13.06.2017
Андрей Битов
eye 959

Право на ответ

Право на ответ

Маргарита Хемлин

Две новые книги Андрея Битова нужно читать как одну. То есть не разделяя. Которая из них будет первой — неважно. Неважно, с какой страницы начать рассматривать знакомый альбом с фотографиями, иногда повторяющимися и именно оттого особенно трогательными... Вот и выплыло старое слово, которого теперь почему-то стесняются. Конечно, не без сентиментального налета это слово — «трогательно». Но точнее не придумаешь: тронуть, задеть, сделать причастным.

О писателях говорят иногда — мастер закручивать сюжет. Битов не мастер сюжет закручивать. Он мастер сюжет не замечать. Сюжет есть, налицо, как говорится, — и в то же время его нет, нет внимания к нему... И оттого так свободен автор в выборе — слова, времени, места.

«Что за незадумчивая власть врожденного образа... Будто человек, родившись, раз и навсегда отпечатал первое впечатление на младенческой сетчатке, оттого именно такой потом выткет ковер, именно так построит дом, именно такую выкует решетку, именно такой получит кладбищенский крест. Эта цельность натянута в нашей душе и поет как струна: вы слышите родную песню, и слова ее — вы» («Город», «Грузинский альбом»).

Вот в чем дело, оказывается: «незадумчивая власть врожденного образа», — и значит, все уже однажды запущено в движение, и уже не «врожденного образа» власть, а власть движения захватила вас... Читатель в своем всегдашнем желании угадать, «выдумывает — не выдумывает», легко попадается на удочку именно писательского вымысла. Даже не вымысла — сноровки, или того, что принято называть профессионализмом: выдумать так, чтобы поверили, и сказать правду с таким незаинтересованным видом, чтобы сказанное правдой не показалось. И, как ни странно, чем настойчивее какая-то особая, авторская правда повторяется, тем менее узнаваемой она становится. Тем меньше ее хочется узнавать. Я говорю не о той категории сообщений, которые можно разнести по графам «можно — нельзя», я говорю о способности писателя «видеть изнутри себя», говорить «изнутри», на своем материале, откровенно.

В сущности, писатель — это человек, который всегда ставит опыты на себе. Хороший писатель.

Человеческое существование делится на два периода — запоминание и забывание. И если равновесие этих процессов нарушается, в человеке происходит слом. Поэтому он занят поддержанием абсолютного здоровья своей памяти. В ней — все. Из написанного Битовым в двух книгах, для меня по крайней мере, совершенно очевидно, что ни запоминать, ни забывать сам человек как раз-то и не волен. Он сам мешает себе в этом. Слишком старается хорошо это делать. А что-то тем временем уходит... Что-то главное ускользает и из памяти, и из жизни. Писатель занят не столько удержанием «главного — уходящего», сколько вообще его определением, поиском.

«Так я иду и что запомню, а что забуду из настоятельно подступивших ко мне дел. Я не забуду и забуду про масло, гвозди, молоко, стиральный порошок, керосин, про один звонок по телефону, два визита и три прощания... но я наверняка забуду о том, что вокруг меня происходит жизнь с погодой, прохожими и облаками, что сам мчусь в этом потоке, подсвеченном солнцем во имя моих глаз, что мне будет когда-нибудь «мучительно больно за бесцельно прожитую» именно эту секунду, — потому что, забуду или не забуду я ту или иную завитушку своего долга (кем предъявленного?), я все равно занят незабыванием, а не настоящим мгновением, которое тем временем неотвратимо прошло мимо, и это уже не восстановишь — навсегда» («Судьба», «Грузинский альбом»).

Мучительное стремление человека непременно все оформить словесно. Объяснить бесповоротно, без возможности к отступлению в непонимание или двусмысленность. И непреложность «жизни с погодой» перекрывает общую умеренность климата уже тем, что погода — сейчас, сегодня, а климат — вообще.

Битов ставит опыты на себе. Это понимаешь по тому, как ему больно «договариваться». Не в смысле «до точки», «выговариваться», а как больно участвовать ему в улаживании, в сговоре, приводить все к общему согласию, когда вместо множества голосов возникает один. И в «Грузинском альбоме», и в «Статьях из романа» мы встретим одну и ту же главу, названную по-разному: «Вопрос Иванова» и «Вопрос читателя», где некий Иванов из Козлова спрашивает: «Почему в прошлом веке были гении, а сейчас нет? и почему хорошие наши писатели так мало написали? не только хуже, чем гении, но и меньше? почему даже плохие писатели, которые пишут как попало, не могут написать столько же, сколько написал гений? Все это мне кажется одним вопросом... Когда я его задаю, все мне отвечают одним и тем же: «Но ведь это же всем известно» — «Но я ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь, кроме меня, задавал подобный вопрос»,— говорю я. «Потому и не задают, что нечего и задавать, раз всем известно», — отвечают мне. Тогда я говорю: «Что — известно??»

