Уильям Годвин. Сен-Леон. Повесть шестнадцатого века

Уильям Годвин. Сен-Леон. Повесть шестнадцатого века

(Отрывок)

Том первый
Глава I

Все, что представляется фантазиям человека прекрасным и желанным, могут воплотить в жизнь его гений и мастерство. В раннюю эпоху античности одной из любимых тем для размышлений являлась совершенная система гражданского устройства; и как только Платон набросал черты своей вообра­жаемой республики, он тут же начал искать место на земле, где мог бы осуществить свой план. В мое время и еще столетием ранее предметом, в основном занимавшим людей, которые бес­страшно и без остатка посвятили себя науке, была великая тай­на природы, великий труд в двух его основных и нераздельных направлениях — искусстве умножения золота и разгадке при­чин наступления старости и смерти.

Поразительно, сколько недюжинного таланта и бесконечного усердия бро­шено на разрешение этой великой загадки. Насколько мне известно, многочис­ленные оппоненты, владевшие вескими и серьезными доказательствами, вели длительные споры, был ли когда-либо достигнут предмет исканий с помощью всех этих талантов и усердия. В мою задачу не входит выяснение числа тех, кому удалось одержать полную победу над свойствами и инертностью материи. Довольно уже и того, что я — живое свидетельство существования подобных людей. В течение многих лет я черпал в этих двух тайнах, если их можно рас­сматривать как две, источник удовлетворения и наслаждения. Я обладаю и возможностью стать сколь угодно богатым, и даром вечной жизни. Практиче­ски все, что вижу, я могу без труда сделать своим: ибо разве нет такой цены, за которую владелец дворцов, картин, парков или садов, раритетов, естественных или искусственных, не согласился бы их продать? Богатства всех четырех сто­рон света лежат у моих ног. С почти немыслимой виртуозностью я могу управ­лять страстями людей. Как устоит сердце перед авторитетом монаршего вели­чия? Кто из людей неподкупен? Добавьте к этим благам тот факт, что я неуяз­вим для болезней. Что бы ни случилось, мой организм функционирует идеаль­но. Старость никогда не приблизится ко мне. Потребуется тысяча зим, чтобы испещрить мое лицо морщинами и посеребрить мои волосы. Неисчерпаемое богатство и вечная молодость — таковы свойства, отличающие меня от осталь­ного человечества.

Однако сейчас я не намерен писать трактат по естественной философии. Я владею своими привилегиями при условии, что они никогда не будут разгла­шены. Я взял перо в руки лишь для того, чтобы изложить некоторые из удиви­тельных событий, происшедших в моей жизни, которая уже подходит к концу по причинам, только что мною упомянутым.

То, что цель, к которой стремятся мои современники и которой достиг я, бес­конечно более величественная и захватывающая, чем занимавшая мысли Пла­тона и большинства прославленных писателей древности, настолько очевидно, что просто неприлично говорить об этом. Что значит политическая свобода по сравнению с безграничными богатствами и вечным здоровьем? Непосредствен­ной задачей политической свободы является предоставление человеку права в полной мере пользоваться своим наследством и плодами своей деятельности, которые охраняются от посягательств окружающих. Однако мелочное скопи­домство или старательное накопительство не сравнятся с великой тайной, спо­собной в мгновение ока наградить человека всем, чего только в состоянии пожелать душа. Сколь низменными и презренными в этом смысле представля­ются амбиции хвастливых древних по сравнению с нашими. Какой магистр ал­химии или адепт сегодняшнего дня согласится отказаться от познания Госпо­да и великих тайн природы и ограничит свой пыл изучением собственного брен­ного существования?

Возможно, кому-то покажется, что история человека, обладающего столь не­сравненными преимуществами, как те, коими владею я, может походить на ис­торию рая или будущего счастливого бытия блаженных, слишком спокойную и безмятежную, монотонную и лишенную превратностей, чтобы привлечь к себе внимание или интерес читателя. Однако, если ему достанет терпения прочесть мое повествование, он довольно скоро убедится, что оно будет вознаграждено, а также в том, что его любознательность была продиктована прозорливостью и разумом.

Кое-кто, быть может, выкажет удивление относительно причин, подвигших человека, наделенного столь неслыханным богатством и изощренного во всевоз­можных удовольствиях, взять на себя труд изложить свои воспоминания. Бес­смертие, которым я владею, казалось бы, исключает такую обычную причину, как желание посмертной славы.

Однако я не смогу удовлетворить вышеупомянутое любопытство, если его кто-либо действительно испытывает. Не стану ничего предвосхищать. Причи­на, заставившая меня взяться за перо, вероятно, станет очевидной в ходе мое­го повествования.

Я потомок одного из самых древних и благородных семейств королевства

Французского. Я был единственным ребенком в семье — мой отец погиб, ко­гда я пребывал еще во младенчестве. Мать была женщиной скорее с мужским складом характера и с пристрастием относилась ко всему, связанному с пред­ставлениями о благородстве и величии. Все силы ее души были сосредоточе­ны лишь на стремлении сделать меня достойным преемником графов де Сен- Леон, которые снискали себе широкую известность в войнах за Святую землю3. Отец мой погиб, доблестно сражаясь в долинах Италии под знаменами Людо­вика XII — монарха, чье имя не произносилось в моем присутствии без восхва­лений его военной доблести и исключительного великодушия, благодаря кото­рым он снискал титул «отца своего народа». Величие предков распаляло вооб­ражение матери, и она неустанно стремилась разжечь такое же пламя и в моей груди. Давным-давно повелось, что бароны и вассалы французских королей участвовали в блистательных и пышных походах своих сюзеренов за собствен­ный счет, и немалый; и мой отец, готовясь к кампании, которая унесла его жизнь, нанес серьезный ущерб своему состоянию. Мать усердно занялась вос­становлением моего наследства и, пока я подрастал, прилагала все усилия для достижения этой цели.

