Дэвид Стори. Такова спортивная жизнь
(Отрывок)
Часть первая
1
Я упирался головой в крестец Меллора, ожидая, когда мяч появится между его ногами.
Но он замешкался. Я уже отодвинулся, когда мяч влетел мне в руки, и, прежде чем я успел отпасовать, снизу в мою челюсть ударило чье-то плечо. Лязгнули зубы, и все провалилось в черноту.
Первое, что я различаю, — это виновато-растерянное лицо Меллора рядом с лицом Дея, нашего тренера, который выжимает на меня из губки воду.
— Отдохни-ка пока, — говорит он. — Ты себе рот разбил.
Я встаю, заложив кулаки под мышки. И говорю Меллору пару теплых слов; остальные игроки стоят и смотрят — для них это приятная передышка. Я ухожу с Деем, и он сует мне под нос пузырек с нашатырным спиртом.
Я сижу на скамье, а он выкрикивает распоряжения игрокам, а потом закладывает большие пальцы мне под губу и оттягивает ее вверх.
— Ах, черт! — ахает он. — Ты же себе все передние зубы разбил!
— Вот, вот, вали все на меня, — говорю я, и получается шипенье с присвистом.
Он заглядывает мне в разбитый рот, и его глаза прячутся где-то за кончиком моего носа.
— Ну, Меллор тут тоже ни при чем, — говорит он. — Что, очень больно? Пожалуй, придется тебе вставлять искусственные зубы.
А запасные толпятся у него за спиной, и каждый норовит заглянуть ко мне в рот.
— И на что же я похож?
Глаза Дея на секунду встречаются с моими — надо же узнать, очень ли я зол.
— На старика. Недельку лучше держись от девочек подальше.
— Совсем онемело, — говорю я, когда он отнимает пальцы и губа сползает на место. — Я сейчас вернусь на поле.
Возвращаться-то не так уж и нужно. Мы ведем двенадцать очков, противник совсем вымотался, а до конца игры остается меньше десяти минут. Зрителям все давно ясно, и не расходятся они только потому, что на поле всегда может приключиться что-нибудь веселенькое, вот как со мной. Пожалуй, оттого-то я и возвращаюсь — пусть знают, что мне плевать.
Уже темнеет, и из долины навстречу низким тучам поднимается туман. Я бегу сквозь сумерки на поле и машу рукой судье, а по трибунам проносятся насмешливые приветствия и свист.
Времени остается как раз на один прорыв. Бензедрин уже перестал действовать. Я бегу посредине поля, зажав мяч в ладонях, хоть этот прием и мальчишку не обманет. Меня перехватывают, я падаю, пасую, а потом держусь в сторонке до финального свистка.
Мы по двое и по одному уходим с поля. Толпа зрителей разделилась посредине, как черная занавеска, и потихоньку рассасывается через главные выходы по обоим концам поля. Снаружи ждут автобусы — их освещенные вторые этажи видны над трибунами. Самый приятный для меня час за всю неделю — один и тот же час каждую субботу, когда игра кончается, в сумерках загораются огни и легко дышать, потому что не надо работать и завоевано право ничего не делать. Но сегодня я смотрю на сволочную спину Меллора и разделываюсь с ним и так и эдак. В туннеле он опускает голову и, ни на кого не глядя, равнодушно проходит мимо толпящихся там служителей. Он всегда такой — делает вид, что ему все нипочем. Потому, наверное, и лицо у него неподвижное, как у идиота.
Оно не меняется и тогда, когда мы залезаем в бассейн и горячая вода щиплет ссадины. По поверхности расплывается муть из грязи и крови. Она завивается вокруг наших поникших тел. Головы торчат над водой, словно какое-то зверье загнали в пруд; я бросаю думать — все равно ничего не получается.
Позади нас запасные с помощью горбатого служителя разбирают рубашки и трусы — берут самыми кончиками пальцев, чтобы не выпачкаться в липкой от пота грязи. Они в дождевиках, их движения медлительны и сердиты. А над головой все еще топочут расходящиеся зрители, и от этого гудят металлические перекрытия. В комнате сквозняк раскачивает тусклую лампочку, воняет потом, грязью из сточной канавы, мазями, жиром и дубленой кожей, и духота плавает в клубах пара, скрывающего стены.
И в этом тумане стоит Джордж Уэйд. Я чуть не сбиваю его с ног, когда переваливаюсь через край бассейна и бреду к массажному столу. Впрочем, узнаю я его, только когда наступаю босой ногой на лапу его собаки и слышу визг. Он подходит и стоит надо мной, пока Дей растирает и разминает мое бедро.
— Ну, как вы, Арт? — спрашивает он и, опираясь на палку, наклоняется над горами и долами моего тела. Но старательно смотрит только на мой рот.
Я оскаливаюсь прямо в его старую унылую физиономию, чтобы он сам посмотрел. Ему это кажется шуткой, и он смеется.
— Теперь вы больше не сможете огрызаться, — говорит он и добавляет: — Ну, там день или два. (Он, видимо, догадался, до чего мне смешно.) Я договорюсь, чтобы дантист принял вас в понедельник… Ах, да что это я? Сейчас ведь рождество. Ну, я посмотрю, что удастся сделать.
Он стоит и смотрит на меня, словно запоминая, как я выгляжу без зубов. По-моему, это ему нравится — во всяком случае, он спрашивает так, будто говорит с нормальным человеком:
— А вы сегодня идете к Уиверу? Он упоминал, что ждет вас.
Я уже сам об этом думал. Жаль упускать возможность отпраздновать сочельник и познакомиться со Слоумером. Но что делать, еще не знаю.
— Да, но мои зубы? — говорю я. — Вы не можете устроить, чтобы мне починили их сегодня? Не то я раньше чем через неделю к врачу не попаду.
Уэйд жует губами и щурится, будто раздумывая.
— Ведь при клубе есть дантист? — подсказываю я.
Он качает головой.
— Не знаю, Артур. Право, не знаю. Попробую навести справки.
Он смотрит на меня, словно прикидывает, стоит ли хлопотать.
— А не могли бы вы узнать прямо сейчас, сэр?