Тут меня обычно посылают. И тогда возникает даже третий вопрос: почему, если это всем известно, никто никогда никому не объяснил это в первый раз?»

И все было бы гораздо спокойнее и скорее улаживалось, если бы речь шла только о писателях и книгах. Если бы вместо «это» и «этого» удалось бы подобрать какие-то более определенные слова, вопросы Иванова (будем пока считать, что он их задал) были бы решены. Андрей Битов занят поиском эквивалента слову «это». Но в том-то и трудность задачи, предложенной читателем из Козлова, что ни слова, ни понятия, способного заменить «это», нет, «это» и есть пресловутая договоренность — между своими, между нами, людьми, договоренность не посягать на недоговоренность. Здесь нужно сказать правду, о которой условились вообще не говорить. Сказать — произнести вслух, своим голосом. Читай: собой. Снова — опыты «на своем материале».

Нет, не случайно вопрос Иванова звучит в двух книгах, он лишь оттеняет сходство и различие контекста, в который помещен. В «Статьях из романа» еще есть маленькая надежда, что Иванов спрашивает только о литературе и вопрос его — вопрос «местного» значения. В «Грузинском альбоме» такой надежды автор нас лишает. «Я выходил из-за своей непишущей машинки и сразу, за порогом, оказывался там, где писать нечего и незачем, потому что достаточно видеть, видеть и благодарить судьбу за то, что даны глаза и дано глазам...» («Птицы, или новые сведения о человеке», «Грузинский альбом»). Когда писатель выходит из-за рабочего стола и уже на минуту ли, на час ли становится «не писателем» (как ему кажется), но продолжает мыслить как писатель (а иначе быть и не может), становится очевидным, что нет вопросов только о литературе. И если в «Грузинском альбоме» — размышления человека, идущего по дороге, то в «Статьях из романа» — раздумья человека за письменным столом. Но перед писателем то же окно, и вид из окна прежний — на дорогу. Так же, как в «Грузинском альбоме», за стеклом далекого окна виделись книжные полки. Две книги — попытка привести в соответствие (не согласие!) себя с собой — идущим и собой — вспоминающим о той же дороге.

Когда человек — не писатель — часто повторяет одну и ту же фразу, мы говорим, что произносимое — его кредо. Если писатель часто возвращается к одной и той же мысли, мы говорим — повторяется. Почему повторяется? А если назвать это любимой темой? Как же от нее уйти, если любимая? Имеет писатель на это право? Вспоминается один из ранних рассказов Битова — «Пенелопа». Герой в темном зале кинотеатра успевает прожить целую жизнь, новую свою жизнь, придуманную им там же, в темноте перед полотном экрана, повод — случайная (снова случайная!) встреча-столкновение с девушкой, сидящей сейчас рядом с ним в зале, еле рассмотренной перед началом сеанса в плохо освещенной подворотне. На свету — все не так. Но уже какие-то слова сказаны, и герой начинает врать своей неожиданной спутнице, повторяя: «Найди меня». И она обещает найти. И, уже говоря это, оба знают: ничего не будет. Конечно, рассказ из начала шестидесятых менее всего вписался бы в названные книги. Время не то. Но именно в нем и было начало «любимой темы» Битова: непрощение случайного обещания. Мучает и то, что обманул, но еще больше — что поверили. Уже тогда Битов писал о том, что могло было быть. Добавив к этой фразе «если», получим традиционную схему под названием «такая вот жизнь». Но именно «если» и нет, просто — могло, да не случилось.

Многое существует благодаря тому, что «можно допустить», «предположить». Битов любит «допускать». Он «предполагает», что могли бы существовать рассказы, которых он не написал. И тем яснее, что они не напишутся никогда, и сам он говорит о них: «вот какой рассказ я не написал»... «Не написал» — и тем уже все решил для себя. Но не для нас. А «мог бы» получиться рассказ, к примеру, о Ное и о потопе. Но Битов не пишет его, он дает как бы его конспект. И заключает: «...согласись, это смешно: прятаться от бомбы, когда грядет потоп, рыть яму, когда надо строить лодку... И знаешь, что, на мой взгляд, самое удивительное? Что люди об этом всегда знали. Они всегда знали о грядущем потопе, но боролись только с придуманными, собственноручными, так сказать, обстоятельствами, как раз реальность обволакивая оболочкой мифа...»

