Джек Керуак. ​Сатори в Париже

Джек Керуак. ​Сатори в Париже

(Отрывок)

1

Случилось так, что в какой–то из десяти проведенных мною в Париже (и Бретани) дней я испытал особого рода озарение, которое, казалось, вновь изменило меня, задав направление всей моей жизни на ближайших лет семь, а может и больше: по сути, это было сатори: японское слово, означающее «внезапное озарение», или «внезапное пробуждение», или попросту «удар в глаз» — Как бы то ни было, что–то такое все же со мной произошло, и, в первых грезах моих о происшедшем, уже дома, перебирая события этих суматошных десяти дней, мне кажется что сатори было подарено мне таксистом по имени Раймон Байе, иногда же я думаю что причиною мог стать мой параноидальный ужас на туманных улицах бретонского Бреста в три часа ночи, или мсье Кастельжалю и его ослепительно красивая секретарша (бретонка с иссиня–черными волосами, зелеными глазами, щелочкой в передних зубах под лакомыми губками, белым вязаным свитером, золотыми браслетами и духами), или официант сказавший мне «Paris est pourri» (Париж прогнил), или исполнение моцартовского Реквиема в старой церкви Сен Жермен де Пре, когда ликующие скрипачи помахивали в такт локтями, радостно, оттого что столько знаменитостей заполнило церковные скамьи и специально выставленные стулья (и на улице было туманно), или, Бог ты мой, что еще? Прямые обсаженные деревьями аллеи садов Тюильри? Или гулкое покачиванье моста над бурлящей праздничной Сеной, который я пересекал прижав к себе свою шляпу и зная что это не настоящий мост (наскоро слаженная времянка на Тюильрийской набережной), да и самого меня немало качало от коньяка, волнений, бессонницы и двенадцати часов перелета от самой Флориды, маеты аэропортов, или баров, или терзаний, этой промежуточности?

Как и в одной из своих ранних автобиографических книг, я буду здесь использовать свое настоящее имя, к тому же имя полное, Жан–Луи Лебри де Керуак, потому что это история поисков этого имени во Франции, и я не боюсь выдать публичному взгляду настоящее имя Раймона Байе, потому что все что я могу сказать о нем, из–за того что он мог стать причиной моего парижского сатори, это что он был любезным, предупредительным, умелым, всезнающим, немного меня сторонился, короче был обычным таксистом подвезшим меня в аэропорт Орли на обратном пути из Франции домой: и уж точно у него из–за этого не будет неприятностей – Вдобавок он вряд ли увидит свое имя в печати, потому что сегодня в Америке и Франции издается так много книг что нету ни у кого времени за всем этим следить, и даже если кто–нибудь расскажет что его имя появилось в одном американском «романе», он вряд ли сможет купить книжку в Париже, если ее вообще когда–нибудь переведут, и даже найдя ее, ему вовсе не обидно будет прочесть что он, Раймон Байе, настоящий джентльмен и таксист которому когда–то довелось произвести впечатление на одного отвезенного в аэропорт американца.

Compris?

2

Но как я сказал уже, непонятно откуда пришло ко мне это сатори, и мне остается лишь начать с самого начала, и может тогда мне удастся во всем разобраться, раскрутив эту историю от ее истока и пройдя радостно до самого конца, историю, рассказываемую без всякой иной причины кроме как дружеского соучастия ради, которое есть еще одно (и самое мое любимое) определение литературы, историю рассказываемую ради соучастия и еще чтобы дать урок веры, такой религиозной благоговейности, в отношении подлинной жизни, в этом подлинном мире, который литература должна (как здесь вот) отражать.

Другими словами, и сказав это я заткнусь наконец, выдуманные рассказы и романтические сочинения о том что случилось бы ЕСЛИ годятся только для детей и взрослых придурков, боящихся прочесть в книге о самом себе, точно так же как им должно быть страшно взглянуть в зеркало когда они больны, или унижены, или мучаются похмельем, или безумны.

3

На самом–то деле это книга вот о чем, пожалейте всех нас, и не злитесь на меня за то что я вообще принялся писать.

Я живу во Флориде. Пролетая над парижскими пригородами в большом реактивном лайнере Эйр Франс, я подметил непривычно зеленый цвет летних северных лугов, из–за таяния зимних снегов стекающих прямо в масляные изнеженные почвы. Ни в одной пальмовой стране такой зелени не увидишь, особенно в июне, пока август (Août) не иссушил еще все окончательно. Самолет коснулся земли плавно, без каких–нибудь там катастроф. Это я про тот самолет, набитый всевозможными атлантскими знаменитостями, которые на рождество 1962–го загрузились подарками и собрались уже было домой в Атланту, когда самолет врезался в фермерский дом и все погибли, он так и не смог оторваться от земли и атлантское население уменьшилось вдвое, и все эти подарки разбросало и они догорали по всему Орли, великая христианская трагедия и вовсе не вина французского правительства, ведь вся команда летчиков и бортпроводников были французскими гражданами.

Самолет приземлился точнехонько, и вот мы и в Париже, серым и холодным июньским утром.

В аэропорту в автобусе какой–то американец, похоже, из живущих во Франции, с невозмутимым наслаждением попыхивал трубкой и разговаривал со своим приятелем, только что прилетевшим другим самолетом, из Мадрида что ли. В моем же самолете мне так и не довелось поговорить с уставшей американской девушкой–художницей, потому что уже над Новой Скотией она забылась сиротливым и бесчувственным сном, от нью–йоркской усталости, и может потому что ей часто приходилось проставлять выпивку оставшимся смотреть за ее ребенком – в любом случае, не мое это дело. В Айдлвилде она поинтересовалась не в хочу ли я в Париже отыскать какую–нибудь старинную подружку: — нет (на самом деле, неплохо было бы).

Потому что более одинокого в Париже человека трудно себе представить. Было шесть утра, шел дождь, и я доехал из аэропорта в город на автобусе, куда–то в район улицы Инвалидов, потом остановил под дождем такси и спросил водителя где похоронен Наполеон, и не то чтобы мне это было важно, просто я знал что это где–то неподалеку, но через пару минут раздраженного как мне показалось молчания, он в конце концов ткнул пальцем и сказал «là» (там).