Он поворачивается и, волоча за собой пса, бредет между ворохами грязной одежды к двери. Собака пытается поднять заднюю лапу над одной такой кучей и чуть не летит кувырком.
— Я попробую, старина. Попробую. Положитесь на меня! — кричит он где-то в желтом тумане.
— Чтоб сегодня! — кричу я.
Он выходит, и духоту пронизывает струя холодного воздуха.
Я сползаю со стола и кутаюсь в одежду. Из бассейна доносятся вопли: чье-то поведение ниже ватерлинии не нравится остальным. Двое-трое как очумелые перемахивают через край и стоят, глядя на воду и почесываясь.
— Свиньи, — бормочет Дей и тоже смотрит на воду, а потом хохочет.
Настроение у меня как раз такое, без какого я сегодня с радостью обошелся бы.
Скамья скрипит — это Фрэнк сел рядом и, сам того не замечая, привалился всей тушей к моему плечу. Он сострадательно глядит на меня: его медлительный шахтерский мозг соображает, каково мне сейчас. С той же сосредоточенной неохотой он растирает себе плечи, не найдя другого способа выразить сочувствие. Я улыбаюсь ему; я ему всегда улыбаюсь, потому что в нем есть та скромность, которой обзаводятся профессиональные игроки под конец выматывающей жизни. Это отсутствие высокомерия и нравится мне во Фрэнке больше всего. Я не злюсь, что он капитан, и к его возрасту тоже отношусь спокойно. Скоро он совсем бросит играть.
— Ты идешь к Уиверу, Арт? — Он похлопывает себя по огромным ляжкам, и они трясутся. — Мне сейчас Морис сказал про его праздничек, — он кивает в сторону коренастой фигуры Мориса, почти изуродованной переразвитой мускулатурой.
И Морис ухмыляется нам, показывая на ссору в бассейне.
— Думал пойти. Как, по-твоему, я выгляжу?
Фрэнк встает и начинает вытираться; живот у него обвисает и колышется.
— Морис опять насвинячил, Арт, — говорит он и сердито смотрит, как Морис сгибается пополам от хохота. — На этой неделе я работаю в ночную, я ведь тебе говорил. И надо чулок сынишке повесить. — Он косится на меня и добродушно спрашивает: — А как твоя миссис Хэммонд?
Это уж такая шутка — говорить про меня и миссис Хэммонд. Но у Фрэнка она иной раз звучит упреком. Я шарю под лавкой и вытаскиваю сумку.
— Я кое-что купил для ее ребятишек. Девочке пару кукол, а сосунку — поезд.
— А сколько им?
— Линде, наверное, пять. А мальчонке пошел третий. Только их мамаше это не понравится. Она не любит, чтобы я вмешивался. — Я вытаскиваю из сумки негритенка, и он таращит глаза на Фрэнка.
Фрэнк улыбается.
— Говорят, там будет Слоумер, — говорю я ему.
Он неторопливо переводит взгляд на меня.
— Я бы не стал набиваться к нему в знакомые.
Я смеюсь, и он смотрит на мои зубы.
— Дорожки бывают разные, — говорит он и, кряхтя, нагибается, чтобы натянуть носки. — Но что-то не верится, чтобы ты пошел туда только из-за Слоумера. Кто она-то?
Фрэнк из тех, кто не слышит или не слушает, когда им отвечают, и только задает время от времени вопросы, чтобы собеседник не молчал. А если он вдруг и заинтересуется, то всегда тем, о чем разговор давно окончен. Вот он распрямляется, похлопывает себя по животу и поворачивается лицом к горящим углям в камине по ту сторону комнаты. Он перебрасывает мне полотенце.
— Ну-ка, потри мне спину, Арт. — Он покачивается под моими руками, и я не слышу, что он говорит.
— …На твоем месте я держался бы подальше, — заканчивает он, когда я вешаю полотенце ему на плечо, и начинает тереть мне спину.
— Совсем сухая. Ты слышал, что я сказал?
Я киваю, но думаю уже только о тупой боли, которая дырявит мне верхнюю челюсть.
— И занялся бы ты зубами. Это поважнее.
В комнату врывается холодный воздух — это открылась дверь. Вслед за собакой входит Джордж Уэйд.
— Вы скоро, Артур? — кричит он сквозь пар.
— А вы кого-нибудь подыскали?
— Закройте дверь, Джордж. Спасибо, старина, — доносится голос из бассейна.
— Какой-то школьный дантист. С ним договаривается мистер Уивер. Только надо поторопиться.
— Веселенькое рождество! — говорит Фрэнк. — Мне с тобой поехать?
— Не нужно, Фрэнк. Мистер Уивер сказал, что отвезет его на своей машине, — вмешивается Уэйд.
— Повезло, — решает Фрэнк. Он кашляет от пара и, опираясь багровой спиной о массажный стол, смотрит, как я одеваюсь.
Хватаю сумку, кричу из дверей: «Счастливого рождества!» — и иду за Уэйдом по холодной сырости туннеля под трибунами.
— И конечно, — продолжает он, — если вам придется вставлять зубы, как думает Дей, то клуб должен будет это оплатить. Я скажу Уиверу. Ну, как вы? То есть зубы как?
Я что-то буркаю, и мы по деревянной лестнице поднимаемся в буфет. В дверях, как я и думал, стоит старик Джонсон. Он хватает меня за локоть, когда я прохожу мимо.
— Как ты тебя чувствуешь, Артур? Все обошлось?
Глазки у него совсем сощурились от тревоги. Для него-то все кончено. Я вырываюсь, стараясь не очень его ушибить.
— Не приставайте к нему, Джонсон, — говорит Уэйд. — Мы торопимся.
Да только не слишком. Я сразу понял по спине Уивера, что поездка к дантисту в такое время ему совсем ни к чему. Уэйд переминается с ноги на ногу, пытаясь отвлечь Уивера от разговора. Пес стоит неподвижно. Джонсон следит из дверей. Наконец Уэйду надоедает приплясывать, и он легонько трогает плечо Уивера под дорогой материей. Фабрикант чуть оборачивается, разыгрывая свое обычное удивление перед случайностями жизни, и быстро взглядывает на меня, но тут же начинает с легкой насмешкой сверлить взглядом смущенное лицо Уэйда.