Трудно представить, чтобы к кому-нибудь относились с той же добротой и разумной снисходительностью, как ко мне в отрочестве. Моя мать любила меня настолько, насколько вообще способно любить одно человеческое существо дру­гое. Я был для нее зеницей ока, ее гордостью, предметом дневных забот и ноч­ных тревог. Однако это не означало, что меня опекали в ущерб физическому раз­витию или активной умственной деятельности. Мне были предоставлены лучшие учителя. Во мне возбуждали любознательность, и вполне успешно, ибо я проникся желанием найти практическое применение усвоенным урокам. Я хорошо позна­комился с итальянскими писателями ХП—ХШ веков. Меня приобщили к изуче­нию классических авторов, возвращение к жизни произведений которых в это время вызывало к ним особый интерес. Мне преподали основы изящных искусств. Не было ни одного модного в то время образчика совершенства, обла­дателем которого моя мать не хотела бы видеть меня. Единственной наукой, которой я пренебрегал, была именно та, что повлекла за собой самые невероят­ные события моей жизни. Но больше всего мое внимание обращали на совершен­ствование в военных упражнениях и во всем том, что могло добавить силы, под­вижности и изящества моему телу, а также изобретательности и находчивости моему уму. Мать думала о моей чести и славе более, чем обо мне самом.

Обстоятельством, более других повлиявшим на укрепление моего еще не стойкого юношеского ума, стало присутствие в качестве зрителя на известной встрече Франциска I и короля Англии Генриха VIII на поле между Ардром и Гином. Мать отказалась сопровождать меня, достигнув того возраста, когда любопытство и любовь к празднествам обычно притупляются; к тому же огром­ные расходы, которые несли все дворяне, принимавшие участие в этой встре­че, противоречили принципам экономии, которых она строго придерживалась. Поэтому я вместе с двумя слугами был передан под покровительство ее брата, маркиза де Вильруа, и вошел в состав его свиты.

В то время мне было пятнадцать лет от роду. Я предавался мыслям о сла­ве и величии, однако жизнь моя проходила в уединении. Это противоречие определенным образом повлияло на мое состояние, доведя до крайней степени стремление к известности и роскоши; я жил в волшебных сферах иллюзорно­го величия и был более чем равнодушен ко многому, что меня окружало. Я стремился к вещам, полностью противоположным тем, которые были свой­ственны тогдашним условиям моего существования; я был усерден лишь в за­нятиях, готовивших меня к будущим подвигам.

Этот случай помог мне мгновенно перенестись из скромной безвестности в обстановку столь чрезмерной роскоши, какую, возможно, никогда не видел свет. Я даже не помню сам Париж. Господствовавшая в то время в Европе мода требовала, чтобы платье было дорогим. Полагаю, эта мода, в ее настоящем проявлении, возникла в долине Ардра. Оба короля находились в расцвете сил, и оба считались красивейшими мужчинами своего времени. Красоте Генриха были присущи физическое совершенство и мужественность, Франциск был бо­лее утончен и изящен, что, впрочем, ни в коей мере не лишало его решитель­ности. Генрих был на четыре года старше своего монаршего брата. Первый из них мог быть взят за образец для воплощения юного Геркулеса, а второй — Аполлона.

Пышность костюмов, демонстрировавшихся на этой встрече, превосходила все мыслимое. Можно сказать, что платье каждой известной персоны стоило целое состояние; разнообразие нарядов соперничало с их роскошью. Руководил церемонией некто Вулси — человек, благородство души которого уступало лишь его гордости. Он обладал огромным влиянием на образ мыслей своего господи­на, и Франциск, с искусством отдававшийся своим капризам, ожидал от него в ответ столь же усердного рвения в решении вопросов более существенных.

Церемония открытия этого достопамятного празднества началась пышной процессией — торжественным, едва заметно движущимся шествием, которым досужий взгляд наслаждался до полного пресыщения. Затем следовали живо­трепещущие, одухотворенные и быстро сменявшие друг друга действа: маска­рады, всевозможные представления и — что более всего имело для меня значе­ние и что душа моя поглощала с немыслимой жадностью — бесконечные еди­ноборства, состязания и турниры. Красота доспехов, конской сбруи, ретивость самих лошадей, пыл и изящество участников сражений превосходили все, когда- либо рисовавшееся моему воображению. Все это происходило в центре обшир­ного амфитеатра, полного зрителей, представлявших собой все благородные и знаменитые роды обеих стран — доблесть кипящей юности и безграничное раз­нообразие женских чар. Все пребывали в наипревосходнейшем состоянии духа, взгляд каждого горел довольством и радостью. Если бы на поле Ардра появил­ся Гераклит или какой-нибудь другой философ-мизантроп, настаивавший на тщете существования рода человеческого, ему бы пришлось отказаться от своих убеждений или бежать в замешательстве. Короли располагались на двух возвы­шениях в окружении своих придворных. Взоры всех участников этого огром­ного собрания были прикованы к ристалищу; все присутствующие склонялись по ту или иную сторону, выражая свою внутреннюю симпатию сражавшимся рыцарям. Время от времени, когда фавориты той или иной стороны одержива­ли верх, воздух наполнялся криками и восклицаниями.

Очарование всего уже мною упомянутого усиливалось тем, что, возможно впервые за долгие времена, были позабыты правила чопорной холодности по­ведения и люди великодушно и доверчиво распахнули свои сердца навстречу друг другу. Разбились оковы веков, и, казалось, была обретена новая свобода. Известно, что после нескольких дней скучных предосторожностей и показной замкнутости, проявлявшихся обеими сторонами, Франциск однажды утром сел на свою лошадь и без всякой охраны или какого-либо предварительного опове­щения появился перед палаткой Генриха. Пример его оказался заразительным, и с этого момента всякая церемонная чопорность была позабыта. Короли лич­но начали принимать участие в сражениях своих подданных. Это было восхи­тительное и потрясающее зрелище — воочию наблюдать за свободой манер древнего Рима, почти римских сатурналий, отшлифованных и утонченно укра­шенных изяществом и благородством рыцарской эпохи.

Нетрудно вообразить, какое влияние подобное зрелище могло оказать на юношу моих лет и моего образа мыслей. Припоминаю, как страдал я от того, что незрелость моего возраста не позволила принимать активное участие в этом действе. Однако я извлек достаточную пользу из своего присутствия. Я был представлен Франциску I. Он оказал мне честь, осведомившись относительно моих занятий, и, обнаружив во мне некоторые познания в области искусств и литературы, ревностным поклонником которых он сам являлся, выразил мое­му дяде свое глубокое удовлетворение как моим обликом, так и ученостью. Итак, меня могли принять ко двору и сделать пажом этого блистательного монарха. Но моя мать вынашивала иные планы. Ей претило мое преждевремен­ное пресыщение сценами придворной жизни и излишне близкое знакомство двора с моей особой. Она справедливо полагала, что моя страсть к славе станет еще более пылкой, если не давать ей некоторое время желаемого удовлетворе­ния. Она хотела, чтобы я впервые предстал перед знатью Франции в образе со­вершенного рыцаря и не страдал бы от вынужденной неловкости, совершая на глазах у всех неверные шаги и досадные промашки, от которых не застрахована неопытная юность. Когда эти доводы были приведены королю, он любезно соизволил одобрить их. Вследствие чего я вернулся заканчивать свое образова­ние в родовой замок на берегу Гаронны.