Мне так хотелось попасть в церковь Сент–Шапель, в которую святой Людовик, король Франции Людовик IV, поместил частичку Креста Животворящего. Так я ее и не увидел, только мельком, через десять дней, когда мы мчались мимо в такси Раймона Байе и он ткнул мне в нее пальцем. А еще мне страшно хотелось зайти в церковь Святого Людовика (Сен–Луи) Французского, что на острове Сен–Луи на Сене, потому что так называлась церковь моего крещения в массачусетском Лоуэлле. Что ж, в конце концов я там и оказался, и сидел с шляпою в руках, наблюдая за парнями в красных одежках, стоящими возле алтаря и выдувающими в длинные трубы, в сторону органа где–то там наверху прекрасные средневековые cansòs, или кантаты, от которых у Генделя челюсть бы отвисла, и тут ни с того ни с сего идущая мимо с мужем и детишками женщина кидает двадцать сантимов (4 цента) в мою бедную истерзанную и неправильно понятую шляпу (которую я, застыв в благоговении, держал перевернутой) чтобы научить их caritas, то есть любящему милосердию, и я принимаю их чтобы не мешать этому уроку и не сбивать с толку детишек, и дома во Флориде моя мать сказала мне «Так что ж ты не положил эти двадцать сантимов в ящик для пожертвований?», что я позабыл сделать. Все это было просто поразительно, и к тому же первое что я сделал в Париже, прибравшись в своей гостиничной комнатке (с большой округло выпуклой стеной, скорее всего скрывавшей печную трубу), это дал франк (20 центов) прыщавой французской попрошайке, сказав «Un franc pour la Française» (франк для француженки) и еще франк нищему у Сен–Жермен, которому потом крикнул: «Vieux voyou!» (старый бандит!), и он засмеялся и сказал: «Что? – Бан–ди–ит?», а я ему: «Ага, старого франко–канадца тебе не обдурить!», и сегодня мне хотелось бы знать не обидел ли я его, потому что на самом деле я собирался сказать «guenigiou» (оборванец), но ” voyou» как–то само выскочило.

И впрямь guenigiou.

(На самом деле оборванец произносится как «guenillou», но только не во французском языке трехсотлетней давности, оставшемся неизменным в Квебеке, и до сих пор понятном на парижских улицах, не говоря уж о сенных амбарах Севера).

По ступеням этой изумительной огромной церкви Ля Мадлен спустился величественный старый бродяга в длинных коричневых одеждах и с седой бородой, ни грек, ни патриарх, а скорее старый прихожанин сирийской церкви; а может просто какой-нибудь сюрреалист, решивший так приколоться? Не–а.

4

Начнем сначала.

В центре алтаря церкви Ля Мадлен стоит огромное ее (Марии Магдалены) мраморное изваяние, размером с целый дом и окруженное ангелами и архангелами. Руки ее сложены микеланджеловским жестом. У ангелов гигантские сочащиеся каплями крылья. И все это в целый квартал длиной. Здание этой церкви длинное и узкое, очень странное. Ни тебе шпилей, ни готики, но что–то кажется в греческом стиле. (Не думаете же вы (или все–таки), что я полез бы на Эйфелеву башню, сделанную из стальных ребер Баки Бакмастера и озона? Это ж просто одуреть можно, подниматься на этом лифте и чувствовать что тебя уже тошнит от одного лишь что ты в четверти мили над землей? Я уже разок проделал это на Эмпайр Стэйт Билдинг, поднявшись туда ночью в тумане, вместе со своим издателем).

На такси я добрался до отеля, что–то вроде швейцарского пансиона, но ночной портье оказался этруском (что то же самое) и горничная взъелась на меня за надежно запертые двери и чемодан. Мадам гостиничной хозяйке крайне не понравилось что я отметил свой первый вечер свирепейшим трах–тарарахом с женщиной своего возраста (43 года). Я не могу назвать ее настоящего имени, но это было одно из древнейших имен французской истории, даже древней Шарлеманя, того который из Пипинов (короля франков) (происходящего от Арнульфа, епископа Метца) (представьте только каково это, побороть фризов, германцев, баварцев и мавров) (внука Плектрида). Так вот, трахалась эта старушка просто сокрушительно. Не знаю уж как мне подобрать слова чтобы описать наши подвиги в туалетной каморке. В какой–то момент она заставила таки меня покраснеть. Может и стоило мне попросить ее слегка притормозить, но она была слишком восхитительна для таких слов. Я встретил ее в ночном бандитском баре на Монпарнасе, бандитов не было. Там–то она меня и сняла. А еще она хотела за меня замуж, честное слово не вру, раз уж я так прекрасен в постели и вообще симпатичный тип. Я дал ей 120$ на образование сына, а может и на какие–нибудь такие позапрошлогоднего шика туфли. Она основательно истощила мои средства. У меня оставались еще деньги чтобы на следующий день пойти и купить на вокзале Сен–Лазер Livres des Snobs Уильяма Мэйкписа Теккерея. Но Бог с ними, с деньгами, главное что души наши порадовались. В старой церкви на Сен–Жермен–де–Пре на следующий день я увидел нескольких парижских француженок молящихся, почти рыдая, у старой замызганной кровью и дождевыми потеками стены. Я сказал «Ага, les femmes de Paris» и увидел величие Парижа, способного рыдать над безумствами Революции и одновременно ликовать, избавившись от этих длинноносых аристократов, моих предков (бретонских принцев).

5

Шатобриан был поразительным писателем, на старости лет полюбившим молоденьких девушек в большей степени чем мог ему позволить закон Франции 1790 года – ему хотелось чего–нибудь такого, из средневековых повествований, о том как некая юная дева идет по улице и пристально смотрит ему в глаза, в лентах и бабушкой шитом платье, и этой же ночью дом сгорает дотла. Мы с моею Пипин устроили наш бодрый междусобойчик в пору моего очень мирного пьянства, и я был совершенно доволен, но на следующий день больше не желал ее видеть, потому что она требовала еще денег. Сказав что хочет вытащить меня проветриться в город. Я объяснил ей что она задолжала мне еще несколько работенок, схваток, разочков и чýточек.