— Ну что, Джордж?
— Артур готов ехать, мистер Уивер, — говорит Уэйд и, помолчав, добавляет: — Когда вам будет удобно.
— Ах, вот что? Я сейчас освобожусь, Джордж. Ну, как вы, Арт, мальчик?
Он возвращается к своему разговору как раз вовремя, чтобы не расслышать моего ответа.
— Деловая беседа! — шепчет Уэйд, выворачивая большой палец в сторону тех, кто стоит перед Уивером, и, правильно сообразив, что он здесь лишний, добавляет: — Если что-нибудь понадобится, я буду в баре. А вертеться возле него мне незачем.
И он уходит с собакой туда, где сидят члены комитета.
Джонсон соображает, что сейчас, пожалуй, можно снова со мной заговорить, но пока он до этого додумался, Уивер успел повернуть ко мне свое херувимское личико и теперь говорит с раздражением:
— Вы готовы, Артур?
Я отвечаю утвердительно, конечно шепелявя, и он смягчается.
— Дайте-ка взглянуть, — говорит он, тоже бессознательно начиная пришепетывать, и я показываю ему всю картину.
Тут он немножко оттаивает. И будто нечаянно отступает в сторону, так, чтобы и его приятели заодно посмотрели.
— Здорово заехали, сынок. Не знаю, сумеет ли он привести в порядок этакую кашу.
Есть у Уивера это манерничанье, — и не только в речи, — которое, по его мнению, сразу показывает, что он промышленник и демократ. Некоторые никак не могут с этим свыкнуться. Уэйд, например, никогда не называет его Чарльзом, а только мистером Уивером. Я замечаю, как краснеют припухлости вокруг глаз Уивера, и понимаю, что он говорил сейчас обо мне.
— Ничего, если мы немного подождем? — спрашивает он. — Мориса еще нет, а я хотел бы поговорить с ним, прежде чем мы поедем… Как он, был почти готов, когда вы уходили?
— И долго мы будем ждать?
— Ну, пока он не придет, — отвечает Уивер. — Хотите выпить? — Но тут он взглядывает на свои ногти, словно что-то вспомнив. — А впрочем, не стоит — вдруг вам дадут наркоз. Я пошлю кого-нибудь поторопить Морри — он показал сегодня класс. Как по-вашему?
— Просто мяч отлетел в его сторону.
— Как всегда, сынок. — Уивер весь загорается, а потом настолько успокаивается, что говорит: — Вы и сами хорошо играли, Артур, — до этого случая. А для чего, герой, вы вернулись на поле?
— Подумал, что так будет лучше. Я совсем расклеился.
— Вы с ним поквитались?
— С кем?
— С бревном, которое вас стукнуло.
— Меллор затянул пасовку.
— Да… может быть. Ну, ничего. С кем не бывает! Правда, не слишком приятный рождественский подарок. — Один бок его вздымается: Уивер машет Морису, который влетает в дверь. — Мы здесь, Морри!
— Ну, как ты, Арт? — говорит Морис. Он вертится внутри своего вместительного пальто. Плечи обвисли, потому что Мориса под ними просто нет. — Меллор! — говорит он. — Ну и поганый же игрок. — Он смотрит на Уивера. — Не понимаю, почему вы держите в команде таких, как он?
— Так, по-вашему, виноват Меллор? — говорит Уивер без всякого интереса, но смотрит на Мориса очень внимательно.
— А! — Морис морщится и меняет тему. — Не думай об этом, Арт, и не порти себе вечер, — говорит он. — Ах, черт, да ведь ты же собирался к дантисту! Дей сказал, что ты уже ушел.
— Мы как раз едем, — сообщает ему Уивер. — Хотите с нами в машине? Не знаю, долго ли мы задержимся, но как только Артур покончит со своими зубами, так сразу и отправимся.
— Я — за. Хотя бы ради того, чтобы полюбоваться, как Артур сидит в кресле. Жаль, нет фотоаппарата.
— Раз уж мы об этом заговорили, то надо бы захватить и Джорджа Уэйда, — решает Уивер. — Он, конечно, не обрадуется, но все равно, пусть поедет и убедится, сколько это потребует хлопот.
Через окно в задней стене трибуны я вижу внизу, в проулке, «бентли» Уивера. Рядом с машиной вдруг появляется из служебного входа Фрэнк; он идет, наклонив голову, а концы белого шарфа, которым замотана его шея, заправлены за воротник старой, перекрашенной шинели. Свет уличного фонаря ложится на его плешь.
— Возможно, я оставлю вас у дантиста, если это будет слишком долго, — говорит Уивер, возвращаясь с Уэйдом на буксире. — Вы ведь не обидитесь, Артур? Я сегодня жду Слоумера и еще кое-кого, так что мне нужно вернуться домой пораньше. Ну, мы все готовы?
Мы все выходим на улицу.
— Может быть, вы посадите собаку в багажник, Джордж? Так, пожалуй, будет удобнее, — говорит Уивер, высовываясь из «бентли».
— Хорошо, — неуверенно отвечает Уэйд.
— Багажник отперт. Можете сами ее посадить. — Затем он медленно добавляет: — А как насчет вашей собаки, Артур?
— Какой еще собаки?
Он показывает на Джонсона — старик стоит у служебного входа, кепка ему велика и совсем закрывает его лицо.
— Не смешно, — говорю я ему.
Уэйд и Морис словно не слышат моего тона.
Уивер втягивает голову внутрь машины и спрашивает оттуда:
— Вы хотите, чтобы он поехал?
Я этого вовсе не хочу, но все же подзываю Джонсона, и он поспешно ковыляет к нам, готовясь благодарить и благодарить.
— Влезай, — говорю я ему. — Мы сейчас трогаемся.
— А ты где сидишь, Артур? — спрашивает он.
Я втаскиваю его на заднее сиденье.
— А вдруг, мистер Уэйд, ваша собачка вылакает все пиво? — говорит Морис, который сидит впереди.
— Ну, для этого ей нужен вместо зубов бутылочный ключ, — говорит Уивер, но никто не смеется.
Автомобиль проплывает мимо служебного автобуса — в нем сидят трое игроков и смотрят наружу, но нас не видят.