Состояние моих мыслей в течение последующих трех лет в полной мере подтвердило прозорливость моей матери. Я стремился к совершенству с еще большим пылом, чем прежде. Из прочитанных книг и из разговоров с этой достойной матроной я составил себе представление о способах достижения славы. Однако, по сравнению с тем, что мне довелось повидать теперь, мои тогдашние мечты представляются мелкими и беспомощными. Подобно Созда­телю нашей святой религии я провел сорок дней без пищи среди девственной природы, пока глаза мои не раскрылись и мне не были предъявлены все цар­ства этого мира и вся их слава. Волшебное видение вмиг рассеялось, не оста-вив после себя ничего, кроме прежних пустоты и мрака, которые ему и пред­шествовали. С тех пор я не смыкал глаз без того, чтобы не увидеть в своем во­ображении сражения рыцарей и кортежи дам. Я был отмечен расположением моего сюзерена, и Франциск I стоял перед моим мысленным взором как обра­зец совершенства и величия. Я поздравлял себя с тем, что мне довелось родить­ся в такую эпоху и в такой стране, которые столь благоприятствовали обрете­нию всего, к чему стремилась моя душа.

Мне было уже восемнадцать лет от роду, когда я пережил первое в жизни несчастье. Это была смерть моей матери. Она ощущала приближение конца в течение нескольких недель до его наступления и вела со мной длительные бе­седы относительно тех чувств, которые я должен в себе поощрять, и того пове­дения, которого мне следует придерживаться, когда ее более не будет рядом со мной.

Сын мой, — говорила она, — твой характер и надежды, которые ты пода­вал в юные годы, стали для меня единственным утешением после смерти тво­его достославного отца. Наш брак был основан на самой искренней и исключи­тельной привязанности, и ни один мужчина еще не заслуживал любви более, чем Реджинальд де Сен-Леон. Когда он умер, весь мир превратился бы для меня в ничто, если бы он не оставил замену себе, наследника своих достоинств. Занимаясь твоим образованием, я словно платила последнюю дань памяти сво­ему мужу. Занятие это было освящено для меня долгом перед усопшим еще до того, как оно стало приятным само по себе. Надеюсь, в какой-то мере мне уда­лось выполнить эту задачу так, как это сделал бы мой господин и твой отец, будь он жив. Я благодарна Небесам, что мне было отпущено достаточно вре­мени на выполнение столь почетной и дорогой моему сердцу задачи.

Теперь, мой сын, тебе предстоит остаться одному, и ты должен стать судь­ей всех своих поступков. Возможно, я бы и желала, чтобы эта неизбежность была несколько отсрочена, но, надеюсь, образование, полученное тобой, было не того рода, которое оставляет юношу беспомощным и презренным. Тебя на­учили осознавать свое положение в обществе и уважать себя. Тебя настави­ли во всем, что может наиболее успешно содействовать твоему продвижению по пути славы. Среди всей французской знати нет рыцаря более совершенно­го, чем ты, и подающего большие надежды к прославлению своего имени и своей страны. Мне не дано стать свидетельницей осуществления этих надежд, но предчувствие этого даже сейчас озаряет миг моего ухода лучами солнечно­го света.

Прощай, мой сын! Тебе более не требуется моя материнская опека. Когда меня не станет, ты будешь вынужден глубже ощутить одиночество и самосто­ятельность, являющиеся источником всех достоинств. Берегись. Следи за тем, чтобы твой путь был безупречным и славным. Не принимай в расчет свою жизнь, когда забота о ней вступает в противоречие с твоей славой. Для истин­ного рыцаря не существует слишком большой жертвы и слишком тяжелого страдания, когда их требует честь. Будь человечным, мягким, великодушным и бесстрашным. Не медли выполнить то, к чему тебя призывает долг. Помни своих предков — рыцарей Святого Креста. Не забывай своего отца. Следуй за своим королем, который является зерцалом доблести, и будь всегда готов прий­ти на помощь страждущим. Да хранит тебя Провидение. Да прольют Небеса тысячу благословений на твою невинность и благородство твоей души.

Смерть матери стала для меня жестоким ударом. На какое-то время виде­ния величия и славы, доставлявшие мне до этого несказанное удовольствие, потеряли всякую прелесть. Я стоял склонившись над ее бесчувственным телом. После того как оно было предано земле, я каждый день приходил на место погребения в сумеречный час, когда все видимые предметы скрываются от взо­ра, а природа облекается в самые тусклые оттенки и весь мир представляется окутанным мраком гробницы. Вечерняя роса ложилась на мою непокрытую голову, и, пока не наступал полночный час, я не возвращался назад к башням замка.

Время исцеляет почти все горести, особенно в яркую пору ранней юности. И вскоре подавленность бесплодной тоски сменилась нежными и благоговейны­ми воспоминаниями о последних материнских наставлениях. Я был настолько поглощен видениями славы, что, когда первые приступы горя миновали, не мог оставаться в праздности. И нежные воспоминания о матушке дали новый тол­чок моему тщеславию. Я позабыл грустное зрелище ее последних попыток ухватиться за уходящую жизнь, я привык более не слышать звука ее голоса и не встречать ее, возвращаясь в замок после коротких прогулок. Ее последнее наставление стало единственным, что сохранилось от произведшей меня на свет.

Я пребывал в этом состоянии духа, когда однажды ранним утром в начале лета, вскоре после пробуждения, был поражен звука­ми труб, раздававшимися в долине близ замка. Тут же от во­рот прозвучал ответный призыв горна, мост был опущен, и во двор въехал маркиз де Вильруа в сопровождении тридцати ры­царей в полном вооружении. Я поприветствовал его с почтени­ем и нежностью, вызванной недавно перенесенным горем. Пос­ле короткой трапезы в зале он взял меня под руку и повел в ка­бинет.