Интересно получается: нет у Битова рассказа — и все-таки есть. Потому что мы об этом узнали. Друг рассказывает другу о том, что он смог бы... И в этом — не прием и даже не стиль. В этом — принцип Битова из «Грузинского альбома» и «Статей из романа».

Романы пишет писатель и тем отгораживается от возможного отождествления себя со своим героем. Статьи пишет автор. И мысли в статьях, только ему принадлежащие по законам жанра, не свалишь на лирического героя. В статье его просто нет. В двух названных книгах есть Андрей Битов, и вполне можно было бы назвать их публицистическими, если бы вообще захотелось подыскивать подходящие названия, кроме одного — «проза».

Битов ощущает «власть врожденного образа» и не хочет от нее освобождаться. (Не так ли в давней «Пенелопе»: пока зажжется свет, пока зажжется...) Но если все-таки образ владеет писателем, то и он им владеет, потому и необязательна конкретика сюжета, достаточно «допустить» возможность даже не обстоятельств — времени на обдумывание, места для мысли — и можно приступать к поискам ответа. Но Битов пока не отвечает. Ему гораздо интереснее, нужнее ответ искать, быть занятым этим. И в «Грузинском альбоме», и в «Статьях из романа» — более чем где-либо ранее. Потому он обращается и к чужому опыту, вернее — опыту чужой жизни. Именно в смысле «ум — хорошо, а два — лучше», а не для увеличения площади для проведения опыта. Все равно — на себе. Он обращается к людям, реальность существования которых непреложна, так как они живы: Грант Матевосян, Отар Иоселиани, Эрлом Ахвледиани, Тимур Пулатов; и к жизни, реальность которой тоже непреложна: настолько уже эта жизнь — памятник (память?) — Пушкин. И, обращаясь, Битов уверен — они помогут. Наверное, это главная уверенность для ищущего ответ. В конце концов он не только для себя старается. Скорее — для нас. Ведь если взялся искать ответ (слова для ответа), сам-то уже понял «это» и только за словами дело стало.

Пора бы сформулировать, точнее — попытаться сформулировать, о чем две книги А. Битова. Тянет сказать избитое — «про жизнь». И тут же хочется добавить — о культуре. Но о ней, о культуре, пишутся исследования, монографии. Статьи, не романы. Но тем не менее эти книги о жизни в культуре, о существовании человека в стихии культуры и о его способности или неспособности добывать себе пропитание, хлеб насущный с поля, единственно плодоносящий слой которого и есть слой культурный. «Культура — это особое отношение к другому, внешне не своему (человеку, природе, в том числе и к материальной культуре), отношение к другому по крайней мере и хотя бы как к ценности (в том числе и другая, «чужая», личность есть ценность). При таком взгляде проблема культуры окажется прежде всего этической, а потом уже эстетической, а всей-то этики окажется: отдать больше, чем взять».

А как же все-таки объяснить то, что никто никогда не объяснял «в первый раз», но все знают? Весь сыр-бор разгорелся не из-за «незнания», а из-за «непроизнесения». Что ж, отправляться за «мыслью изреченною»?..

От написания «Ахиллеса и черепахи» до «Предположения жить» прошло достаточно времени. Битов хотел переложить часть ноши на Леву Одоевцева («Профессия героя»), но он, герой, был выдуман и потому больше делал вид, что несет, чем действительно нес. А Битов-то сам знал, что нет ему помощника. И вот — «Предположение жить» с подзаголовком «Воспоминание о Пушкине». Лирический герой перестал быть необходимостью, больше того — он стал мешать. «Профессия героя» стала профессией автора, и автору стало намного труднее. Но он знает, что делает.

«Допустим, Пушкин сделал всё, по крайней мере потому, что мы не способны представить себе большего: что еще? Итак, он сделал все, но не оставил нам завещания (список долгов и «всё жене и детям»)... Ни плана собрания сочинений, ни предсмертного стихотворения. Он сделал всё и предоставил нам свободу».

Что это — свобода поиска, свобода открытия? А может быть, свобода предположить — как могло бы случиться и потому — возможность бесконечного переделывания жизни.

Л-ра: Октябрь. – 1987. – № 5. – С. 202-204.

Биография

Произведения

Критика

Читайте также


Выбор читателей
up