Внизу поворачиваются огни города. Мы быстро спускаемся к ним. Сэндвуд, на противоположном склоне долины, где живет Уивер, скрывается за каменными зданиями. С Булл-Ринга мы сворачиваем в улицу с односторонним движением и останавливаемся у кирпичного дома времен королевы Виктории.
— Он уже тут, — говорит Уивер. — Прекрасно. — Перегибаясь через руль, он показывает на освещенное окно на втором этаже. — Вы все пойдете туда или подождете в машине?
— Я пойду, — отвечает Морис. — А вы, мистер Уэйд?
— Не обращайте на меня внимания. — Пока мы спускались с Примстоуна, Уэйд успел закурить сигару. — Я подожду здесь с собакой.
— Я тоже там не нужен, — говорит Уивер; его обычная холодность становится из-за этой поездки еще более заметной. — Я подожду с Джорджем. Если я вдруг понадоблюсь, позовите меня. Вероятно, мистер Джонсон пойдет с вами.
Мы трое вылезаем. Входная дверь открыта. На ней надпись: «Детская зубная клиника». Джонсон прижимает ладонь к моей спине, пока мы поднимаемся. Дантист услышал наши шаги и ждет на площадке.
— Кто из вас ко мне? — спрашивает он и уверенно глядит на Мориса.
В своем огромном пальто Морис смахивает на больного.
— Ошиблись, старина, — говорит Морис. — К вам Артур, вот он.
Дантист ведет нас в свой кабинет.
— Садитесь в кресло, — говорит он. — Я состою в клубе. Вот почему вам удалось меня отыскать. Впрочем, в этом году я не видел ни одного матча, — последнее он говорит так, словно это освобождает его от обязанности помогать пациенту. — Где мистер Уивер?
— В машине. У него коленки дрожат. Верно, Артур?
Я киваю, откидываюсь на спинку кресла и гляжу в матовое стекло плафона. Пахнет эфиром, и после вони в раздевалке и теплоты шикарной машины меня начинает мутить.
— Я сейчас вернусь, — говорит дантист и скатывается вниз по лестнице.
— Ты понимаешь, почему его заело? — говорит Морис. — Пожалуй, тащить твои клыки придется мне, Арт.
Он перебирает инструменты, дергает провод бормашины и обнаруживает в ящике щипцы как раз в ту минуту, когда дантист, тяжело топая, начинает взбираться по лестнице.
— Он идет, — предупреждает Джонсон из своего угла.
— Как по-твоему, сколько он выжал из Уивера? — спрашивает Морис.
— Пятерку.
— Да, не меньше. Вспомни, чей сегодня день рождения!
Дантист слегка запыхался. Он замечает в руке Мориса щипцы.
— Сами обойдетесь? — спрашивает он. — Или вам нужен мой совет?
— Консультация специалиста — что может быть лучше? — говорит Морис за моей головой.
— Ну так вот: не лезьте не в свое дело! — судя по голосу, он не просто сердит, а так как Морис ничего не отвечает, я догадываюсь, что дело серьезно.
Я пытаюсь повернуть голову, но дантист уже держит меня за виски. Я открываю и закрываю глаза. Он часто и жарко дышит, и пахнет от него не как от врача. Он раздраженно буркает:
— Однако! Больно?
— Не очень.
Джонсон тревожно квохчет, и из моей десны брызжет кровь.
— С ними ничего не случится, если подождать несколько дней, — говорит он. — Пойдете тогда к собственному дантисту. Это ведь детская клиника.
— А что нужно будет сделать?
— Удалить их, разумеется. Шесть зубов. Один, правда, можно попробовать сохранить, хотя придется повозиться. Но в любом случае вполне можно подождать до среды. А тогда зубоврачебные кабинеты уже откроются.
— Уивер что, мало вам дал? — спрашиваю я.
Я чувствую, что он пятится, и открываю глаза.
— Это вы о чем? — он вдруг срывается на простонародное йоркширское наречие.
К нам подходит Морис.
— Если он дал меньше, чем положено, мы доплатим. Я потом с него получу. Сколько нужно?
— Дело не в этом, — отвечает дантист. Он еще не надел халата и как будто вовсе не собирается его надевать — вид у него, как у банковского клерка, пойманного на грошовой растрате. — Вопрос в том, как вставлять вам зубы. Вероятно, вам понадобится протез верхней челюсти?
— Вот именно, — говорит Морис.
— А если сразу после удаления шести зубов он пойдет вставлять зубы к другому дантисту, получится неудобно. Сам же я сделать этого не могу.
— Ну почему? — удивляется Морис, радуясь возможности поспорить. — Вы что-то крутите. У детишек тоже бывают вставные зубы. Я сам знаком с таким.
— Неужели? — кивает дантист.
— Вы можете договориться с каким-нибудь своим приятелем. Вы выдерете ему зубы, а тот сделает протез.
— Я склонен выпроводить вас даже без обезболивающего, — говорит дантист. — Я ведь вас сюда не приглашал.
Я даже вспотел, до того мне тошно. Джонсон подобрался поближе и заглядывает мне в лицо.
— Тут не вечеринка, — говорю я им. — Давайте покончим с этим, а на цену наплевать.
— Вы же видите, — замечает Морис, — у него все болит.
— Это будет стоить пять гиней, — говорит мне дантист.
Я думаю, не объяснить ли ему, какая он сволочь. И прикидываю, какими способами он может со мной поквитаться. Он спрашивает:
— Ну как?
Я говорю «да», а Морис предлагает заплатить, и дантист смотрит, как он вынимает деньги. Дантист прячет их во внутренний карман.
— Работать для муниципалитета совсем не так выгодно, как вы, может быть, думаете, — говорит он, натягивая белый халат. — Вам сейчас не найти никого другого. Придется дать наркоз. Вы давно ели?
— С обеда — ничего.
Морис добавляет:
— И вы договоритесь с кем-нибудь из ваших приятелей насчет протеза?
— Да, — отвечает он. — Но не будете ли вы так добры подождать в приемной? Можете не закрывать дверь, если вам интересно. А тут вы мне мешаете.