— Сын мой, — сказал он, — пора отбросить изнеживающую пе­чаль и доказать, что ты являешься истинным сыном Франции.

Надеюсь, милорд, — отвечал я со сдержанным достоинством, — вам хо­рошо известно, что нет ничего, к чему моя душа стремилась бы так пылко. Не знаю ничего, кроме чести, ради чего стоило бы жить. Укажите мне путь, который ведет к ней, или поспешите дать повод проявить мою любовь к сла­ве, и вы увидите, помедлю ли я вступить на него. Во мне заключена страсть, служению которой отданы все мои чувства и жизненные силы. Она не нуж­дается в словах, ибо слова слишком туманны и несовершенны для ее выра­жения.

Хорошо, — ответил дядя. — Я полагал найти тебя именно таким. На мой взгляд, твой ответ достоин крови твоих предков и материнских наставлений моей сестры. Но будь ты даже бесчувственным, как камни, по которым ступа­ешь, то и тогда то, что я намереваюсь сообщить тебе, возбудило бы в тебе ожив­ление и пыл.

После этого вступления дядя перешел к повествованию, каждое слово кото­рого воспламеняло мой дух и вливало в меня новые силы. Я уже слышал кое- что о положении дел в моей стране, но мать старалась держать меня в неведении, дабы не разбудить мое честолюбие слишком рано, с тем чтобы со време­нем его можно было употребить с наибольшей пользой. И пока я нетерпеливо мечтал о возможности снискать себе славу, я был слишком далек от понимания, что подобная возможность предоставлялась в это время так полно, что и свое­вольнейший вымысел не сделал бы ее более привлекательной.

Теперь маркиз де Вильруа рассказал мне о союзе, создававшемся против Франции. С самой горячей преданностью он оживил в моей памяти подвиги и таланты нашего венценосного господина. С отвращением говорил о флегматич­ном и хитром нраве его противника императора; с кипящим негодованием обрушивался он на непостоянство капризного Генриха. Он описал верени­цу несчастий, которая в итоге заставила короля лично прибыть на театр воен­ных действий. С большой выразительностью он противопоставил историю от­важного шевалье Байара, рыцаря без страха и упрека, кровь которого еще не просохла на миланских полях, судьбе запятнавшего честь рыцарства коннетаб­ля де Бурбона, позорная обида и необузданное тщеславие которого заставили его примкнуть к недругам своей страны вопреки присяге и клятве в верности. Он воспламенял мои чувства, ставя в пример одного и указывая на низость другого, и заверял меня, что еще никогда не предоставлялось более удачной возможности для снискания бессмертной славы.

Но я не нуждался в поощрении для увеличения этой страсти и тут же при­нялся собирать все силы своих слуг и вассалов. Я стряхнул с себя бесславную размягченность меланхолии, став воплощением оживленной деятельности. Теперь пришло время применить знания, полученные в юности. Я рассудил, что необходимо призвать на помощь какого-нибудь опытного человека, дабы он посодействовал мне в руководстве моими людьми; но многое из того, что нужно было сделать, я делал собственноручно и делал хорошо. Я брался за дело с рассветом, и заходящее солнце было свидетелем того, как я трудился не покла­дая рук. Благодаря стараниям моей замечательной матери мое наследство было в наилучшем состоянии, и я не жалел денег на то, чтобы удовлетворить погло­щавшую меня страсть.

Однако, как бы я ни горел мечтой поскорее появиться на театре военных действий, желание сделать мое появление там достойным графа де Сен-Леона сдерживало меня, поэтому я присоединился к королевской армии лишь после того, как войска императора сняли осаду Марселя и стремительно отступили в Италию, а король пересек Альпы, вошел в Миланское герцогство и безоговороч­но завладел его столицей.

Из Милана Франциск направился в Павию. Слава была его кумиром, поэто­му он так неудержимо стремился к захвату этого наиболее сильного и укреп­ленного в герцогстве города. Чем более Франциск выказывал военную доблесть, тем более его охватывало желание утвердиться в своих недавно приобретенных владениях; он полагал, что и население подчинится ему тогда более охотно, и враг будет реже отваживаться вступать в споры из-за приобретенных им вла­дений. По крайней мере, он объяснял свое продвижение именно этими причи­нами; однако, возможно, в действительности его гораздо больше воодушевлял блеск славы, которую он надеялся снискать в этом предприятии.

Прошло несколько недель после начала осады Павии, когда я предстал пе­ред своим монаршим господином. Он принял меня с присущим ему редкостным радушием и сразу же вспомнил о нашей встрече в долине Ардра. Он тепло ото­звался о том, сколь многим обязана Франция моим предкам, с искренним ува­жением говорил о достоинствах и мудрости моей матери и одобрил решитель­ность, с которой она удерживала меня от преждевременного появления на об­щественной стезе.

Юноша, — промолвил король, — я не сомневаюсь в отважности твоего духа; я вижу нетерпение воина, написанное на твоем лице, и полагаю, что твои поступки будут достойны твоего прославленного рода и наставлений женщины, заслуживающей того, чтобы быть образцом для всех дам Франции. Можешь не опасаться, что твои подвиги останутся незамеченными. Я найду тебе примене­ние. Я назначу тебя на почетный и чреватый опасностями пост. Будь достоин его; и с этого часа я зачисляю тебя в круг своих самых избранных друзей.

Осада Павии и вправду оказалась кампанией, в ходе которой легко можно было снискать воинскую славу. Город защищал небольшой, но опытный гарни­зон под командованием одного из самых талантливых военачальников тогдаш­ней Европы. Он беспокоил осаждавших частыми и яростными вылазками. С помощью нашей превосходной артиллерии мы неоднократно проделывали широкие бреши в укреплениях, но напрасно. Стоило нам предпринять попыт­ку проникнуть в образовавшийся проход, как нас встречали отряды, состоявшие из наилучших и наихрабрейших воинов гарнизона. Обычно во главе таких от­рядов стоял комендант города, который, хотя и находился в преклонных летах и был седовласым, обладал всеми достоинствами юности. Если мы отступали или, не преуспев в атаке, решали возобновить ее с рассветом следующего дня, мы заставали новую стену, воздвигнутую на месте прежней словно по волшеб­ству. Зачастую противник даже предвосхищал успехи нашей артиллерии, и, как только разрушалось старое укрепление, мы к своему изумлению и ужасу обна­руживали новое, которое благодаря его осмотрительности и сноровке возводи­лось за ничтожно короткое время позади внешнего.

