Вацлав Гавел. Сила бессильных
(Отрывок)
1.
По восточной Европе бродит призрак, который на Западе называют «диссидентство».
Этот призрак — не порождение небес. Он органично присущ системе, которая в нынешней фазе своего исторического развития уже давно не опирается, а по ряду причин и не может опираться на неприкрытое и жестокое беззаконие власти, исключающее любое проявление нонконформизма. А с другой стороны, эта система настолько политически инертна, что фактически не допускает никакого протеста в своих официальных структурах.
Кто же, собственно, они, эти так называемые «диссиденты»? На чем основана их позиция и в чем ее суть? В чем суть «независимых инициатив», объединяющих диссидентов, и насколько реальны шансы у этих инициатив? Уместно ли употреблять применительно к их деятельности понятие «оппозиция»? Если да, то чем, собственно, такая «оппозиция» — в рамках этой системы — является, каким образом действует, какую роль в обществе играет, на что надеется и на что может надеяться? Под силу ли вообще диссидентам — как людям, которые находятся вне всяких властных структур в положении своего рода «полуграждан», — каким-либо образом влиять на общество и общественную систему? Могут ли они вобще что-либо изменить?
Думаю, что разговор об этих вопросах — разговор о возможностях «бессильных» — лучше всего начать с анализа своеобразия власти, в условиях которой эти «бессильные» действуют.
2.
Наша система чаще всего характеризуется как диктатура, точнее, диктатура политической бюрократии над нивелированным обществом.
Опасаюсь, что само это определение — при всей своей кажущейся простоте — скорее затемняет, чем проясняет истинный характер власти в этой системе. С чем же у нас всё-таки связывается понятие «диктатура»?
Я сказал бы, что в нашем сознании оно традиционно связывается с представлением о сравнительно небольшой группе лиц, которая в какой-либо стране насильственно захватывает власть над большей частью общества, открыто утверждает свою власть с помощью определенных рычагов силы, которыми она располагает; в социальном плане эту группу лиц довольно легко можно отделить от подчиненного большинства. «Традиционное», или «классическое», представление о диктатуре включает в себя предположение о ее временности, исторической эфемерности и неустойчивости; ее существование обычно тесно связывается с жизнью лиц, которые ее утвердили; эта зависимость чаще носит локальные размеры и характер, и, несмотря на то что такая диктатура узаконивает ту или иную идеологию, опору для себя она находит прежде всего в численности и вооруженности своих армии и полиции. При этом главную угрозу для себя она видит в том, как бы не появился кто-то, кто окажется в этом плане оснащенным лучше и кто свергнет господствующую группировку.
Думаю, что даже поверхностного взгляда достаточно, чтобы убедиться, что система, в которой мы живем, с такой «классической» диктатурой имеет совсем мало общего:
1) она не является локализованной, а, напротив, охватывает огромный блок государств, подчиненных одной из двух современных супердержав. И хотя она, естественно, имеет различные исторические и региональные особенности, проявление их заметно ограничено рамками того, что объединяет государственный блок по всей его территории: она не только во всех этих странах основана на одних и тех же принципах и однотипно структурирована (а именно способом, навязанным господствующей сверхдержавой), но более того, везде опутана сетью органов манипулирования великодержавного центра и тотально подчинена его интересам. Это обстоятельство — в безысходном мире ядерного равновесия сверхдержав — придает ей, в сравнении с «классическими» диктатурами, большую внешнюю стабильность: множество локальных кризисов, которые в изолированном государстве вызвали бы крушение системы, здесь могут устраняться силовым нажимом остальной части блока;
2) если для «классических» диктатур закономерна неустойчивость — многие из них остаются лишь эпизодами в истории, случайными результатами случайных социальных процессов или же исканий индивидуума и человеческих масс, — то о нашей системе вообще ничего подобного сказать нельзя; и хотя от общественных движений, в идейных и социальных недрах которых эта система первоначально складывалась, она уже давно всем своим развитием отчуждена, подлинность этих движений (я имею в виду рабочие и социалистические движения XIX столетия) является ее прочным историческим обоснованием. Это достаточно твердая почва, на которую система могла опираться, прежде чем в результате своего развития постепенно воплотилась в некую совершенно новую социальную и политическую реальность, которая как таковая уже прочно вросла в структуру мира и современную эпоху. К этому историческому обоснованию относилось и глубокое понимание социальных противоречий того периода, из которых эти движения первоначально вырастали; при этом несущественно, что уже в самом зародыше этого «глубокого понимания» генетически вызревала предрасположенность к тому чудовищному отчуждению, которое принесло дальнейшее развитие; впрочем, и эта предрасположенность органически вырастала из климата эпохи, таким образом, имея что-то вроде своего «обоснования»;