Еще минута, и он кладет мне на лицо маску. Мне становится жутко, и я кричу: «Морис!» Национальное здравоохранение, запашок виски. «Выпустите меня отсюда». Нелепое пустое лицо Джонсона. И совсем больное лицо Джонсона.
2
Стоит ли из-за него беспокоиться? Эта мысль сразу пришла мне в голову, когда я вдруг задумался о Джонсоне. Зачем, собственно, разузнавать о нем все, что можно, если он больше не нужен? Вначале я полностью на него положился и из-за этого не особенно к нему присматривался — боялся увидеть, какая это ненадежная опора. И все-таки потом, когда он сделал свое дело, я начал раздумывать, что он за тип. Мне, пожалуй, никогда не приходилось встречать такого измолотого жизнью человека. Меня даже озадачивала его непробиваемая простота. Какой же мелочишкой может стать человек! Вот о чем думал я каждый раз, когда видел, как он с натугой передвигает ноги.
Я наслышался про Джонсона еще мальчишкой. В Хайфилде его знали все женщины и дети, потому что, когда остальные мужчины были на работе, он слонялся по улицам — только он один. Наверно, одиночество натолкнуло его на мысль прибавить себе лет: он притворялся, что ему лет на десять больше, чем было на самом деле. Этого, конечно, тоже не забывали, как и его постоянную праздность. Совсем недолго, может недели две, он работал садовым сторожем.
Когда я учился в последнем классе и играл в команде лиги регбистов, Джонсон почему-то оказался членом комитета городского клуба в Примстоуне. Он продержался там очень недолго, но все-таки достаточно, чтобы у меня осталось впечатление, будто он человек с весом. Я попал пальцем в небо. Хотя это обернулось к лучшему. Как он пробрался в клуб, я до сих пор не знаю, но, конечно, ни у кого в городе не было столько свободного времени, сколько у него.
По-настоящему я познакомился с Джонсоном только в двадцать лет. Я тогда явился по газетному объявлению в дом № 15 на Фэрфакс-стрит. За два года до этого я получил освобождение от военной службы: в школе во время столкновения на поле я изуродовал правую лодыжку. К тому времени я потерял интерес к игре, был сыт по горло жизнью с родителями и кочевал из одного ирландского дома в другой.
По мне, миссис Хэммонд могла быть хоть четырехглазым чудовищем. За тридцать пять шиллингов в неделю я пользовался отдельной комнатой с пансионом— как будто она во мне была заинтересована, а не я в ней. Да ставь я сам условия, лучших мне все равно не придумать бы. Других жильцов у нее не было. Сама она была вдовой не первой молодости, и дом был вполне приличный, так что, вообще-то говоря, никак иначе она и не могла себя вести, тем более что совсем недавно жилось ей довольно счастливо, а потом вдруг все оборвалось. У камина всегда стояла пара коричневых башмаков.
Я попал к ней после двух лет работы у Уивера. Миссис Хэммонд ненавидела меня, мои родители ненавидели миссис Хэммонд, ребятишки ревели по целым дням. А мне было на все наплевать. Я только что самостоятельно встал к токарному станку и большую часть времени старательно следил за Морисом Брейтуэйтом, который работал в том же цехе. Мне было интересно наблюдать, как к нему относятся люди. Им восхищались, его ненавидели. И у всех это сразу было видно. Он перестал ходить в заводскую столовую и обедал с двумя приятелями в соседнем кафе. Мне казалось, что он не такой, как остальные. А лет ему было не больше, чем мне.
Брейтуэйт играл в регби за лигу, вот почему он не тонул, как все, в вонючем болоте, а для меня это было главным. Сам я только-только не захлебывался. Когда я сказал ему, что хотел бы попробовать себя в «Примстоуне», Брейтуэйт объяснил, что для этого нужно иметь поручителя или рекомендацию агента, который занимается розысками новых талантов. Я никого не знал, а он не скрывал, что не собирается мне помогать. Тогда я назвал Джонсона.
— Никогда не слышал про такого, — сказал он. — Но ты все-таки поговори с ним. Кто-то должен тебя рекомендовать.
Тогда я пошел к Джонсону. Я не рассчитывал, что он мне поможет, а просто хотел посмотреть, что будет, если я его попрошу. Когда я постучал, он вышел и уставился на меня, но я не сомневался, что его жена стоит тут же за дверью. А когда я начал объяснять, что мне нужно, он вдруг пробормотал:
— Как ты смеешь стучать ко мне в дверь!
Мне это показалось уж очень смешно, и я расхохотался. Он не понял, почему я смеюсь, но все-таки спустился на одну ступеньку и шепнул что-то про «Короля Вильгельма». Я ушел, еле держась на ногах. Я хватался за заборы, калитки, фонарные столбы. Мне казалось, что я в жизни не видел большего чудака, чем Джонсон. Потом мы встретились с ним в этой пивной. Больше я над ним никогда не смеялся. Скоро я решил, что зря затеял все дело. Год ожидания, во время которого Джонсон упорно трудился, чтобы так или эдак устроить мне пробу в «Примстоуне», дал ему гораздо больше, чем мне. Он это тоже понимал. Я бы не удивился, узнав, что он сам сводил на нет свои старания, лишь бы оттянуть время, когда я смогу обходиться без него. Джонсон все больше за меня цеплялся, а мне это совсем не нравилось. Мне казалось, что он ходит за мной по пятам. Я уже был не прочь поискать какой-нибудь другой способ попасть в «Примстоун». Сначала я надеялся, что Морис Брейтуэйт передумает и согласится немного подтолкнуть меня — только это мне и было нужно. Но он явно не собирался ничего делать. Целый хвост возможных кандидатов в форварды дожидался пробы, так что мне оставалось положиться на Джонсона, рассчитывая, что он протащит меня в начало этой очереди.
Когда я выбежал на поле, было почти темно. Тяжелый туман застлал долину, и стадион замкнулся в плотных серых стенах моросящего дождя. Было отчаянно холодно. Группки игроков перебегали с места на место; на фоне полупустых боковых трибун они казались маленькими и ненастоящими — насекомые, толкущиеся в пустоте. От страха меня мутило, я не понимал, зачем я оказался в Примстоуне и почему целый год этого добивался. За темным поясом толпы и деревянными башенками стадиона ничего не было видно. Мы были одни: все привычное, все, от чего становится легче на душе, исчезло; мы были брошены в кольцо трибун. Я больше не знал, зачем мне все это нужно.
