курс — он может к концу дней своих располагать двумя миллионами», — рассуждал отец, и ему уже мерещилось третье поколение, у которого будет три миллиона, а потом, — в будущем, до которого он уже не доживет, — появятся Эрпены с пятью, шестью, семью миллионами. Лучезарное видение!
Нужно обладать недюжинной силой воли, чтобы поддерживать в себе качества, которые не ценятся в окружающей среде. По возвращении в Пон-де-Лэр Луи Эрпен в течение нескольких лет продолжал по вечерам заниматься: читал, делал выписки, — и переписывался кое с кем из товарищей, ставших теперь педагогами или инженерами. Отбывая воинскую повинность в Руане, в 39-м пехотном полку, он влюбился в Жермену д’Оккенвиль. Девушка происходила из семьи мелких нормандских дворян, владельцев небольшого замка между Пон-де-Лэром и Лувье; зиму они проводили в своем особняке на улице Дамьет, в Руане. Крах «Всеобщей компании» в 1882 году разорил это семейство, и замок был продан. Их дочь, красавица, обладала чарующим голосом. Товарищи по полку, знавшие о любви Луи Эрпена к музыке, ввели его в этот дом. Луи пел с Жерменой дуэты. Она без труда покорила его. Когда он сказал отцу, что хочет жениться на ней, господин Эрпен страшно разгневался. Девушка была бедная, и ее семья не располагала никакими связями в промышленном мире. Зато для барона д’Оккенвиля этот неравный брак представлялся якорем спасения. Но взять в жены девушку за пределами Трех Городов, — пусть это будет даже Эврё или Руан, — называлось в Пон-де-Лэре «жениться на чужой», и подобное прегрешение молодым людям прощали нелегко. Жермена была так дивно хороша и так решительна, что у робкого Луи Эрпена достало мужества настоять на своем. После трехлетнего ожидания, уже в двадцатипятилетнем возрасте, он наконец добился согласия родителей.
Это усилие воли, казалось, до дна исчерпало его энергию, и он уже не мог противостоять окружающей среде. После женитьбы он погрузился в ту однообразную, размеренную жизнь, какая требовалась от всех обитателей Пон-де-Лэра. Его политические убеждения — в молодости опасные (один из радикально настроенных преподавателей внушил ему благоговение перед Жюлем Ферри) — со временем стали соответствовать роду его деятельности и светским успехам жены. В часы безделья, сидя в конторе, он по-прежнему много читал, но теперь он перестал говорить о прочитанном. Голова его начала клониться набок, он стал сутулиться. Будь он более ловок и деловит, поездки в Лондон дали бы ему возможность сделаться авторитетом в своей специальности, но он не стремился к этому. Наблюдатель, быть может, объяснил бы его приниженность неудачей чисто физической, супружеской. Жена, казалось искренне любившая его до замужества, вскоре стала отзываться о нем с презрительной снисходительностью. Три года спустя она изменила ему с неким лейтенантом. В Пон-де-Лэре стояла рота 39-го полка; офицеры казались в этом сугубо коммерческом городе какими-то диковинными и опасными существами. В Коммерческом клубе их красные панталоны выделялись резким пятном среди черных сюртуков; на балах у Ромийи офицеры танцевали с местными барышнями.
Когда лейтенанта Дебюкура перевели на восток, у старшей госпожи Эрпен возникла надежда, что невестка исправится, но на другой год появился молодой доктор Герен; он приобрел дом и клиентуру старика Птиклемана, который дотоле лечил пон-де-лэрское «общество». Вскоре стало известно, что Герен играет на рояле и на скрипке и что в гостиной Эрпенов начались музыкальные вечера. Затем Герен исхлопотал себе должность члена санитарной комиссии, находившейся в Руане, а госпоже Эрпен вздумалось возобновить в том же городе уроки пения, которые она прервала, когда у нее появились дети. Мэтр Пельто утверждал, что повстречал их, в нескольких шагах друг от друга, на улице, возле гостиницы «Дьеп».
Особенно женщины не прощали Жермене счастья, в котором сами себе отказывали. Судачить о ее распущенности доставляло им тайное, не лишенное зависти, наслаждение. Почтенные матроны посвящали по нескольку часов в день обсуждению этой связи. В тот самый вечер, когда Дениза, заглянув в окно, залитое лунным светом, увидела сквозь герань человека, сидящего за роялем возле ее матери, госпожа Кенэ и госпожа Ромийи, две правительницы Пон-де-Лэра, толковали о поездках доктора в Безеваль.
— Это, в конце концов, смешно, — возмущалась госпожа Кенэ. — Представьте себе, ведь он ездит туда каждую пятницу! Я это знаю потому, что две недели подряд, по субботам утром, хотела пригласить его к моему маленькому Фернану. Его лакей ответил, что он приедет из Безеваля лишь в десять часов.
— Тут вина Луи Эрпена, — возразила госпожа Ромийи, — не следовало отпускать жену одну на все лето… Подумайте только, она уехала уже пятнадцатого июня.
