25.11.2018
Андре Жид (André Gide)
eye 124

Андре Жид. ​Изабель

Андре Жид. ​Изабель

(Отрывок)

Посвящается Андре Рюитеру

Жерар Лаказ, у которого мы с Франсисом Жаммом гостили в августе 189… года, решил показать нам замок в Картфурше (от него вскоре останутся одни развалины) и заброшенный парк, где вовсю бушевало лето. Вход в него к тому времени уже ничто не преграждало: ров был наполовину засыпан, ограда обветшала, а полуразвалившаяся решетка поддалась при первом же напоре плечом. Аллеи как не бывало; на заросших газонах мирно паслись коровы, поедая обильную, буйно разросшуюся траву или ища прохладу в глубине поредевшей чащи; в диких зарослях с трудом можно было различить цветок или необычное растение — многострадальные остатки культурных насаждений, почти совсем заглушенных сорняками. Мы молча шли за Жераром, потрясенные красотой представившейся нам в это время года и в этот час дня картины, одновременно ощущая, сколько запустения и скорби может таить в себе непомерная роскошь. Мы подошли к замку — нижние ступени крыльца утопали в траве, верхние потрескались; застекленные двери, ведущие в переднюю, были накрепко заколочены. Мы проникли в дом через подвальный проем; по лестнице поднялись в кухню; все двери в доме были открыты… Мы проходили из комнаты в комнату, осторожно ступая, поскольку пол местами прогибался и, казалось, вот-вот провалится, приглушая шаги не из боязни, что кто-то услышит, а потому, что в мертвой тишине пустого дома звуки нашего присутствия раздавались вызывающе, едва не наводя страх на нас самих. В окнах первого этажа было выбито несколько стекол; между створками ставен в сумраке столовой пробивались длинные, бесцветные и немощные ростки бегонии.

Жерар оставил нас одних, предпочитая, как нам показалось, в одиночестве вновь увидеть места, с владельцами которых он был некогда знаком, и мы продолжали осмотр замка без него. Он опередил нас на втором этаже с его унылыми голыми комнатами: об этом свидетельствовала висящая на стене на крючке самшитовая ветка, перевязанная выцветшей шелковой ленточкой; мне показалось, что она еще слабо покачивается, и я вообразил, что Жерар, пройдя мимо, отломил от нее сучок.

Мы нашли его на третьем этаже, в коридоре около окна с выбитыми стеклами, через которое снаружи была протянута веревка от колокола; я хотел потянуть за нее, как вдруг Жерар схватил меня за руку; вместо того чтобы помешать мне, он только подтолкнул меня — раздался хриплый звон, так близко и так неожиданно, что мы вздрогнули от испуга; и потом, когда уже, казалось, вновь воцарилась тишина, прозвучали еще два отчетливых, разделенных промежутком и уже далеких удара. Я повернулся к Жерару, у него дрожали губы.

— Уйдем отсюда, — сказал он. — Мне нечем дышать.

Как только мы вышли наружу, он извинился, что не может нас сопровождать, под тем предлогом, что должен повидать одного своего знакомого, жившего поблизости. По тому, как он говорил, мы поняли, что было бы бестактно следовать за ним, и вернулись в Р., куда вечером пришел и Жерар.

— Дорогой друг, — сказал ему некоторое время спустя Жамм, — знайте, я твердо решил не рассказывать больше ни одной истории, пока вы не выложите свою, которая не дает вам покоя.

А надо сказать, что рассказы Жамма составляли усладу наших ночных бдений.

— Я охотно поделился бы с вами тем романом, что имел место в доме, который вы видели, — начал Жерар, — но из-за того, что сам я смог раскрыть или восстановить его только частично, боюсь, что внесу в свой рассказ хоть какой-то порядок лишь ценой той загадочной привлекательности, в которую мое любопытство некогда облекало каждое событие…

— Вносите в рассказ какой угодно беспорядок, — отвечал Жамм.

— Зачем стараться восстанавливать события в хронологическом порядке? — сказал я. — Не лучше ли повествовать о них в том порядке, в котором они происходили?

— Тогда не взыщите, если я буду много говорить о себе, — сказал Жерар.

— Все мы только этим и заняты! — воскликнул Жамм.

Вот о чем поведал нам Жерар.

I

Сегодня мне трудно понять то нетерпение, с которым я стремился жить. В двадцать пять лет я мало что знал о жизни, и то из книг, и, конечно, поэтому считал себя писателем: ведь я и понятия не имел, с какой дьявольской хитростью события скрывают от нашего взора сторону, заинтересовавшую бы нас более всего, и как мало они поддаются тем, кто не умеет взять их силой.