«Mais oui»

Но я не стал мешать этруску который вытряхнул ее вон.

Этруск был педерастом. Что меня мало интересует, но 120 долларов это уже и так было слишком. Этруск сказал что он итальянский горец. На самом–то деле мне неинтересно и знать даже, был он передастом или не был, и вообще не надо было мне этого говорить, но парнем он был неплохим. Потом я вышел на улицу и напился. И собрался встретить самую прекрасную в мире женщину, но с любовными делами было покончено, потому что был уже слишком пьян.

6

Нелегко решить о чем рассказать в книге, и я всегда пытался что–то там такое доказать, запятая, о своей любовной жизни. Да неважно все это. Просто иногда мне становится ужасно одиноко, и хочется женского общества, вот ведь ерунда.

Так вот, я провел этот день в Сен–Жерменском предместье, в поисках правильного бара, и я его нашел. La Gentilhommiére (на улице Сен–Андре дез Арт, и показал мне его жандарм) – Бар Благородной Дамы - Ведь это ужасно благородно, мягкие, светлые, будто в брызгах жидкого золота волосы, и ладная маленькая фигурка? «Эх, хотелось бы мне быть красавцем» говорю я, но все уверяют что я и так красив – «Ну ладно, но я старый и грязный пьяница» — «Ну, как ты хочешь» Я всматриваюсь в ее глаза – Шлю синеглазо моргающий сочувственный зов – И она ловит его.

Заходит маленькая арабочка из Алжира или Туниса, с маленьким нежно горбящимся носиком. У меня начинает ехать крыша, потому что одновременно я обмениваюсь сотнями тысяч французских шутливостей и учтивостей с негритянской принцессой из Сенегала, бретонскими поэтами–сюрреалистами, разодетыми бульварными кутилами, распутными гинекологами (из Бретани), греческим ангелом–официантом по имени Зорба, а Жан Тассар, хозяин, невозмутим и безмятежен у своей кассы, и выглядит неуловимо порочно (хотя на самом деле он тихий семейный человек, просто случайно напомнил мне Руди Ловаля, моего старого приятеля из массачусетского Лоуэлла, в четырнадцать лет прославившегося многочисленными amours, и от него веет тем же парфюмерным душком смазливости). И конечно же со вторым официантом Даниэлем Маратрой, долговязым чудилой, и то ли евреем, то ли арабом, но семитом наверняка, чье имя звучит как трубный зов под стенами Гренады: и бармена обходительней вам не найти.

В баре есть женщина, хорошенькая сорокалетняя рыжая испанка amoureuse, которой я чем–то приглянулся, и она даже относится ко мне серьезно, и в конце концов назначает нам встречу наедине: я напиваюсь и обо всем забываю. Из колонки без умолку звучит современный американский джаз в записи. Чтобы извиниться перед Валарино (рыжей испанской красавицей) за свою забывчивость, я покупаю ей на набережной гобелен, у юного голландского гения, десять долларов (голландского гения чье имя, Бээр, значит по–голландски «пристань»). Она говорит что украсит им свою комнату, но зайти в нее уже не приглашает. О том что я сделал бы там с ней непозволительно писать в этой Библии, но прозвучало бы это так: Л Ю Б О В Ь.

Я так завелся что иду в квартал борделей. Вокруг снуют миллионы апашей с финками. Захожу в переулочек и вижу трех ночных дев. Я заявляю со зловещей английской хищностью «Sh`prend la belle brunette» (Беру красотку–брюнеточку) – Брюнетка трет себе глаза, горло, уши и сердце и говорит «Ну уж нет, хватит с меня». Я топаю прочь и вынимаю свой швейцарский армейский нож с крестом, потому что мне кажется что меня преследуют французские бандиты и убийцы. И режу себе палец и заливаю кровью все вокруг. Я возвращаюсь в свою комнату в отеле, оставляя за собой кровавые пятна по всему вестибюлю. Швейцарка интересуется уже когда я собираюсь уезжать. Я говорю «Уеду как только разыщу в библиотеке что–нибудь о своей семье» (И добавляю про себя: «Что ты можешь знать о семье Lebris de Kérouacs и их девизе Любовь, Страдание и Труд, ты, старая тупорылая буржуазная корова»).

7

Так что я иду в библиотеку, La Bibliotéque Nationale, просмотреть список офицеров монкальмовской армии в Квебеке 1756 года, а также словарь Луи Морери, и отца Ансельма и так далее, все что есть о королевском доме Бретани, и не нахожу их даже там, и в конце концов милая старушка мадам Ури, главный библиотекарь библиотеки Мазарини, терпеливо объясняет мне что немцы разбомбили и сожгли все их французские документы в 1944-м, о чем я совершенно позабыл в рвении своем. И все же мне кажется что с этой бретонской историей что–то не так – наверняка следы де Керуаков должны остаться и во Франции, раз уж они есть в лондонском Британском Музее? – Я говорю ей об этом В Bibliotéque Nationale нельзя покурить даже в туалете, нельзя перекинуться словечком с секретаршами, и предметом национальной гордости являются «ученые» сидящие тут повсюду и выписывающие что–то из книжек, они бы тут и Джона Монтгомери не пустили даже на порог (Джона Монтгомери, забывшего свой спальный мешок при восхождении на Маттерхорн, и лучшего знатока библиотек Америки, и ученого, англичанина) Тем временем мне уже пора назад поглядеть как там мои благородные дамы. Моего таксиста зовут Ролан Сент Жан д`Арк де ля Пюссель, и он говорит что все бретонцы такие же «дородные» вроде меня. Дамы по французскому обыкновению расцеловывают меня в обе щеки. Бретонец по имени Гуле выпивает вместе со мной, молодой, 21 года, синеглазый, черноволосый, он внезапно хватает Блондинку и пугает ее (остальные к нему присоединяются), это почти изнасилование, которое я и еще один Жан, Тассар, пытаемся остановить: «Эй, хорош!» «Arrète!» Она прекрасней любых слов. Я сказал ей «Tu passé toute la journée dans maudite beauty parlor?» (Ты что, целый день в этом дурацком салоне красоты торчишь?)