Когда я бежал на поле, Джонсон был у выхода. Я не знал, как ему удалось договориться о четырех пробных играх, но все-таки это был час его торжества. Когда я пробегал мимо, он стоял насупленный и жалкий. Пока мы ждали выхода другой команды, я мог разглядеть, как он медленно поднимается по центральной лестнице главной трибуны. Потом из жерла туннеля на поле хлынул поток белых рубашек.
Я приглашал миссис Хэммонд прийти, но она отказалась наотрез — нечего к ней с этим привязываться.
— Ведь это моя первая игра. Нужно же, чтобы кто-нибудь меня подбодрил.
— Сами себя подбодрите. С чего это я стану сидеть на холоде и целый час мерзнуть до полусмерти.
Когда я попробовал ее уговорить, она сказала:
— Нечего вам этим заниматься.
Ее лицо прямо горело от злости.
— Это же просто заработок. Если я буду играть хорошо, мне заплатят триста, а может, и четыреста фунтов.
Она засмеялась.
— Конечно, столько они вам и заплатят.
— Вот это я и хотел услышать. А все-таки хорошо бы вам прийти.
— И не подумаю, — с надрывом сказала она. — Если бы мне хотелось, я бы пошла. Я уже сказала. Я не хочу.
— Ну, так пожелайте мне удачи.
— Желаю вам всякой удачи. Только не моей.
Я прыгал на одном месте, как заведенный, и пытался вспомнить, какое у нее было лицо, когда я уходил из дому. Она смотрела на меня с недоверчивым интересом, пробивавшимся сквозь жалость к себе. Я был рад, что она не пришла. Ничего стоящего: сотни две зрителей, встреча двух команд-дублеров, вон Джонсон машет своими паучьими руками. Но ее намеренное безразличие разбудило во мне злость, даже ярость, и это было хорошо для игры. Я забыл про осторожность. После первого тайма, когда мы уходили с поля, я понял, что ярость — это главное, что помогает мне играть. Хотя эта манера как будто пришлась мне по нутру, мне не нравилось, что я могу похвастаться только медленной неуклюжей игрой и преимуществами роста и веса.
Мы строились перед вторым таймом под моросящим дождем, мешавшим разглядеть края поля. Я вдруг почувствовал себя счастливым, как будто сбросил с плеч какую-то тяжесть, и набрал полные легкие воздуха. Тогда я не придал этому никакого значения, просто воспользовался минутой, чтобы подбодрить себя. Позже я понял, что так всегда бывает перед тем, как приходит ощущение силы. Я был большим и сильным, и я мог заставить других признать это. Я мог показать им всем; с расчетливостью, которой я сам потом гордился, я по-настоящему кому-то врезал. Я был сильным. Сильным! Захватывающее чувство!
Я вслушивался в гул толпы — еще незнакомый мне звук. Я попробовал управлять этой музыкой одну минуту, две минуты. Некоторое время я действительно заставлял их реветь, словно дрессированных зверей. Я был сильным!
В последнюю четверть часа подъем сменился усталостью — я не знал, что бывает такая усталость. Я больше не хотел играть — совсем, никогда. Холод и дождь пробирали меня до костей, я не чувствовал ни рук, ни ног. Теперь между мной и толпой встала стена: я больше не слышал зрителей. Поле раздвинулось, его границы пропали в душном тумане. Земля ходила ходуном, стремясь поглотить меня. Я прислушивался к глухому топоту моих исчезнувших ног, которые двигались сами по себе. Я ненавидел толпу, которая заставляла меня терпеть эту муку. Глаза вылезли у меня из орбит, нижняя челюсть отвисла, каждый глоток воздуха казался куском свинца.
И все это было ненужно. Я бегал по полю как очумелый, выворачиваясь наизнанку при каждом движении, вместо того чтобы прохлаждаться, пока можно. Даже за время четырех пробных игр я научился приберегать силы до того момента, когда их можно лучше всего использовать. Никогда больше я не чувствовал себя таким измотанным, как после этого первого матча, и не радовался так окончанию игры. Мне было все равно, буду я когда-нибудь еще играть или нет. Я хотел только одного: лечь на спину и не двигаться ни сейчас, ни потом. Я лежал, задыхаясь, в бассейне, а вода стискивала мне грудь, как будто хотела удушить, и обжигала ссадины так, что начинались судороги. Позади раздавался возбужденный голос Джонсона, вокруг смех и болтовня — все одинаково чувствовали облегчение.
Кто-то взял полотенце и растер мне спину, потом тренер смазал желтой мазью мои руки и ноги. Джонсон стоял у двери и не отводил от меня глаз, полных гордости и восхищения. Он одобрительно кивал. Когда я начал одеваться, он улучил минуту и бросился ко мне.
— Ты замечательно играл, — тихонько сказал он, ожидая разрешения излить свой восторг.
— Тебе, значит, поправилось?
— Еще бы, Артур, — с нежностью ответил он и покачал головой. — Я никогда не видел такой игры. Они все будут за тебя.
— Ты так думаешь?
— Я знаю.
Джонсон таращил глаза, подбадривая сам себя.
— Я же сидел среди членов комитета, — соврал он. — Я их знаю, я знаю, что они думают. Ты играл как надо, в точности так, как требуется. Разве я тебе не говорил?
И он принялся описывать различные моменты игры, которые я даже не заметил.
— Ты что-то увлекаешься, — сказал я, потому что он заговорил слишком громко и некоторые уже начали откровенно улыбаться.
— Увлекаюсь! — Он отдернул руку, словно обидевшись.
— Да они все казались молокососами рядом с тобой, вот как ты играл!
— Я что-то этого не заметил. И не расходись так, папаша. Мы ведь еще в раздевалке. Как ты, собственно говоря, сюда попал?
— Они не обращают на меня внимания, — ответил он и зашептал: — Теперь, Артур, перед тобой открытый путь. Можешь запросить сколько хочешь. — Он внимательно посмотрел на меня. — Уж я-то знаю. Я же заседал в этом комитете, когда ты еще даже мяча в руках не мог удержать. Сам видишь, все идет, как я говорил. Разве не верно, Артур? — Он схватил меня за руку.