Одна из таких атак была предпринята на следующий день после моего при­езда в лагерь нашего сюзерена. Все было ново для меня, и все возбуждало во мне пылкое любопытство. Грохот орудий, который предшествовал атаке и те­перь стих, вдохновляющие звуки военной музыки, последовавшие за гулом ка­нонады, реющие в воздухе стяги, ровная и четкая поступь приближающихся от­рядов, рыцарские доспехи, потрепанный, неустрашимый и решительный вид пе­хоты — все это наполняло мою душу доселе неизведанным восторгом. Я вдыхал пороховой дым, в котором терялись и искажались очертания всех предметов, с нетерпением ожидая, когда туман рассеется; с радостью и изумлением я на­блюдал крушение стены и взирал на широкую брешь. Все военные подвиги христианской доблести приходили мне на ум; великодушие, снисходительность и доброта, с которыми обращался ко мне накануне король, требовали от меня решительных действий. Я находился в передних рядах. Мы преодолели ров и были встречены отборным отрядом испанцев. Сражение было упорным — от­важные воины, благородные и находчивые духом, падали и с той, и с другой стороны. Я ухватился за полотнище флага, когда ветер, играя им, наклонил его к моей руке. Между мной и державшим его испанцем завязался ожесточенный бой. Я воспользовался предоставившейся возможностью и отсек своим мечом полотнище от древка. И тут королевские трубачи подали сигнал к отступлению. В сражении я получил две тяжелые раны: одну в плечо, другую — в бедро. Я чувствовал, что слабею от потери крови. Французский офицер грубого об­личья и гигантского телосложения, обращаясь ко мне как к юнцу, потребовал у меня флаг, но получил отказ, а чтобы убедить его в том, что я не шучу, я при­нялся обматывать полотнище вокруг собственного тела и зажал его под мыш­кой. Вскоре я лишился чувств и в таком состоянии совершенно случайно был обнаружен своим дядей и его спутниками, которые тут же взяли меня и мою до­бычу под свою опеку. Как только я немного оправился от ран, король улучил возможность и, почтив мое бесстрашие громкой похвалой, удостоил меня чес­ти быть посвященным в рыцари на глазах всего войска.

Пока наши палатки стояли под стенами Павии, я постоянно расширял круг своих знакомств среди молодых дворян Франции, которые точно так же, как я, присоединились к своему монарху в этой достопамятной экспедиции. Я при­обрел и недоброжелателей, ставших таковыми из-за знаков отличия, заслужен­ных мною во время осады. Но их было немного; в основном же меня почита­ли тем более, чем больше я показывал, что достоин почтения. Зависть не от­носится к тем страстям, которые находят себе благодатную почву в душе фран­цуза. Я был одним из самых молодых участников осады; но мои братья по оружию были благородными соперниками — они упрямо состязались со мной в снискании славы на поле брани, но за пиршественным столом забывали о ревности и открывали свои сердца для благоволения и дружбы. «Не будем же забывать цель, ради которой мы покинули свои родные дома и обрушились с альпийских высот на поля Италии, — так зачастую говорили они. — Мы это сде­лали ради того, чтобы унизить высокомерного испанца, наказать предателя Бурбона и отомстить за честь нашего возлюбленного и блистательного монар­ха. За этими стенами скрывается неприятель, горы служат ему прикрытием; и пусть француз не увидит врага ни в ком, кто выступает под французским флагом».

К началу ноября под Павией были воздвигнуты редуты. Нас застала зима, а осада все еще продолжалась, и хотя преимущество оставалось на нашей сто­роне, однако быстрого завершения ни в коей мере не ожидалось. Непогода обрушилась с необычной жестокостью, и как офицеры, так и солдаты радова­лись возможности укрыться от ее свирепости за пиршественными столами. Мои финансы, как я уже говорил, в начале экспедиции находились в превосходном порядке; у меня была с собой значительная сумма денег, и в то время она еще не иссякла.

Однако, предаваясь веселью, нельзя было забывать и о других вещах. Король становился все более нетерпеливым в связи с затянувшейся осадой. Гарнизон города и число его обитателей резко сократились, однако комендант не выказы­вал ни малейшего намерения сдаться. Тем временем поступили сведения о том, что де Бурбон предпринимает самые невероятные шаги в Германии и собирается привести оттуда неприятелю подкрепление в составе двенадцати тысяч человек, в то время как имперские генералы закладывают свои имения и отдают ростов­щикам драгоценности, но более красноречием и своим влиянием на подчинен­ных удерживают остатки разочарованного, разбитого войска в ожидании его прибытия. А потому существовала опасность, что, если осада не будет завершена в скором времени, король будет вынужден встретиться с неприятелем в невы­годных для себя условиях или потерпеть бесславное поражение. Однако Фран­циск не был намерен отказываться от своего предприятия. Он поклялся, что Павия будет принадлежать ему или он погибнет в сражении за нее.

При этих обстоятельствах он решился осуществить совершенно невероятный план. С одной из сторон Павия защищена рекой Тичино, на берегах которой произошло одно из четырех известных сражений, ознаменовавших вторжение Ганнибала в Италию. Король счел, что, если усилиями его войска эту реку уда­стся пустить по другому руслу, город тут же окажется в его руках. Его во­одушевляло и воспоминание о схожем стратегическом замысле, с помощью ко­торого Кир завладел Вавилоном. Эта мысль чрезвычайно льстила величию его души, он представлял себе, что потомки будут сравнивать его с Киром Великим.