«Oui»

И вот я иду в знаменитые кафе на бульварах и сижу там, глядя как Париж несется мимо меня, все эти молодые тусари, мотоциклисты, и туристы — пожарники из Айовы.

8

Арабская девчушка уходит вместе со мной, я приглашаю ее посмотреть и послушать Реквием Моцарта в старой церкви Сен–Женмен–де–Пре, о котором я знаю со своего прошлого приезда, и еще увидев его афишу. Там полно народу, все забито, мы покупаем у входа билет и входим в без сомнения самое distingué сегодня вечером собрание Парижа, как я уже говорил, на улице туманно, и под ее нежным горбатым носиком розовеют губки.

Я учу ее Христианству.

Чуть позже мы обнимаемся и она идет домой к родителям. Она хочет чтобы я отвез ее на море в Тунис, и я размышляю не буду ли там зарезан ревнивыми арабами на пляже среди красоток в бикини, и через неделю Бумедьен будет низложен, и к власти придет Бен Белла, и из этого выйдет черт–те–какая заваруха, к тому же у меня уже нет денег и я не понимаю зачем ей это все: — На марокканских пляжах мне уже было разок сказано чтобы я держался от них подальше.

Просто и не знаю.

Мне кажется что женщины любят меня, но потом понимают что я всегда по жизни пьян, и это заставляет их осознать что я не могу надолго сосредоточиться на них одних, начинают ревновать, ну а я такой вот придурок, влюбленный в Господа одного. Вот так вот.

Кроме того, похоть это не мой конек и вгоняет меня в краску стыда: — впрочем, зависит от Дамы. Она была не в моем стиле. Блондинка–француженка была, но она слишком молода для меня.

Во времена грядущие я буду известен как дурачок приехавший из Монголии верхом на пони: Чингиз–хан, или монгольский Идиот, что одно и то же. Впрочем, я не идиот, и я люблю женщин, и я вежлив, но неразумен, как и русский брат мой Ипполит. Старый сан–францисский бродяга–автостопщик по имени Джо Игнат сказал мне что на старом русском мое имя означает «любовь». Керуак. Я сказал «Значит, потом они добрались до Шотландии?»

«Да, потом до Ирландии, Корнуэлла, Уэльса, потом Бретани, а потом ты и сам знаешь»

«По–русски?»

«Значит «любовь»»

«Да ты гонишь»

— Ох, и потом я понял, «конечно же, из Монголии с ее ханами, а до этого были канадские эскимосы и Сибирь. Все возвращается на кругосветные круги своя, не говоря уж об Персии Ошеломительной» (арийцы).

Как–то получилось, что мы с Гуле–бретонцем зашли в мрачный бар, где сотня разного толка парижан увлеченно прислушивались к серьезной разборке между белым и негром. Я побыстрей убрался оттуда, предоставив его самому себе, и встретив опять в La Gentilhommiére, и была ли там какая драка или не было, все это произошло без меня.

Париж город жестокий.

9

На самом–то деле, какой из тебя ариец если ты эскимос или монгол? Голова старого Джо Игната была плотно набита кусочками коричневого навоза, а то бы он не говорил о России. Лучше послушайте старого Джо Толстого.

Зачем я говорю об этом? Потому что в школе у меня была учительница мисс Динин, ставшая теперь сестрой Марией в монастыре Святого Иакова в Нью–Мексико (Иаков был сыном Марии, как и Иуда), и она писала «Джека и его сестру Каролин (Ти Нин) я хорошо помню как дружелюбных, общительных детей необыкновенного обаяния. Нам сказали что их семья родом из Франции, и что звали их де Керуак. Я всегда чувствовала что их отличает чувство собственного достоинства и аристократическая утонченность».

Я упомянул об этом чтобы показать что существует такая вещь как хорошие манеры.

Мои же манеры, временами отвратительные, могут быть и прекрасными. Когда же я вырос, я стал пьяницей. Почему? Потому что люблю восторженность ума.

Я негодяй.

Но я люблю любовь.

(Странная глава)

10

И дело не только в этом, просто во Франции невозможно провести спокойную ночь, они так отвратительно шумны в 8 часов утра, гомоня над своими свежими булочками, что сама Омерзительность зарыдала бы в ужасе. Поверьте мне. Их крепкий горячий кофе, и круассаны, и хрустящий французский хлеб и бретонское масло, Боже ж мой, где мое эльзасское пиво?

Пока я искал библиотеку, спрошенный мною на площади Согласия жандарм сказал, что улица Ришелье (адрес Национальной библиотеки) находится там–то и там–то, тыкая пальцем, и оттого что он был полицейским я побоялся сказать «Что?.. ЕРУНДА!» потому что знал что это где–то в противоположном направлении – Ведь этот сержант, или кто он там, наверняка обязанный знать парижские улицы, проделывает такую вот дебильную шуточку с американским туристом (Или, может, он поверил что я французский умник решивший над ним приколоться? Ведь все ж таки говорю я на настоящем французском) – Но нет, он махнул мне рукой в направлении одного из зданий службы безопасности де Голля и послал меня туда, возможно думая «Вот тебе Национальная библиотека, ха–ха–ха» («может они пристрелят этого квебекского козла») – Кто знает? Каждый парижский жандарм средних лет должен знать где находится улица Ришелье – Но подумав что может он и прав, и это я ошибся изучая дома карту Парижа, я иду в указанном направлении, боясь пойти в другом, пробираюсь сквозь столпотворение начала Елисейских Полей, срезаю по влажно зеленому газону парка, перехожу улицу Габриель, и попадаю к задворкам какого–то важного правительственного здания, где внезапно натыкаюсь на караульную будку, из которой выходит часовой со штыком и во всех регалиях Республиканской Гвардии (и в попугайской наполеоновской шляпе), который настороженно дергается и делает штыком На изготовку, но на самом деле это он не мне, а внезапному черному лимузину набитому телохранителями и типами в черных костюмах; второй часовой салютует им тем же образом, и они проносятся мимо – Я прохожу мимо штыка часового и вынимаю свою пластмассовую кэмеловскую коробочку для сигарет, чтобы закурить забычкованный окурок — Два патрулирующих жандарма тотчас меняют направление и проходят мимо, следя за каждым моим движением – Оказывается мне просто нужно прикурить бычок, но откуда им знать? пластмассовая коробка и все такое – Вот такая отличная надежная охрана стережет дворец де Голля, который отсюда в нескольких кварталах.