— Вряд ли они все думают так же, как ты, папаша. Попробуй посмотреть на это дело, как они.
— Вот увидишь, мы с ними ни в чем не расходимся. — Лицо у него сморщилось. — Только, может, они не станут это показывать. Само собой, они не станут это показывать, как я.
Он выпустил мою руку и ждал, пока я оденусь. Оглядываясь по сторонам, он не слишком остроумно сравнивал ноги и спины других игроков с моими.
Я немного постоял с остальными около огня — хотел убедиться, что Джонсон не очень навредил мне своим длинным языком. Потом он увел меня в буфет.
— Никого из значительных людей здесь нет, — сказал он очень уверенным голосом.
— Ни одного из членов комитета, о которых ты говорил?
— Нет. Во всяком случае, Джордж Уэйд, председатель, сейчас в Сент-Хеленсе с основным составом.
Мы взяли чай и бутерброды.
— А что за человек Уэйд? — спросил я.
— Решать будет он. Я говорил с ним о тебе. Он кремень, но свое дело знает. Он этим занимался, когда тебя еще на свете не было.
Мне надоел Джонсон. Я хотел поговорить с другими игроками, чтобы понять, трудно ли с ними поладить, разузнать, что они думают про матч и про мою игру. Мне надоел старик и надоело, что он все время пялит глаза на мои мускулы. Я смотрел, как он открывает и закрывает свой маленький рот, и не мог понять, для чего он это делает.
— Ну, чего ты треплешься, старикан? — хотелось мне сказать ему. — Все же это вранье.
Но я спросил только:
— А Уивер и Слоумер?
— Ты о чем? — Он был как будто озадачен и даже встревожен.
— Разве не они решают?
Он покачал головой.
— Они обеспечивают деньги. А Уэйд — игру. Можешь о них не думать.
— А что за человек Уивер?
По-моему, он не расслышал. По-моему, если бы он увидел, что я интересуюсь Уивером больше, чем регби, он бы этого не понял. Буфет заполнился, но через десять минут снова опустел. Никому не хотелось задерживаться. Я ждал в одиночестве, пока Джонсон бродил среди столиков, высказывая свое мнение и доверительно сообщая какие-то сведения, в результате чего несколько пар глаз обратились в мою сторону и еще больше бровей поднялось вверх, провожая его. Джонсон носил черные сапожки, его ноги в них смахивали на обрубки.
Мы вышли вместе и сели в автобус прямо у ворот стадиона. На улице были уже ранние зимние сумерки. В долине тускло светились городские огни. Мы сели спереди и смотрели, как по обеим сторонам бегут назад серые каменные стены и дома. Я достал книжку в бумажной обложке, которую пытался читать по дороге на матч. Радужное настроение Джонсона теперь, когда все было позади, постепенно улетучивалось. Время от времени он что-нибудь говорил, по-новому поглядывая на меня хозяйским глазом. В таком настроении мы сошли на Булл-Ринге и пересели на десятый номер, который шел по Вест-стрит в Хайфилд.
— Я ее читал, — сказал Джонсон, потрогав книгу и положив руку на страницу, чтобы я оторвался.
— О чем она?
— О боксере. — Он кашлянул и высморкался двумя пальцами.
— Это и так видно, — сказал я, показывая ему картинку на обложке. Он стал разглядывать раскрашенное лицо и две большие красные перчатки.
— Тебе нравится эта книга? — спросил он.
Я пожал плечами и ответил первое, что пришло в голову, — мне не хотелось показывать ему, что этот твердокаменный герой производит на меня впечатление. Наконец, как будто ему стиснули горло, он выдавил из себя то, о чем думал с самого конца матча.
— Ты хочешь, чтобы я к тебе зашел? — Он смотрел на меня жадно и растерянно — прикидывался. — Мне это нетрудно… совсем нетрудно, — добавил он.
— Как хочешь. Заходи, выпьешь чаю. Миссис Хэммонд ничего не скажет.
Он промолчал. Автобус катил по лужам света мимо замка, к дальней окраине за больничным холмом.
Дома никого не было. Миссис Хэммонд ушла с обоими детьми. Может быть, нарочно. Мы сидели в кухне и ждали. Джонсон снова завел разговор о матче, он поглядывал на коричневые башмаки у камина, поправлял кочергой огонь, подбрасывал уголь, — словом, делал вид, будто чувствует себя как дома.
Войдя в кухню, миссис Хэммонд прежде всего посмотрела на камин, на яркое пламя, которое разгорелось к ее приходу. Потом она сердито перевела взгляд на меня, а один из малышей сказал:
— Правда, тепло, мам?
— Очень, — отозвалась она и тут увидела в углу комнаты Джонсона, который с трудом поднялся на ноги. — Как в печке, — прибавила она с горечью. — Вы же знаете, мистер Мейчин, что мы не можем сжечь весь этот уголь.
Она не смотрела на Джонсона и ждала ответа от меня. Теперь она злилась уже не из-за огня, а из-за старика. Зря я его все-таки позвал!
— Мистер Джонсон проводил меня до дома, — сказал я, сам не зная зачем. — Мы только что вернулись с матча. Это миссис Хэммонд, — сообщил я ему.
Они что-то пробормотали друг другу. Джонсон остался стоять около своего стула.
— У нас почти ничего нет к чаю, — сказала она.
— Не стоит этим хвастаться, — ответил я. — А то мистер Джонсон подумает, что мы бедняки.
Казалось, она вот-вот заплачет или начнет ругаться. Она больше ничего не сознавала. Я помог ей вынуть покупки из сумки. Я понял, что не надо было приводить Джонсона — ни в коем случае. Но на нее я не сердился. Я сердился на него. Я положил на стол несколько пакетов, недоумевая, с какой стати она все это накупила.
— Я ходила по магазинам, — сказала она, — ужасная погода.
— Да, да, — подтвердил Джонсон. — Туман и дождь.
Она хлопотала у стола, очень довольная, что я ей помогаю и что Джонсон это видит. Она налила воды в чайник. Дети все еще стояли около двери. Они чувствовали, что мать сердится, и хмуро поглядывали на Джонсона.