Замысел по изменению русла Тичино преобразил всю картину действий. Можно себе представить, сколь неимоверных усилий потребовала эта задача. Надо было проложить и углубить новое русло, а когда в него устремились воды реки, укрепить его берега сваями, к тому же нужно было насыпать огромный земляной холм, служивший надежным препятствием на пути реки к прежнему руслу. Это стало тяжким бременем для солдат в придачу ко всем неудобствам зимней военной кампании, особенно если учесть, что зима оказалась необычно суровой для этих мест. Любое другое войско взялось бы за это задание с неудо­вольствием и раздражением, если не с ропотом и возмущением. Но здесь про­явилась легкость французского характера. Французские дворяне, во множестве сопровождавшие своего монарха, присоединились к пехоте. Мы покинули уют палаток, ковров и гобеленов, скинули верхние одежды, каждый взялся за ло­пату, мотыгу или тачку. Мы рьяно принялись за дело, и никто не уклонялся от работы под предлогом, что задача слишком тяжела или труд слишком грязен. И в то время как вокруг стояли обнаженные деревья и свирепствовал мороз, пот сбегал по нашим лицам и увлажнял тела. Наш пример вдохновлял войско. Работа, которую при других обстоятельствах сочли бы невыносимо тяжелой, стала таким образом новым источником веселья и радости. Невозможно забыть вид престарелых и седовласых полководцев французской армии, стремящихся проявить былую силу и бодрость. Для меня же, лишь недавно достигшего расцвета сил и привыкшего ко всевозможным упражнениям, укреплявшим тело, эта новая задача ни в коей мере не была обременительной. Я получал удовольствие от ее выполнения, какое испытывает проворный человек, когда принимает брошенный ему вызов, я не мог нарадоваться полученному мною воспитанию; и если стремление к славе является грехом, то я повинен в нем: моя жажда обрести славу была столь велика, что я ликовал, наблюдая разнообраз­ные способы, с помощью которых ее можно достичь.

И, как ни странно, эта картина зимнего лагеря в поту и крови, в окружении опасностей, требующих от участников огромного напряжения сил, по проше­ствии разделивших нас лет представляется мне ныне счастливейшим временем моей жизни. Веселые труды и неожиданности дня сменялись вечерними пирше­ствами, на которых мы были не менее свободны в общении друг с другом, хотя зачастую наши полночные бдения прерывались неутомимой активностью непри­ятеля. Находясь в гуще этих разнообразных и переменчивых обстоятельств, я забывал о несчастьях и о крови, лившейся рядом. По крайней мере, на время глас высокой и беспристрастной нравственности был заглушен в моем сердце. Я постоянно находился настороже. Разнообразие событий не давало угаснуть моему боевому духу и пробудиться размышлениям. Лишь в подобных обстоя­тельствах человек может в полной мере ощутить, что такое жизнь, и насладить­ся всем буйством ее красок. Сверх того я наслаждался обществом и дружбой своих собратьев-офицеров. Они почитали меня, они любили меня. Я узнавал, что такое привязанность, и получал нешуточное удовольствие от того, что на­ходился среди себе подобных. Таковы были мои чувства.

Не следует, однако, думать, что все вокруг ощущали то же самое. Во мно­гом мое настроение определялось юностью и удачливостью. Старики впустую напрягали свои силы, все больше сгибаясь под тяжестью непрестанного труда. Бедняга солдат непрерывно трудился, и я трудился столько же, сколько и он; однако у него не было возможности восстановить свои силы и возродить энер­гию. В лагере находились люди и другого рода, чья жизнерадостность омрача­лась чаще, чем моя. Это был и король, и генералы, находящиеся в его непо­средственном подчинении. Они не могли избежать размышлений и обсуждений. Затянувшаяся осада вселяла в них тревогу, и они понимали, что каждый день отсрочки увеличивает сомнительность исхода кампании.

Разумеется, комендант города, Антонио де Лейва, был встревожен необыч­ным замыслом, который мы приводили в исполнение, и делал все возможное, чтобы предотвратить его осуществление. Однажды вечером король пригласил меня в свою палатку и доверительно сообщил, что неприятель в ближайшую ночь намерен предпринять три атаки на наш холм — по одной с каждого бере­га реки и одну на лодках по воде. Две из них, сказал он, будут не более чем отвлекающими маневрами; основные его силы будут направлены на западный берег Тичино. На этом участке король намеревался лично командовать войска­ми; командование судами, с помощью которых он собирался противостоять вражеской флотилии, он доверил одному из известнейших и достойнейших офицеров своей армии; отряд на восточном берегу он собирался доверить мне и моему дяде. Он заметил, что отряд, который он в состоянии выделить для этой цели после комплектования двух других и формирования необходимого резерва для защиты лагеря, а также работ по проведению нового русла, будет очень малочисленным, и предупредил о необходимости проявлять крайнюю бдительность. Вдвойне будет бесславным, если отряд, атака на который станет лишь отвлекающим маневром, потерпит поражение. «Ступай, — добавил он, — и оправдай мои ожидания; добавь новые заслуги к подвигу своего первого сра­жения и помни, что тогда ты сможешь считаться одним из величайших столпов военной славы Франции».

Маркиз де Вильруа разделил наши небольшие силы на два отряда: с боль­шим он залег в ожидании неприятеля неподалеку от места предполагаемой ата­ки, меньшим предоставил командовать мне и расположил нас так, чтобы мы могли с тыла напасть на неприятеля, когда тот завязнет в схватке с нашими то­варищами. Выполняя свою задачу, я воспользовался преимуществом, предостав­лявшимся покровом леса, который давал мне возможность приблизиться к пред­полагавшемуся пути следования наших противников и не быть при этом заме­ченным ими. Ночь была чрезвычайно темной, однако мы находились настолько близко, что я мог сосчитать неприятеля, когда он двигался мимо моего укрытия. Я был встревожен, обнаружив, что его число по меньшей мере втрое превосхо­дит ожидавшееся. Как только отряд прошел, я отправил к королю юного рыца­ря, с которым меня соединяли особенно дружеские связи и который оказался вместе со мной на случай, если мне потребуется подкрепление. Одновременно я послал гонца к дяде окружным путем, чтобы сообщить ему о том, что видел, а также о шаге, предпринятом мной, с просьбой сдерживать нападавших так долго, как это будет возможно. Однако не успел враг добраться до намеченно­го места, как войска маркиза, которые невозможно было удержать, ринулись в сражение. Сначала испанцы были поражены, но очень скоро почувствовали сла­бость своего противника, и подкрепление, приведенное мною на помощь дяде, было не в силах изменить ход сражения. Мы потеряли много людей, остальные, вероятно, отступили, и в ночной тьме казалось невозможным восста­новить порядок и повести их в атаку. Мы уже были почти полностью разбиты, когда прибыло ожидаемое подкрепление. Однако пришедшие к нам на выруч­ку не были в состоянии отличить друзей от врагов. Налетевшая снежная буря с дождем сковывала наши члены, свирепо обрушивалась на лица, скрывая все в мутной мгле. Заварившаяся в этих обстоятельствах схватка была ужасающа. Мы разили наугад. Француз оказывался не менее опасным, чем испанец. Когда сражение закончилось, ни единого неприятеля не осталось в живых, однако с изумлением и ужасом мы пересчитали французов, которые, вероятно в разгар сумятицы, были искромсаны собственными соотечественниками.