Я иду в бар на углу, выпить в одиночестве коньяку за классным столиком у открытой входной двери.

Здешний бармен очень вежлив и в точности объясняет мне как добраться до библиотеки: прямо по Сент–Оноре, потом пересечь площадь Согласия, потом по улице Риволи до самого Лувра, и налево по Ришелье до этой самой дурацкой библиотеки.

Так скажите мне, как может не знающий французского американский турист разобраться во всем этом? Я то уж ладно…

Чтобы узнать название улицы с охранниками мне потребовалось бы заказать карту в ЦРУ.

11

Странная суровая и патриархальная библиотека, Bibliothéque Nationale на улице Ришелье, с тысячами ученых, миллионами книг и чудаками библиотекарями с дзенскими метлами (нет, просто во французских фартуках), которые больше всего в ученом или писателе ценят хороший почерк – Здесь чувствуешь себя американским гением, сбежавшим от правил Лицея (французской средней школы).

Все, что мне было нужно, это: Histoire généalogique de plusieurs maisons illustres de Bretagne, enrichie des armes et blasons d`icelles… и так далее, написанная отцом Августином Дю Пазом, изданная в Париже N.Buon, 1620, Folio Lm2 23 et Rés. Lm 23.

Думаете я получил ее? Черта с два И еще я хотел: — книгу отца Ансельма де Сент–Мари (урожденного Пьера де Гюибура), Histoire de la maison royale de France, des puirs, grands officiers de la couronne et de la maison du roy et des anciens barons du royaume, R.P.Anselme, Paris, E.Loyson 1674, Lm3 397 (История королевской семьи Франции, высшего дворянства короны, королевского дома и древних баронских родов королевства), все это мне нужно было выписать как можно более тщательно на бланке заказа, чтобы старикан в фартуке сказал старушке–библиотекарше «Хорошо написано» (имея ввиду разборчивость моего почерка). Конечно, они чувствовали что от меня разит перегаром и считали меня придурком, но, видя что я знаю какие книги мне нужны и как о них спросить, они исчезали где–то в недрах пыльных папок и полок высотой с дом, наверное им приходилось воздвигать лестницы, такие громадные что сам Финнеган грохнулся бы с них подняв грохот похлеще чем в Поминках по Финнегану, только на этот раз грохот имени, имени которым индийские буддисты нарекли Татхагату, или Всепротекающего Эпохи Приядавсаны, множество бесчисленных Эпох назад.

Ну давай же, Финн:

ГАЛАДХАРАГАРГИТАГОШАСУСВАРАНАКШАТРАРАГАСАНКУСУМИТАБНИГНА.

Я упоминаю тут об этом чтобы показать, что мне приходилось бывать в библиотеках, в частности в величайшей библиотеке мира, Нью–йоркской публичной, где помимо всего прочего я в точности скопировал это длиннейшее санскритское имя, так почему же меня должны с таким подозрением встречать в парижской библиотеке? Конечно, я уже немолод, и этот «перегарный дух», и еще я позволил себе разговаривать в библиотеке с заинтересовавшими меня еврейскими учеными (один из них, Эли Фламан, переписывавший заметки по истории ренессансного искусства, любезно помогал мне чем только мог), и все–таки, даже и не знаю, похоже они действительно посчитали меня придурком увидев что я пытаюсь заказать, из–за несовпадения названия с названием в их ошибочном и неполном каталоге, и не только упомянутой мною выше книги отца Ансельма, название которой я взял из совершенно точного каталога лондонского, не пострадавшего от бомбежек; увидев, что я заказываю что–то не вполне совпадающее с названиями старых книг у них в хранилище, и еще увидев мою фамилию, Керуак, но с именем «Джек» спереди, будто я какой–нибудь Иоганн Мария Филипп Фримонт фон Палота, который внезапно приехал из Стэйтен–Айленда в венскую библиотеку, взял бланк заказа, подписал его Джонни Пелота и попросил Genealogia Augustae gentis Habsburgicae (неполное название) Херготта, и имя его при этом не в точности Палота, не как следует, также как и мое имя должно писаться Kerouack, но мы со стариной Джонни оба прошли сквозь столетия генеалогических сражений, рыцарских шлемов, попугайских шляп, красного бархата, сражений с Фитцвильямсами, ах Какая ерунда.

Кроме того, все это было так давно и никакой ценности сейчас не имеет, разве что разыщутся какие–нибудь семейные реликвии, так что ж мне теперь, предъявлять права на какие–нибудь идиотские дольмены в Карнаке? Или заявить о правах на корнийский язык, который называется кернуак? Или какой–нибудь крошечный старинный замок на скале в корнуоллском Кенеджеке, или любой из сотен других по всему Корнуоллу зовущихся Керрьерами? Или на весь Корнуэлль что вокруг Кемпера, и на Керуаль? (это уже в Бретани).

И все–таки я хотел найти следы своей древней семьи, я был первым за 210 лет Лебри де Керуаком который вернулся во Францию, и я собирался ехать в Бретань, потом в английский Корнуолл (страну Тристана и короля Марка), а потом я хотел смотаться в Ирландию чтобы найти Изольду и словно Питер Селлерс получить по жбану в дублинском пабе.

Смешно, но я так радостно насосался коньячку, что и впрямь собирался все это проделать.