Я работал тогда над диссертацией на степень доктора на тему хронологии проповедей Боссюэ; не то чтобы меня как-то особенно привлекало церковное красноречие, я выбрал эту тему из уважения к моему старому учителю Альберу Десносу, труд которого «Жизнь Боссюэ» как раз выходил в свет. Как только Деснос узнал о моих намерениях, он предложил мне помочь. Один из его старых друзей, Бенжамен Флош, член-корреспондент Академии надписей и словесности, обладал источниками, которые, несомненно, могли мне пригодиться, и в частности Библией с пометками самого Боссюэ. Лет пятнадцать назад г-н Флош уединился в Картфурше, фамильном владении недалеко от Пон-л'Евека, который окрестили Перекрестком, где он оставался безвыездно и где был готов принять меня, предоставив в мое распоряжение рукописи, библиотеку и свою неисчерпаемую, по словам Десноса, эрудицию.

Они обменялись письмами. Книг и рукописей оказалось больше, чем предполагал мой учитель, и речь шла уже не просто о моем визите, а о длительном пребывании в Картфурше, которое по рекомендации Десноса г-н Флош мне любезно предложил. Не имея своих детей, г-н и г-жа Флош жили тем не менее не одни: несколько неосторожных слов Десноса завладели моим воображением и вселили надежду, что я найду там приятное общество, мыли о котором тотчас увлекли меня больше, чем пыльные бумаги Великого века, моя диссертация была уже не более чем предлог, я мысленно входил во дворец не как простой школяр, а как Нежданов или Вальмон и предвкушал приключения. Картфурш! Картфурш! — повторял я это таинственное название; это здесь, думал я, Геракл оказался на перепутье… Я знаю, конечно, что ждет его на пути добродетели, но куда ведет другая дорога?.. другая…

К середине сентября, отобрав лучшее из своего скромного гардероба и с обновленным набором галстуков я отправился в путь.

До станции Брей-Бланжи, расположенной между Пон-л'Евеком и Лизье, я добрался почти ночью. С поезда сошел я один. Встречал меня человек в ливрее, крестьянин по виду, он взял мой чемодан и повел меня к коляске, стоявшей по другую сторону вокзала. При виде лошади и коляски воодушевление мое поубавилось: более жалкое зрелище трудно было вообразить. Крестьянин (он же кучер) сходил за моим дорожным сундуком, который я сдал в багаж; под его тяжестью рессоры повозки осели. Внутри ее стоял удушливый запах курятника… Я хотел опустить стекло дверцы, но кожаная ручка осталась у меня в руке. Днем шел дождь, и дорогу развезло, на первом же подъеме что-то случилось со сбруей. Кучер вытащил из-под сиденья кусок веревки и начал винить постромки. Я слез с повозки и предложил посветить ему, при свете фонаря я разглядел, что ливрея бедняги, как и конская сбруя, была штопана-перештопана.

— Кожа несколько поистерлась, — начал было я.

Он взглянул на меня так, будто я его обругал, и произнес чуть ли не грубо:

— Скажите спасибо, что вас вообще смогли встретить.

— Замок далеко отсюда? — спросил я как можно мягче.

Он ответил уклончиво:

— Ездим сюда не каждый день. — Потом, помолчав, добавил: — Коляска-то вот уже месяцев шесть как не выезжала…

— А… ваши хозяева часто выезжают на прогулку? — снова начал я, отчаянно стараясь завязать беседу.

— Вы что ж, думаете, им делать больше нечего!

Неполадки были устранены, он жестом пригласил меня садиться, и мы тронулись.

Лошадь еле плелась на подъемах, на спусках, спотыкалась, ноги ее заплетались на ровном месте; иногда совсем неожиданно она останавливалась. «Так, как мы едем, — подумал я, — мы доберемся до Перекрестка, когда хозяева уже давным-давно встанут из-за стола, а может быть (опять остановка), когда уже лягут спать». Я очень проголодался, хорошего моего настроения как не бывало. Я попытался разглядеть окрестности: оказывается, я и не заметил, как мы свернули с большой дороги на проселочную, гораздо менее ухоженную, фонари высвечивали тянувшуюся по обе стороны от нее плотную и высокую живую изгородь — казалось, она окружает нас, преграждая путь, и расступается только в тот момент, когда мы ее проезжаем, чтобы затем снова сомкнуться.