— Садись-ка, — сказал я ему. Он опустился на стул и, выпрямившись, настороженно следил за каждым моим движением.
— Как прошел матч? — спросила миссис Хэммонд. — Вы выиграли?
Она не притворялась равнодушной, ей в самом деле это было совершенно неинтересно. Я что-то ответил, но тут Джонсон почти закричал:
— Он играл лучше всех, миссис!
— Правда? — На мгновение ее взгляд остановился на мне. — На сколько же они подписали с ним контракт?
— Это так быстро не делается. Ему нужно сыграть еще три матча, прежде чем они примут решение.
— А я думала, раз уж он так хорош, — вспылила она, задетая его вмешательством, — они подпишут контракт тут же.
— О нет, — важничал Джонсон. — Видите ли, они должны принять меры предосторожности, ведь речь идет о немалых деньгах!
— Значит, он должен еще три раза играть задаром?
— Не задаром. Он получает тридцать шиллингов — столько, сколько платят любителям. Это делается из предосторожности.
— Замечательно, — сказала она. — Тридцать шиллингов!
— Это не имеет значения, — ответил Джонсон. — После четырех матчей вроде сегодняшнего он сможет потребовать, сколько захочет. Им будет невыгодно ему отказывать, миссис Хэммонд. Верно, Артур?
— Не знаю.
— Конечно, мистер Джонсон, ему-то уж они не откажут.
— Да, — подтвердил Джонсон со слезящимися от жара глазами, — он пойдет далеко.
— А вы будете этому очень рады, — сказала она еще более ядовито и посмотрела на Джонсона даже с удивлением.
Мы уже вышли на улицу, и тут Джонсон вдруг тронул меня за руку и прошептал:
— Я забыл тебе сказать. Там сегодня был Слоумер.
Я отдернул руку.
— Почему ты мне раньше не сказал?
— Забыл. Он ушел, не дождавшись конца. Он редко бывает на матчах дублеров.
— Ну и как он?
Джонсон улыбнулся.
— Почем я знаю. Он ведь со мной не разговаривал.
— А ты не мог догадаться по его лицу? Он калека, да? Где он сидел?
— Позади меня. На несколько рядов выше.
Джонсон вдруг пожалел, что заговорил о Слоумере.
— Ты сейчас куда собираешься, Артур? — спросил он и с раздражением заглянул в освещенный коридор за моей спиной. — Давай пойдем куда-нибудь. Можно зайти в «Короля».
— Я устал.
— Мы доберемся туда в одну минуту. Можно доехать на автобусе.
Я посторонился, и свет упал на его маленькое встревоженное лицо — застывшую в темноте маску обиды. Сзади в коридоре я услышал шаги миссис Хэммонд.
— Может быть, я приду завтра. Поближе к обеду, — сказал я и отступил назад, за дверь. — Тогда и увидимся, папаша.
— Ты не сердишься, что я тебе помогаю? Не сердишься, Артур?
— Чего это ты вдруг? — Его лицо исчезло, вместо него появился потертый верх его кепки, такой потертый и сплющенный, что казалось, будто Джонсон цеплялся за все потолки. — Знаешь… я надеялся, что ты не подумаешь, будто я навязываюсь, вмешиваюсь… — говорило его скрывшееся лицо.
— Нет… — начал я неуверенно.
— Потому что я просто хочу помочь тебе, понимаешь? Раз я могу помочь, так и правильно будет, если…
— Ну да. Верно, папаша.
— Ты не сердишься?
— Нет, — сказал я с сердцем. — Не понимаю, о чем ты говоришь. Так, значит, до завтра.
— До завтра, — повторил он. — В одиннадцать.
— Спасибо за все.
— Не за что, Артур. В любое время. В любое время, когда понадобится.
Он стоял и ждал, чтобы я закрыл дверь.
Миссис Хэммонд убиралась на кухне. Я долго потом помнил особенное выражение, которое было тогда у нее на лице.
— Раз огонь горит так сильно, не стоит зажигать свет, — сказала она.
— Я хочу только отдохнуть, — ответил я. — Мне все равно.
Я сидел около камина и молчал.
— Почему вы не идете в свою комнату, если устали? — спросила она, увидев, что я достаю «Кровь на брезенте»: голос у нее был какой-то сдавленный. По ее лицу и фигуре пробегали отсветы огня.
— Там не отдохнешь. А спать мне не хочется.
— Разве вы не собираетесь выйти? Я думала, вы захотите насладиться своей славой.
Я глубоко вздохнул, чтобы показать, как сильно я устал.
— Тогда можете немножко мне помочь.
— Ладно.
Тэд Уильямс рассказывал своей красотке о матче. Она гладила его волосы, хвалила, и он чувствовал, что стоило все это вытерпеть ради нее. Он морщился от боли, но оставался твердокаменным.
— Что надо сделать?
— Можете вымыть посуду. Сегодня столько дел набралось. И то и это. — Она говорила без всякого выражения, вернее, с одним и тем же тупым выражением, как будто подавляла мучительную внутреннюю боль.
Я подошел к раковине и сложил в таз чайные чашки, потом обеденную посуду, потом грязную посуду, оставшуюся после завтрака, потом тарелки от вчерашнего ужина.
— Отставьте чашку этого Джонсона, — распорядилась она. — Я вымою ее сама: ее надо ошпарить. В чайнике осталась вода.
Я налил кипятку и хотел разбавить его водой из-под крана, но она снова вмешалась:
— Не добавляйте слишком много холодной воды. К чему тогда было лить воду из чайника?
— Где Линда и малыш?
— Наверху. Я сейчас уложу их.
— Еще рано.
— Они всегда рано ложатся по субботам.
Я постукивал чашками и протер запотевшее зеркало, чтобы смотреть на себя.
— Если они сейчас не лягут, — добавила она, — пьяные не дадут им заснуть, тогда они век не угомонятся. — Она смотрела, как я мою первую чашку. Секунду она молчала, потом не выдержала: — Если после мытья ополоснуть чашку под краном, на ней не останется мыла, она будет чище. Мне не хочется без конца этим заниматься.
Произведения
Критика