Библиотека стонала скопившимися за столетия завалами записанного безумия, будто вообще стоит записывать безумие Старого ли, Нового ли Света, словно мой чулан с его немыслимыми завалами скопившихся тысячами старых писем, книг, пыли, журналов, детских боксерских программок, все это заставляло меня проснувшись как–нибудь ночью из глубочайшего сна стонать при мысли: значит, вот чем я и занимаюсь когда бодрствую? обремененность барахлом, о котором ни я, ни кто другой не удосужатся вспомнить, и не вспомнят, на Небесах.

Так или иначе, вот чем все это закончилось. Они не принесли мне этих книг. Думаю, если бы я попытался их открыть, они развалились бы на кусочки. А может, мне просто надо было сказать главной библиотекарше: «Скрутить бы из тебя лошадиную подкову, и подковать ею лошадь перед битвой при Чикамауге!»

12

Все это время я не переставая спрашивал всех в Париже: «Где похоронен Паскаль? А где бальзаковское кладбище?» В конце концов кто–то сказал мне что Паскаль точно похоронен где–то загородом, в Пор Руаяле, около своей набожной сестрицы, такой же янсенистки , что же до бальзаковского кладбища, то ни на какое такое кладбище (Пер–Лашез) в полночь меня не затащишь, и все же, когда в три часа ночи мы мчались в безумном такси в районе Монпарнасса, мне закричали «Вот он твой Бальзак! Памятник на площади!»

«Остановите машину!» и я вышел вон, смахнул с себя размахом поклона шляпу, увидел статую, неясно сереющую в хмельном тумане улиц, ну вот в общем–то и все. И как бы смог я найти дорогу в Пор–Руаяль, когда едва способен отыскать дорогу в свою гостиницу?

К тому же их там и нету вовсе, одни их тела.

13

Париж это такое место, где легко пойти вечером прогуляться и найти именно то чего тебе совсем не надо, о Паскаль.

Пытаясь добраться до Оперы, я застрял в месте, где сотня машин сгрудились перед поворотом, и вместе с остальными пешеходами ждал пока они проедут, и они проехали, но я застыл глядя на еще одно автомобильное скопление, и еще, со всех шести сторон – Потом сделал шаг с бордюра мостовой, и тут же на меня вывернула машина, единственная, как отставший неудачник автогонок в Монако, и прямо на меня – я едва успел отпрыгнуть. Француз за рулем был совершенно убежден что никто другой не имеет права жить и торопиться к жене так же быстро как он – По нью–йоркской привычке я попытался перебежать путаный ревущий поток парижской улицы, но парижане просто стоят, и потом неторопливо пересекают улицу, предоставив всю головную боль водителю – И Бог ты мой, это срабатывает, я видел как дюжина машин провизжала тормозами с 70 миль в час до полной остановки чтобы дать пройти одному пешеходу!

Я отправился к Опере еще и затем чтобы поесть в каком–нибудь симпатичном ресторанчике, это был один из моих трезвых вечеров, посвященных одиноким вдумчивым гуляниям, но О эти зловещие готические дома под дождем, и я идущий посреди широких мостовых, подальше от темных подъездов – Эти ночные бульвары Нигдешнего Города, и шляпы, зонтики – Я даже газеты не мог купить – Тысячи людей шли с каких–то своих действ, где–то там – Я зашел в забитый ресторан на Итальянском бульваре, влез на высокое сиденье в самом конце стойки, один одинешенек, и смотрел, жалкий и беспомощный, как официанты поливают сырые бифштексы соевой подливой и другими приправами, как другие официанты носятся с дымящимися подносами вкуснейшей еды в руках – Один из них, симпатичный парень, принес мне меню и заказанное эльзасское пиво, и я попросил его обождать с остальным – Он не понял как это можно, пить без еды, потому что тоже принадлежал к братству французских застольных манер: — в самом начале они налегают на hors d`oeuvres с хлебом, потом догоняются основным блюдом (все это время фактически ни капли вина), потом расслабляются и начинают растягивать удовольствие, а вот сейчас немного вина сполоснуть рот, сейчас время беседы, и настает вторая половина обеда, вино, десерт и кофе, терпеть все это не могу.

Ну ладно, допиваю я свое второе пиво, читаю меню и замечаю сидящего в пяти сиденьях от меня американца, но он выглядит таким мрачным в своем полнейшем отвращении к Парижу, что мне боязно как–то ему сказать «Эй, ты американец что ли?» — Он приехал в Париж, ожидая что всю дорогу будет оттягиваться под вишнями в цвету и с прекрасными девами на коленях, с танцующими вокруг него толпами, а вместо этого ему пришлось бродить по дождливым улицам одному среди всей этой тарабарщины, не зная даже где находится квартал борделей, или Нотр Дам, или какая–нибудь маленькая кафешка, о которых ему рассказывали дома в баре Гленнон на Третьей Авеню, ничего такого – И оплачивая свой сэндвич он прямо таки швыряет деньги на прилавок «Все равно вы не трудитесь мне объяснить что тут сколько стоит, и вообще засуньте-ка вы их сами знаете куда я собираюсь назад к своим старым норфолкским шахтам бухать с Биллом Эверсолом на скачках и делать все остальное о чем вы хреновы лягушатники понятия не имеете», и уходит прочь в своем бедовом обманутом плаще и разочарованных галошах.

Потом заходит парочка учительниц американок из Айовы, две сестры отправившиеся в великое парижское путешествие, похоже они поселились в гостинице где–то за углом, и не покидают ее кроме как в экскурсионных автобусах поджидающих у самых дверей, но они знают этот ближайший ресторан, и только что спустились купить парочку апельсинов на завтрашнее утро, а ведь во Франции есть только валенсийские апельсины, привозимые из Испании, а они такие дорогие так что вряд ли подходят для обычного завтрака. Так что, к изумлению своему, впервые за эту неделю я слышу колокольно чистые тона американской речи: — «У вас тут апельсины есть?»

«Pardon?» – продавец за стойкой.

«Вот же они, в том стеклянном ящике», говорит вторая тетя.