Теперь я приближаюсь к моменту, положившему конец праздничной и при­ятной атмосфере кампании. Все последовавшее за этим было непрерывной чередой несчастий. К концу января непрекращающиеся ливни если не полно­стью парализовали, то значительно замедлили наш труд. Это губительно повли­яло на нас во многих отношениях; работа, шедшая теперь под проливным дож­дем, вселяла уныние. К тому же мы осознавали приближение еще более значи­тельной угрозы, которая быстро начала осуществляться. Постоянно таявший снег и увеличивающееся количество воды привели к тому, что однажды днем мы обнаружили, что наш холм — главный объект наших усилий и наша надеж­да — начал в разных местах поддаваться напору стихии. На следующее утро на рассвете вода хлынула отовсюду с поразительной силой и шумом. Трудно опи­сать отчаяние, охватившее всех. Труд многих недель рассыпался в мгновение ока. По мере продвижения в своей работе мы видели, как каждый день прибли­жает нас к желанной цели. К этому моменту наш замысел был почти осуществ­лен и в нашем воображении Павия, овладение которой стоило стольких сил, бес­примерного мужества и жизней стольких солдат, уже принадлежала нам. По­трясение постигшей нас катастрофой, мы смотрели друг на друга в поисках поддержки, но не находили ее.

Тем не менее еще не все было потеряно. Гарнизон города начал страдать от недостатка провизии и амуниции. Его защитники пребывали в растерянности и едва не подняли мятеж, который с трудом удалось сдержать увещеваниями и авторитетом коменданта. Однако и эта наша последняя надежда была подо­рвана сведениями, полученными на следующий день после разрушения холма, о том, что войско императора, получив подкрепление и теперь обладая значи­тельными силами, приближается к нам. За некоторое время до этого король в пылу уверенности и душевного подъема отослал отряд в шесть тысяч человек для вторжения в Неаполитанское королевство, которое, как и Миланское гер­цогство, он унаследовал от своих непосредственных предшественников.

Но хотя враг превосходил нас числом, а возможно, был и более дисциплини­рован, ему пришлось испытать немало трудностей, неведомых нам. Император, хотя его владения были более обширными, не получал от них того дохода, что имел Франциск. Поскольку он не принимал личного участия в кампании, эта война представлялась его подданным самой обычной, преследующей те же цели, что и любая другая. Моих же соотечественников вел монарх, они еще не осты­ли от недавно нанесенного оскорбления, когда были нарушены границы их оте­чества, и сражались как ради личной славы, так и за честь родной страны. Ко­роль, казалось, всеми силами стремился снискать привязанность и любовь сво­их подданных. Дворяне воодушевлялись, видя перед собой пример венценосца, и охотно вкладывали деньги в кампанию, дабы придать ей блеск и известность.

Первый вопрос, который возник при приближении врага, заключался в том, следует ли нам прервать осаду и, заняв какую-либо укрепленную позицию, до­жидаться нескорых, но верных последствий нищеты и вызванного ею разбро­да во вражеском войске или встретить атаку, находясь в прежнем лагере. Пер­вое предложение сулило большую безопасность, но отважному духу Францис­ка оно казалось бесславным. Он всегда был сторонником быстрых мер и решительных действий; и его настроение соответствовало духу всего нашего вой­ска, за исключением нескольких осторожных и осмотрительных советников. В течение нескольких дней мы поздравляли друг друга с принятым мудрым решением: мы представляли для врага столь устрашающее зрелище, что, не­смотря на настоятельную необходимость наступления, он долго колебался, прежде чем отважился атаковать нас. Однако настал день, предвещавший со­бытия исключительной важности.

Во всем нашем лагере не было человека, не охваченного душевным порывом в связи с этим выдающимся событием, но мне оно казалось особенно захватыва­ющим. Все мое воспитание готовило меня именно к этому случаю, и новизна зрелища производила сильное впечатление. Я жил только настоящим. Ни одна мысль, ни одно желание, ни одна мимолетная фантазия, не относящиеся к про­исходящему, не посещали меня. Душа моя была полна — то в ней все кипело от ожиданий, то все замирало в благоговейной восторженности. Есть что-то невыра­зимо прекрасное в подобной душевной сосредоточенности. Она поднимает чело­века над самим собой и заставляет его ощущать благородство и возвышенность своего характера, о которых он раньше даже не догадывался. Мыслям о боли и страхе не было места в моей груди; мне казалось, что наступил самый великий день моей жизни, а сам я являюсь наисчастливейшим из смертных. Воистину я был далек от того, чтобы предвидеть позорный исход, которым вскоре было суж­дено завершиться этому душевному восторгу.

В безоблачном небе встало яркое солнце. Зимний холод лишь добавлял легкости и подвижности мышцам и душевным силам. Я не замечал живописный пейзаж, обычно вызывающий в нас духовный подъем. В моем тогдашнем состо­янии ничто не могло мне доставить большего удовольствия, чем гордая и ров­ная поступь военных оркестров, нетерпение лошадей и вынос военных знамен; не было музыки более завораживающей, чем пронзительный визг волынок, звон труб, ржание скакунов и гром пушек. Именно с их помощью человек закрыва­ет глаза на истинную природу своего ремесла — он облекает то, что должно счи­таться самым грустным и прискорбным, в форму праздника и торжества.

Вначале императорские войска были не в силах вынести натиска доблестных французов. Они отступали по всем направлениям, мы стремительно обеспечива­ли себе преимущество. Я не замечал, как с невероятной быстротой сметались и уничтожались целые отряды, я не обращал внимания на огонь и умирающих — мои уши не воспринимали их стонов, ибо силы души моей были направлены на другое. Искромсанные ноги моей лошади были красны от крови, стекавшей на копыта. Я сражался не только отважно, но и яростно; я воодушевлял окружа­ющих своим примером и восклицаниями. Может показаться нескромным гово­рить с такой свободой о собственных заслугах, но теперь я настолько изменился и столь далек от того, кем был тогда, что пишу скорее с прямотой историка. Эта простота и искренность и впредь будут пронизывать все мое повествование.