— А знаете, что она говорит? — продолжала госпожа Кенэ. — Что детям полезно море, а Герен, само собой разумеется, поддерживает ее… Но ей и дела нет до дочек. Ее англичанка говорила учительнице моих внуков, что она не видит их по целым дням. Она ссылается на то, что ее будто бы утомляет шум…
— Шум не утомляет ее, когда она поет с Гереном, — заметила госпожа Ромийи. — Да, яблочко от яблони недалеко падает… Я знавала старуху д’Оккенвиль в Руане, году в семьдесят втором — семьдесят пятом, когда ее муж был капитаном седьмого егерского полка. Она ублажала весь полк… Неужели вы еще принимаете у себя ее дочерей? Я лично после всех этих историй избегаю этого.
— Я иногда встречаюсь с ними днем, потому что старшая девочка бывает на уроках гимнастики вместе с моими внуками, — ответила госпожа Кенэ. — Но по вечерам я их больше не приглашаю, это главное.
Из сада господ Кенэ видны были длинные крыши их фабрики, крытые оранжевой черепицей, трубы, из которых вертикально поднимался дым, и река, окаймленная тополями. Белая полоска дыма от проходившего поезда пересекала долину зыбкой чертой. Старые женщины, сознававшие свое могущество и свободные от всяких желаний, с чувством удовлетворения созерцали этот пейзаж.
VII
Госпожа Эрпен с детьми прожила на берегу моря до конца сентября. Другие семьи давно уже уехали, гонимые холодом и ветром. Не только бело-красным холщовым палаткам, но и прочным кабинкам пришлось отступить к самой дороге под натиском приливов, которые усилились в период осеннего равноденствия: это повергло в бегство последних купальщиков. Дети Кенэ и их «мадемуазель» уехали 15 сентября. Уже нельзя было расположиться на песке — он не просыхал от дождей и туманов. Однако госпожа Эрпен решила не уезжать из Безеваля до последнего дня контракта.
— Я хочу, чтобы дети дышали свежим воздухом как можно дольше, — говорила она. — Если хорошо девочкам, значит, хорошо и мне.
На кухне няня вела с Викториной дипломатические беседы, подрывавшие престиж хозяйки.
— Она готова пожертвовать детьми, — пусть помирают от воспаления легких, лишь бы ей удобнее было видеться со своим дружком.
— Что и говорить, погода неважная, — отвечала Викторина, с грохотом приподнимая черную чугунную конфорку, под которой рдели раскаленные уголья.
Господин Эрпен сам приехал за семьей — такая заботливость являлась в Пон-де-Лэре обязательной. В 1900-х годах мужчины отдыхали мало, но считалось недопустимым, чтобы жены ездили по железной дороге одни. Дениза вновь оказалась в доме на улице Карно, который представлялся ей центром вселенной.
Особняки пон-де-лэрской буржуазии были все одинаковы, так как их строил один и тот же архитектор, господин Коливо, который ни за что не соглашался внести ни малейшего изменения в разработанный им план. Он строил красные кирпичные дома, облицованные на углах тесаным камнем, с мансардой и шиферной крышей; садики, совсем маленькие, располагались позади домов. Стоило только какому-нибудь фабриканту или торговцу сукном или шерстью скопить полмиллиона, и он заказывал господину Коливо особняк, подобно тому как заказывали господину Бельджати пломбир и пирожные, когда устраивали званый обед. Господин Бельджати изготовлял всегда один и тот же пломбир с клубникой, пахнущей влагой, а господин Коливо — один и тот же кирпичный дом. Такая косность обеспечивала им успех.
Для девочек Эрпен их дом на улице Карно не был ни красивым, ни безобразным. Это был просто их дом. У Денизы была тут своя комнатка, свой шкаф, свои книги. Из окна она видела кафе, видела, как входят туда рабочие в картузах; дальше, в конце поднимающейся вверх улицы, проходила линия железной дороги, по ночам Дениза слышала паровозные гудки. Неподалеку от их дома было мужское училище — училище Боссюэ, куранты которого играли в шесть часов утра и в шесть вечера. Они исполняли всего лишь один мотив: вариации «Венецианского карнавала».
В нижнем этаже находилась гостиная, в которой Эрпены собирались после трапез; за гостиной следовал зал, с мебелью в чехлах. Здесь стояли рояль и этажерка с нотами — предметы, казавшиеся Денизе священными. Она входила в зал, только когда занималась с учительницей музыки мадемуазель Полю или аккомпанировала матери. Госпожа Эрпен принимала по четвергам; в этот день в гостиную подавали чай и пирожные, и часам к четырем тут появлялись три-четыре родственницы.