«Окей – видите?» тыкая пальцем, «два апельсина», и показывает два пальца, и продавец вынимает два апельсина, кладет их в сумку и решительно гортанит раскатывая свои арабско–парижские «р–р»:

«Trois francs cinquante ”. Другими словами, по 35 центов за апельсин, но тетушкам наплевать сколько это стоит, к тому же они вообще не понимают что он говорит.

«Ну а это что значит?»

«Pardon?»

«Ну ладно, я кладу деньги на ладонь и возьмите оттуда ваше ква–ква–ква, нам нужны апельсины, и все тут» и обе дамы разражаются раскатами визгливого хохота, будто у себя на крылечке, и чувак за стойкой вежливо сдвигает три франка пятьдесят сантимов с ее ладони, оставляет сдачу, и они выходят оттуда счастливые что не одиноки тут, как тот американец.

Я спрашиваю у бармена что бы он мог присоветовать из меню, он говорит эльзасскую солянку, и приносит ее – Это просто мешанина сосисок, картошки и кислой капусты, но сосисок таких что жуешь их и они как масло, и с ароматом нежным как букет хорошего вина, чеснок обжаривается в масле и запах этот разносится из ресторанной кухни – Такой солянки и в Пенсильвании не сыщешь, картошка как из Майна или Сан–Хосе, но ух ты еще забыл: ко всему вдобавок, сверху, чудесный и мягчайший шмоток грудинки, не хуже любой ветчины и самое вкусное в этом блюде.

Я приехал во Францию просто чтобы прогуляться и хорошо поесть, и этот ужин стал моим первым, и последним, за все десять дней.

Но возвращаясь к сказанному мною Паскалю, уходя из этого ресторана (и заплатив 24 франка, или почти 5 долларов за это незамысловатое блюдо), я услышал на промокшем бульваре какие–то завывания – Какой–то помешанный алжирец окончательно свихнулся и орал на всех и вся вокруг, держа в руках что–то чего мне не было видно, очень маленький нож или предмет или заостренное кольцо или еще что–то – Мне пришлось остановиться в дверях – Испуганные люди спешили пройти мимо – Я не хотел чтобы он увидел и меня бегущим оттуда – Официанты вышли и смотрели вместе со мной – Он приблизился к нам кромсая ножом уличные плетеные стулья – Мы посмотрели с главным официантом друг другу в глаза, будто спрашивая «Мы заодно?» — Но мой бармен заговорил с безумным арабом, который на самом–то деле был светловолосым и возможно полуарабом–полуфранцузом, и у них начался какой–то разговор, а я завернул за угол и пошел домой под крепчающим дождем, пришлось даже поймать такси.

Романтичные плащи.

14

В своей комнате я посмотрел на свой чемодан, тщательно собранный к этому большому путешествию, идея которого зародилась у меня прошлой флоридской зимой во время чтения Вольтера, Шатобриана и Монтерлана (чья последняя книга даже появилась уже в витринах парижских магазинов, «В одиночку путешествует только дьявол») – Разглядывая карты, собираясь везде там погулять, вкусно поесть, разыскать в библиотеке родной город своих предков и поехать потом в Бретань где он находится и где море несомненно омывает скалы – Я рассчитывал сделать так: после пяти дней в Париже отправиться в гостиницу на берегу моря в Финистере, выйти из нее в полночь, в плаще–дождевике, в шляпе от дождя, с блокнотом, карандашом и большой пластиковой сумкой для писательства, то есть чтобы засунув руку с блокнотом и карандашом писать в сухом месте пока дождь капает на меня, записывать звуки моря, вторую часть поэмы «Море» которая будет называться «МОРЕ, часть вторая, звуки Атлантики в N, Бретань», или около Карнака, или Конкарно, или в Пуан де Пенмарше, или Дуарненэ, или Плуземедо, или Бресте, или Сен–Мало – Вот он мой чемодан, и в нем пластиковая сумка, два карандаша, запасные грифели, блокнот, шарф, свитер, в отдельном отсеке дождевик и теплые ботинки Да, и теплые ботинки, и еще я привез из Флориды ботинки с дырочками для вентиляции, чтобы совершать долгие прогулки под жарким парижским солнцем, и ни разу их не одел, «теплые ботинки» вот что я носил все это прекрасное времечко – В парижских газетах люди жаловались на непрерывные дожди с конца мая и до начала июня, потому что ученые что–то там химичат с погодой.

И еще аптечка, и рукавицы для промозглых полуночных вдохновений на бретонском берегу, когда писание уже закончено, и все эти модные футболки и запасные носки которые я так ни разу и не одел в Париже, не говоря уж о Лондоне, куда я тоже собирался поехать, не говоря уж об Амстердаме и Кельне после.

Я уже скучал по дому.

И все же эта книга о том что неважно как ты путешествуешь, «удачной» ли была твоя поездка, или ее пришлось сократить, ты всегда чему–нибудь учишься, учишься перемене своих мыслей.

И, по своему обыкновению, я просто собрал все это в емком и тысячекратно выплеснутом «Вот!»

15

Например, на следующий день, хорошенько выспавшись и приведя себя в порядок, я встретил еврейского кажется композитора из Нью–Йорка, с его невестой, и как–то так я им приглянулся, и все равно они были одиноки в Париже, что мы пообедали вместе, впрочем к обеду я почти не притронулся потому что опять набрался коньяку – «Давайте сходим тут неподалеку в кино», сказал он, что мы и сделали, после того как я протрещал по всему ресторану полдюжиною молниеносных французских бесед с парижанами, а в кино мы попали на заключительные сцены «Бекета» с О`Тулом и Бартоном, отличные, особенно когда они верхом на лошадях встречаются на берегу, и мы прощаемся –