3) следствием этого первоначального «глубокого понимания» является еще одна особенность, которая отличает нашу систему от других современных диктатур: она располагает несравненно более уступчивой, логически завершенной, общепонятной и в основе очень гибкой идеологией, которая при своей комплексности и закрытости приобретает характер некоей секуляризованной религии:она предлагает человеку готовый ответ на любой вопрос, требует не частичного, а полного принятия, глубоко проникая при этом в человеческое существование. В эпоху кризиса метафизических и экзистенциальных ценностей, в эпоху человеческого вырождения, отчуждения и утраты смысла бытия эта идеология обязана обладать особой гипнотической притягательностью: неприкаянному человеку она предлагает легкодоступное «убежище»; достаточно принять эту идеологию — и все опять становится ясным, жизнь наполняется смыслом, отступают неясные вопросы, беспокойство и одиночество. Однако за это дешевое «убежище» человеку приходится дорого платить:отречением от собственного разума, совести и ответственности; неизбежным следствием принятия этой идеологии является делегирование разума и совести вышестоящим, а тем самым отождествление центра власти с центром правды (в нашем случае это абсолютное копирование византийского цезарепапизма, в котором высшая светская инстанция является одновременно и высшей инстанцией духовной). Следует признать, что, вопреки всему этому, упомянутая идеология — по крайней мере на территории нашего блока — уже не оказывает на человека слишком большого влияния (пожалуй, кроме России, где все еще практически преобладает холопское сознание с его слепым, неискоренимым чинопочитанием и бездумным одобрением всего, что изрекает начальство, в сочетании с великодержавным патриотизмом, при котором интересы империи традиционно берут верх над интересами человека). Но это уже и не важно, поскольку ту роль, которую идеология играет в нашей системе (о ней еще пойдет разговор), именно эта идеология — и именно в силу своей специфики — выполняет необычайно успешно;
4) традиционному проявлению диктатуры непременно присущ, если говорить о самой технике власти, элемент определенной импровизации; механизмы власти в большинстве своем не являются чрезмерно фиксированными; здесь достаточно места для спонтанного и нерегулируемого произвола; здесь еще имеются социально-нравственные и материальные условия для некоторых форм сопротивления правительству; короче говоря, здесь еще много «поверхностных швов», которые могут разойтись быстрее, чем вся господствующая система успеет стабилизироваться. Шестидесятилетний путь развития нашей системы в СССР и почти три десятилетия ее развития в восточноевропейских странах (с опорой преимущественно на некоторые давно сложившиеся структурные модели русского самодержавия) создали, напротив, что касается «физического» аспекта власти, настолько совершенные и отработанные механизмы прямого и косвенного манипулирования обществом, что они предстают как «физическая» основа власти уже в совершенно новом качестве. В то же время их действенность — не забываем об этом — значительно усиливается государственной собственностью и административно-командным управлением всеми средствами производства, что дает господствующей структуре неограниченные возможности бесконтрольных инвестиций в саму себя (например, в бюрократический аппарат и полицию) и облегчает ей — как единственному работодателю — манипулирование существованием всех граждан;
5) если «классическую» диктатуру характеризует атмосфера революционного подъема, героизма, самопожертвования и стихийного насилия во всех сферах, то в жизни советского блока ничего подобного не осталось. Этот блок уже давно не является неким анклавом, изолированным от остального цивилизованного мира, он не защищен от процессов, которые там развиваются; более того, являясь его составной частью, разделяет и творит их общую судьбу. На деле это означает, что в нашем обществе неизбежно действует (долголетнее сосуществование с западным миром тому лишь способствует) в сущности та же иерархия жизненных ценностей, что и в развитых западных странах; иными словами, речь тут de facto лишь об иной форме индустриального общества потребления со всеми вытекающими отсюда социальными и духовными последствиями. Не учитывая это обстоятельство, нельзя постичь характер власти в нашей системе.
Существенное отличие нашей системы — что касается характера власти — от того, что мы традиционно понимаем под словом диктатура, отличие, как мне кажется, очевидное, и задачи чисто внешнего сопоставления заставляют меня выбрать — исключительно для этих заметок — какое-то специальное обозначение. Называя и в дальнейшем ее системой посттоталитарной, я, разумеется, отдаю себе отчет, что это не самое удачное определение — лучшее мне в голову не приходит. Этим «пост-» я вовсе не хочу сказать, что перед нами система, которая уже не является тоталитарной; наоборот, я хочу подчеркнуть, что ее тоталитаризм принципиально иной, нежели в «классических» тоталитарных диктатурах, с которыми обычно и связывается в нашем сознании понятие тоталитаризма.
Обстоятельства, о которых я говорил, представляют собой, разумеется, лишь обусловливающие факторы и некое событийное обрамление вокруг основ власти посттоталитарной системы. Попытаюсь далее раскрыть отдельные особенности этих основ.
3.
Директор овощного магазина поместил в витрину между луком и морковью лозунг «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!».
Почему он это сделал? Что тем самым хотел сообщить миру? Действительно ли им овладела идея соединения пролетариев всех стран? Овладела ли так сильно, что он почувствовал неодолимую потребность оповестить о своем идеале общественность? Задумывался ли он на самом деле хоть на мгновение над тем, как бы такое соединение могло осуществиться и что бы означало?