Вскоре после возвращения домой Дениза захворала бронхитом, и к ней пригласили доктора Герена. Чтобы выслушать ее, он велел ей сесть, и она сквозь ночную рубашку почувствовала его горячее дыхание и прикосновение волосатых ушей. «Кашляни, — говорил он. — Не так громко. Хорошо. Теперь другую сторону». Она смотрела на него сверху и узнавала широкий затылок, завитки рыжих волос и розовую лысину того самого человека, который в Безе вале сидел за роялем возле ее мамы. С этого времени многое в разговорах Эжени с няней стало ей понятным. Она узнала, что по вечерам, когда она спит, а господин Эрпен находится в клубе, к маме приезжает доктор и они музицируют. Дениза никак не могла понять, что плохого в том, что маме аккомпанирует доктор, однако замечала, что все говорят об этом, что «мадемуазель» маленьких Кенэ пересмеивается с няней и что из-за этих посещений ее папа, мама и она сама становятся для всего города предметом насмешек и пересудов. Она помрачнела и стала говорить, что не хочет видеться с другими девочками.
Когда наступила зима, госпожа Эрпен купила дочерям каракулевые шубки с горностаевыми воротниками. По воскресеньям они ходили в них в церковь. Бебе шла теперь самостоятельно, и ее звали уже не Бебе, а Сюзанной. Церковный приход Эрпенов назывался «Непорочное зачатие», для Денизы это превращалось в «Непрочатие» — в слово непостижимое и священное. Воскресная месса, наводившая на ее сестер скуку, была для нее минутами блаженства, прежде всего потому, что она молилась и твердо надеялась, что боженька услышит ее молитвы, а также и потому, что ей нравился орган, наполнявший храм могучими волнами звуков; они пронизывали ее, укачивали и иной раз возносили до небес. Органиста звали господин Турнемин; то был седобородый старик, превосходный музыкант.
Папа ходил в церковь редко. При выходе из храма они каждое воскресенье встречали доктора Герена. Люди здоровались с ним, но он делал вид, будто любуется скульптурой фасада, и избегал вступать с кем-либо в разговор. Дениза еще издали замечала его бежевое пальто, котелок, из-под которого виднелись рыжие волосы, и золотые очки. Он восклицал, притворяясь крайне удивленным: «Вот как? Госпожа Эрпен! Как здоровье девочек?» Мама говорила: «Поздоровайтесь с доктором». Сначала две младшие исполняли это распоряжение, но когда они заметили, что Дениза не слушается и прячет ручку в муфту, они решили следовать ее примеру. Мама несколько раз грозилась наказать их. «Занятные, милые крошки», — примирительно говорил доктор.
Как-то в декабре, в воскресенье, доктор Герен приехал на улицу Карно к завтраку, а потом Денизу позвали в гостиную, чтобы она сыграла что-нибудь в его присутствии. Мама спела арию из «Ифигении», и Дениза аккомпанировала ей.
Доктор сказал:
— У малютки удивительные способности. Напрасно вы вверили ее женщине, которая совсем не понимает музыки. Хотите, я поговорю со своим другом Турнемином?
Голос у него был ласковый и властный. Он говорил: «Она должна заниматься не только роялем, но также и сольфеджио, и музыкальным диктантом» — совсем так же, как говорил: «Давайте ей на ночь четверть таблетки аспирина, не больше… и три раза в день перед едой по десертной ложке вот этой микстуры». Когда он выписывал рецепт, он всегда произносил его вслух, и теперь Дениза, слыша, как он назначает программу ее музыкального образования, удивлялась, что он не сидит за столом, что перед ним не лежит листок бумаги и в руке нет пера.
— Вы думаете, что Турнемин согласится давать уроки семилетнему ребенку? — спросила госпожа Эрпен.
— За роялем она уже не ребенок, — ответил доктор.
Начиная с этого дня отношение Денизы к доктору стало сложнее. Она ненавидела его потому, что он причина позора, восхищалась им оттого, что он властвует над госпожой Эрпен, и была ему благодарна за то, что он внес перемену в ее жизнь. По просьбе доктора старик Турнемин согласился давать уроки у Эрпенов. После урока он, в виде награды, играл Денизе Баха, Бетховена или импровизировал на тему, которую они выбирали вместе. Доктор расширил музыкальные познания и самой госпожи Эрпен. Он познакомил ее с произведениями, которых она еще не знала. Теперь она пела романсы Форэ, Шоссона и начала понимать Дебюсси. Довольно ленивая по природе, она в угоду любовнику готова была заниматься целый день.
Господин Эрпен в дни сватовства очень любил музыку — ту, что была в моде в Пон-де-Лэре около 1890 года, — и сам пел каватину из «Фауста» и серенаду из «Короля города Ис», но он с трудом воспринимал мелодии, казавшиеся ему чересчур сложными, и становился все молчаливее. Устроившись в кресле и склонив, по обыкновению, голову набок, он пытался увлечь жену и доктора былой живостью ума. Но с губ его срывались лишь деловые фразы. «В нынешнем году во Франции положение с шерстью будет нелегкое», — рассуждал он. Потом сам упрекал себя в том, что думает только о низменном, и старался слушать; но внимание снова отвлекалось от музыки. Зато когда жена начинала петь простые, трогательные мелодии, вроде «Разлуки с любимой», на глаза его навертывались слезы.
Произведения
Критика