И опять, я иду в ресторан напротив La Gentilhommiére, который мне очень советовал Жан Тассар, клявшийся что там–то я попробую настоящий полновесный парижский обед – Я вижу сидящего через проход от меня тихого человечка помешивающего в гигантской тарелке какой–то великолепный суп, и заказываю его, сказав «Такой же суп как у мсье». Он оказывается супом из рыбы, сыра и красного перца, жгучего как мексиканский, острейшим и великолепным – К нему я беру свежую французскую булку и гору сливочного масла, но к тому моменту когда они уже готовы принести мне основное блюдо, жареного цыпленка вымоченного в шампанском, с лососевым пюре, анчоусами, швейцарским сыром–грюйером, нарезанными маленькими огурчиками и маленькими вишнево–красными помидорами, и потом Бог ты мой настоящими вишнями на десерт, все это с вином, лучшим из вин, мне приходится извиниться что после всей этой роскоши я даже думать о еде не могу (мой желудок усох, потеряв 15 фунтов) – Но тихий джентльмен с супом переходит к вареной рыбе и мы, как ни странно, начинаем с ним болтать через весь ресторан, оказывается что он торговец произведениями искусства продающий картины Арпа и Эрнста тут неподалеку, и знает Андре Бретона, и хочет чтобы я завтра заглянул к нему в магазинчик. Чудесный человек, еврей к тому же, и мы беседуем по–французски, и я даже объясняю ему что раскатываю свои «р» языком вместо гортани из–за своего средневеково–французского, квебекско–бретонского происхождения, и он соглашается, замечая что современный парижский говор, хоть и изысканный, действительно изменился за последние два столетия под влиянием немцев, евреев и арабов, не говоря уже о влиянии тех пижонов при дворе Людовика Четырнадцатого от которых–то все это и пошло, также я напоминаю ему что на самом деле имя Франсуа Вийона произносилось не «Вийон» (явное искажение), а «Виль Он», и что в те дни говорилось не «toi» или «moi», а «twé» и «mwé» (как мы до сих пор говорим в Квебеке, и как через два дня я услышал в Бретани), но в конце концов я предупредил его, в завершение своей замечательной лекции на весь ресторан, так что все слушали ее со смешанными иронией и интересом, что имя Франсуа произносилось действительно Франсуа (François), а не «Françwé» по той простой причине что писалось оно Françoy, также как и король - roy, и никакое «oi» тут и близко не валялось, и если б король услышал когда–нибудь что вы произносите «rouwé» (rwé), то никогда не пригласил бы вас потанцевать в Версале, а надел бы roué на вашу нахальную cou , околпачил бы ее колпаком, а потом отрубил бы голову короче дело труба.

Такая вот примерно ерунда Может быть вот когда мое сатори и пришло. Или вот как. Потрясающие долгие и искренние разговоры по–французски с сотнями людей вокруг, все это мне очень нравилось, и я в них окунался, настоящие разговоры, ведь они не смогли бы отвечать так обстоятельно на мои длинные рассуждения, если бы не понимали каждое сказанное мной слово. В конце концов я до того обнаглел что перестал заморачиваться говорить по–парижски и тянуть слова, и расслабившись разразился взрывами своего дремучего французского , которые всех страшно забавляли, и все же они понимали их, вот так–то профессор Шеффер и профессор Кэннон (мои старые «учителя» французского в колледже, высмеивавшие мой «акцент», но все же ставившие пятерки).

Но хватит об этом.

Скажу одно, вернувшись в Нью–Йорк, мне куда больше прежнего понравилось говорить с бруклинским акцентом, особенно когда я опять вернулся на Юг, у-ух, ну что за чудо эти все языки и какая все же изумительная Вавилонская башня этот наш мир. Это как, представьте себе только, поехать в Москву, или Токио, или Прагу, и вслушиваться во все это.

Потому что люди на самом деле понимают что лопочут их языки. И глаза их сияют ответным пониманием, и сияние это ответное выдает присутствие души в мешанине и неразберихе языков и зубов, ртов, каменных городов, дождя, тепла, холода, всей этой нелепой мешанине на пути от неандертальского мычания до восхищенного стона ученого умника над марсианскими пробами, нет, на всем пути от ХРЯПС! муравьедского языка Джонни Харта до страдающего ‘la notte, ch`i` passai con tanta pieta» синьора Данте в его одеждах всепонимания, возносящегося в итоге на небеса в объятиях Беатриче.

И раз уж речь зашла о ней, я опять вернулся в La Gentilhommiére повидаться с великолепной юной блондинкой, и она жалостливо назвала меня «Жаком», и мне пришлось объяснить что меня зовут «Жан», ну хорошо, она всхлипнула этим «Жаном», улыбнулась мне и ушла с симпатичным молодым пареньком, а я остался просиживать здесь штаны на высоком сиденье у стойки, доставать всех своим бедолажным одиночеством, оставшимся незамеченным в громыхании бурной ночи, в грохоте кассы за стойкой, суматохе моющихся бокалов. И мне хочется сказать им: мы не хотим быть муравьями работающими ради общественного блага, мы все индивидуалисты, каждый из нас, второй, третий, но не тут–то было, попробуйте–ка сказать это снующим туда–сюда, врывающимся внутрь и выбегающим наружу, в звенящую мировую ночь, пока мир поворачивается вокруг своей оси. Неприметная буря моя крепчает явственным ураганом.

Но Жан–Пьер Лемер, молодой бретонский поэт работающий в баре, и печальный красавец какими бывают только французские юнцы, полон сочувствия к моему идиотскому положению приехавшего в Париж одинокого пьяницы, и показывает мне хорошее стихотворение о гостинице в Бретани на берегу моря, но потом дает другое, бессмыслицу сюрреалистского толка о куриных костях на языке какой–то девушки («Отдай это обратно Кокто!» хочется заорать мне по–английски), но я не хочу огорчать его, и он очень мил, но боится болтать со мной потому что он на работе и толпы людей за столиками на улице ждут своей выпивки, юные любовники голова к голове, лучше б мне остаться дома и писать картину «Таинственная свадьба Святой Катерины» по сюжету Гилорамо Романино, но я раб слов и языка, краски утомляют меня, к тому же чтобы научиться писать картины нужна целая жизнь.

Биография

Произведения

Критика

Читайте также


Выбор редакции
up