Но вскоре фортуна повернулась к нам спиной. Первым знаком несчастья стали трусость и отступление швейцарских союзников. Отважный командую­щий гарнизоном Павии в разгар сражения внезапно появился из ворот крепости и атаковал нас с тыла, а продвижение кавалерии было прервано стратегической уловкой одного из генералов императора. Характер боя внезапно пере­менился.

Бессмысленно даже пытаться описать весь ужас последовавшего за тем разгрома французской армии. Даже по прошествии столь длительного времени при воспоминании об этом у меня снова начинают кровоточить почти уже затянувшиеся душевные раны. Я вижу, как со всех сторон падают и гибнут мои друзья. Те, кто вместе со мной выступали утром преисполненные надежд и восторга, теперь утопали в собственной крови. Их мечты, их мысли, само их су­ществование были оборваны роковым образом. Рядовых солдат рубили и кром­сали сотнями, на что никто не обращал внимания. Многие из первейших дво­рян Франции, доведенные до отчаяния такой переменой хода сражения, рину­лись в самую гущу врага и добровольно пожертвовали собой, предпочитая скорее погибнуть, чем бесславно обратить к нему свои спины.

В этом сражении подо мной были убиты две лошади. Первую из них унич­тожали как бы по частям. У нее уже зияла одна рана на морде и другая на шее, когда ядром ей оторвало обе ноги и она распростерлась на земле. Бернардин, мой верный слуга, заметив, что произошло, тут же подвел мне свежего жеребца, но я недолго проскакал на нем, ибо и он получил смертельную рану, сразившую его наповал. Я и сам получил несколько ранений, пока удар сабли не свалил меня на землю. Здесь я довольно долго пролежал без чувств. Когда я очнулся и огляделся, то обнаружил себя в полном одиночестве — вокруг не было ни неприятеля, ни моих соратников. Вскоре, однако, я вспомнил о том, что про­изошло, и убедился в поражении своих соотечественников. Несмотря на сла­бость и раны, я попытался укрыться в более безопасном месте. Но едва я поше­велился, как увидел солдата-неприятеля, направлявшегося ко мне с явным на­мерением отнять у меня жизнь. К счастью, поблизости я заметил дерево, в укрытие кроны которого и поспешил; то раскачивая ветви, то меняя свое мес­тоположение, я препятствовал осуществлению замысла врага, пока он не отка­зался от своего намерения. Через мгновение у меня на глазах был убит самый близкий и любимый друг. Однако вскоре после этого как раз там, где я нахо­дился, появилась группа французских беглецов, и я вместе со всеми поспешил с поля боя. Мой дядя погиб в этом сражении.

Поразительно, как сцены, подобные тем, свидетелем которых мне довелось стать, закаляют сердца людей. Поразительно, что в разгар такого ужасного неистовства, разгула варварства и смертоубийства люди не теряют способно­сти к взаимопомощи. Но их принуждают участвовать в этом, и они вступают в дело не из прискорбной необходимости, но устремляются к нему, как к празд­неству, где каждый горит желанием занять свое место и разделить со всеми удо­вольствие. Тогда мне думалось, как думаю я это и сейчас, что человеку доста­точно увидеть такое поле, как при Павии, чтобы он навсегда отказался от ре­месла насилия и вернул свой меч, когда-то изъятый для столь недостойной цели, чреву земли.

Однако эти мысли, теперь уже окончательно утвердившиеся в моем созна­нии, в описываемый момент были лишь преходящими проблесками. Слишком сильно было влияние воспитания и усвоенных взглядов. Ужас, охвативший меня в первые мгновения этого великого национального поражения, отступил, и во­инский пыл вернулся ко мне с прежней силой. Мои убеждения и нравственная целостность души страдали непостоянством, и я сам стал воплощением той непоследовательности, о которой только что говорил.

Однако в силу целого ряда обстоятельств моему порыву не дано было во­плотиться в действие. После битвы при Павии положение Франции изменилось, хотя мое умонастроение и осталось тем же. Это сражение решило исход вой­ны. Милан, как и все другие города герцогства, распахнул ворота перед побе­дителем, и через неделю на полях Италии уже не осталось ни одного францу­за. Из всей армии лишь небольшой отряд под командованием герцога Алансонского отступал организованно. Многие лица высочайшего происхождения погибли в сражении, другие были захвачены в плен. После этого события дво­рянство Франции значительно поредело, лишившись наиболее ярких и достой­ных своих представителей.

Но главным итогом этого события стало то, что сам король оказался в пле­ну и был освобожден своим неблагородным соперником лишь после двена­дцатимесячного заключения. За это время Франциск претерпел всевозможные удары судьбы. Поначалу, склонный видеть в своем противнике подобного себе, он ожидал великодушного отношения. Однако его постигло горькое ра­зочарование. После многомесячного содержания в Милане, который был сви­детелем его прежних успехов, его перевезли в Мадрид. Император не уде­лял ему никакого внимания, одновременно оказывая исключительное распо­ложение его неверному подданному. Франциску были предложены самые жесткие условия. Все это то повергало его в такое уныние и угнетенное состо­яние духа, что, казалось, могло свести в могилу, то приводило к мысли отречь­ся от короны и объявить о своем решении стать пожизненным узником. На­конец его заточение завершилось вынужденным подписанием условий, кото­рые он был намерен нарушить, как только окажется свободным, — решение особенно тяжелое для человека, обладавшего величием духа. Эта перемена судьбы изменила его характер. Исчез изысканный дух честолюбия, и, хотя он сохранил бессмертные качества своей души и по-прежнему был отважен, доб­росердечен и великодушен, когда только было возможно, он сменил свой­ственные ему предприимчивость и дерзость на осмотрительность и расчетли­вость своего более удачливого соперника. Его гений померк перед лицом Карла; и, возможно, поражение при Павии нанесло смертельный удар по эпо­хе рыцарства, став прочным фундаментом для развития торговли, ремесла, лжи и коррупции.

Биография

Произведения

Критика

Читайте также


Выбор редакции
up