Думаю, можно предположить, что подавляющее большинство зеленщиков совершенно не задумывается над смыслом лозунгов в своих витринах и тем более не намерено их использовать для выражения своих взглядов на мир.
Этот лозунг привезли нашему зеленщику с базы вместе с луком и морковью, а он повесил его в витрину просто потому, что так уж делается годами, что так делают все, что так должно быть. Если бы он этого не сделал, у него могли быть неприятности: его могли бы упрекнуть, что не оформил витрину; кое-кто даже мог бы его обвинить в нелояльности. Он сделал это потому, что так приходится делать, если хочешь чего-то добиться в жизни; что это одна из тысяч тех «мелочей», которые гарантируют ему относительно спокойную жизнь «в согласии с обществом».
Как видим, семантическое содержание выставленного лозунга зеленщику безразлично. Если он и помещает лозунг в витрину, то делает это не потому, что лично стремится ознакомить общественность с его содержанием.
Это, естественно, не означает, что в его действиях нет никаких мотивов и смысла и что своим лозунгом он никому ничего не сообщает. Этот лозунг выполняет функцию знака и как таковой содержит, пусть зашифрованную, но вполне определенную информацию. Вербально ее можно было бы выразить так: я, зеленщик ХУ, нахожусь на месте и знаю, что должен делать; веду себя так, как от меня ожидают; на меня можно положиться и нельзя ни в чем упрекнуть; я послушный и потому имею право на спокойную жизнь. Это сообщение, разумеется, имеет своего адресата: оно направлено «наверх», к начальникам зеленщика, и является одновременно щитом, которым зеленщик ограждает себя от возможных доносчиков.
Таким образом, своим подлинным смыслом лозунг напрямую связан с существованием зеленщика и отражает его жизненный интерес. Но в чем же он? Обратим внимание: если бы зеленщика заставили поместить в витрину лозунг «Я боюсь, а потому беспрекословно послушен», он бы не отнесся к его содержанию так безразлично, хотя это содержание в данном случае полностью обнажало бы скрытый подтекст. Зеленщик, вероятно, уклонился бы от вывешивания в своей витрине столь недвусмысленного сообщения о своем унижении, ему было бы неприятно и стыдно. Это и понятно: всё-таки он — человек и, следовательно, имеет чувство человеческого достоинства.
Чтобы избежать подобных осложнений, признание в лояльности должно иметь форму знака, указывающего хотя бы своей словесной оболочкой на какие-то высшие, бескорыстные, побуждения. Зеленщику следует предоставить возможность сказать хотя бы самому себе: «А почему, в конце концов, пролетарии всех стран не могут соединиться?»
Знак помогает, таким образом, скрыть от человека «низменные» мотивы его послушания, а тем самым и «низменные» опоры власти. Скрывает их за фасадом чего-то «возвышенного».
Этим «возвышенным» является идеология. Идеология как искусственная форма отношений с миром, внушающая человеку иллюзию того, что он является цельной, достойной и нравственной личностью, дает ему тем самым возможность не являться таковым в реальности; как эрзац чего-то «надличностного» и абстрактного позволяет ему обмануть свою совесть и скрыть от мира и от самого себя свое истинное положение и свой бесславный «modus vivendi».
Это эффективное — но одновременно как бы и вполне достойное — удостоверение личности, предъявляемое и «вверх», и «вниз», и в «стороны», и людям, и Богу. Это ширма, за которой человек скрывает свою «подчиненность бытию», свое отчуждение и свое приспособление к существующему положению вещей. Это алиби, приемлемое для всех: от зеленщика, который свою боязнь потерять место прикрывает показным интересом к объединению пролетариев всех стран, до высокопоставленного функционера, маскирующего свой интерес удержаться у власти якобы служением рабочему классу.
Исходная — «алибистическая» — функция идеологии состоит, таким образом, в том, чтобы создавать у человека как жертвы и как опоры посттоталитарной системы иллюзию, что он находится в согласии с человеческим укладом жизни и с порядком мироздания.
Чем у же поле деятельности той или иной диктатуры и чем менее цивилизованно общество, тем более неприкрыто может осуществляться воля диктатора: скажем, посредством «голой» дисциплины, а значит, без усложненного «отношения к миру» и «самокопания». Однако чем сложнее механизмы власти, чем более широкое и более расслоенное общество они охватывают, чем дольше существуют, тем большее количество индивидуумов «извне» они должны в себя вовлекать, и тем большее значение в сфере их деятельности получает идеологическое «алиби» как некий «мост» между властью и человеком, по которому власть подбирается к человеку, а человек приходит к власти.
Уже поэтому идеология в посттоталитарной системе играет столь значительную роль: это сложный агрегат, состоящий из компонентов, инстанций, передаточных рычагов и прочих средств манипулирования, ничего не оставляющий на волю случая и надежно предохраняющий целостность власти; без идеологии — как своего универсального «алиби» и как «алиби» для каждого своего компонента — власть просто немыслима.
Произведения
Критика