У подножия подъема покруче коляска снова остановилась. Кучер соскочил с козел, открыл дверцу и бесцеремонно предложил:

— Если бы господин соблаговолил сойти. Подъем трудноват для лошади. — И, взяв клячу под уздцы, повел ее в гору. На середине склона он обернулся ко мне:

— Скоро доберемся, — сказал он, смягчившись. — Да вот и парк.

Перед нами выросла темня масса деревьев, заслонявшая небо. Это была аллея высоких кедров; мы вошли в нее, и она вывела нас к той дороге, с которой мы съехали. Кучер пригласил меня снова занять место в коляске, которая вскоре доставила нас к ограде; мы въехали в парк.

Было слишком темно, дом был едва различим; коляска доставила меня к крыльцу; несколько ослепленный светильником, который держала в руке малопривлекательная, плотная и плохо одетая женщина неопределенного возраста, я поднялся по трем ступенькам. Женщина несколько сухо поприветствовала меня. Я поклонился ей в ответ, сомневаясь, правильно ли поступаю.

— Вы, видимо… мадам Флош?

— Я просто мадемуазель Вердюр. Господин и госпожа Флош легли спать. Они просят извинить, что не встречают вас, ведь ужинают и ложатся спать у нас рано.

— А вам, мадемуазель, пришлось бодрствовать.

— Что ж, я привыкла, — ответила она, и не оборачиваясь, и, проводив меня в прихожую, предложила: — Вы, должно быть, не прочь перекусить что-нибудь?

— Пожалуй, должен вам признаться: я сегодня не ужинал.

Она провела меня в просторную столовую, где была приготовлена вполне приличная ночная трапеза.

— Сейчас печь уже остыла; в деревне приходится довольствоваться тем, что найдется.

— Но мне это кажется превосходным, — произнес я, усаживаясь перед блюдом холодного мяса. Она бочком устроилась на стуле возле двери и все время, пока я ел, сидела опустив глаза и сложив на коленях руки, с подчеркнутой покорностью. Беседа наша шла на убыль, и я несколько раз пытался извиниться, что задерживаю ее, но она дала понять, что дождется, пока я закончу, чтобы убрать со стола:

— А как вы один найдете свою спальню?..

Я заторопился и начал есть быстрее, когда дверь из прихожей отворилась: вошел седовласый священник с суровым, но приятным лицом.

Он подошел ко мне, протянул для пожатия руку:

— Не хотелось откладывать на завтра удовольствие поприветствовать нашего гостя. Я не спустился раньше потому, что знал, что вы беседуете с мадемуазель Олимпией Вердюр, — сказал он, обернувшись к ней с улыбкой, которая могла означать лукавство, но та, поджав губы, сидела с каменным лицом.

— Поскольку вы закончили ужинать, продолжал он, пока я поднимался из-за стола, — мы оставим мадемуазель Олимпию, чтобы она могла навести здесь порядок; я полагаю, она сочтет более уместным, чтобы мужчина проводил господина Лаказа в его спальню, и уступит в этом свои обязанности мне.

Он церемонно поклонился мадемуазель Вердюр, которая ответила ему более коротким, чем следовало, реверансом.

— О! Я уступаю, уступаю… Господин аббат, вам, вы знаете, я всегда уступаю… Потом вдруг добавила, обернувшись ко мне: — Из-за вас я чуть было не забыла спросить господина Лаказа, что ему приготовить на завтрак.

— Да что хотите, мадемуазель… А что здесь обычно подают?

— Все. Дамам подают чай, господину Флошу — кофе, господину аббату — суп-пюре, а господину Казимиру — ракау.

— А вам, мадемуазель, вам ничего?

— Я? Я пью просто кофе с молоком.

— Если позволите, я, как и вы, буду пить кофе с молоком.

— Так-так, мадемуазель Вердюр, — беря меня за руку, сказал священник, — сдается мне, что господин Лаказ за вами ухаживает!

Она пожала плечами, кивнула мне, и аббат увел меня.

Отведенная мне спальня находилась на втором этаже, почти в конце коридора.

— Это здесь, — сказал аббат, отворив дверь просторной комнаты, освещенной пламенем большого очага: — Боже правый! Для вас и огонь зажгли!.. Вы, может быть, и без него обошлись бы… правда, здешние ночи очень сырые, а лето в этом году необычайно дождливое…

Он подошел к огню, протянул к нему широкие ладони и откинул голову назад, как благочестивый от искушения. Казалось, он был расположен скорее беседовать со мной, чем дать мне поспать.

— Да, — начал он, заметив мой сундук и саквояж, — Грасьен принес ваш багаж.

— Грасьен — это кучер, который меня привез? — поинтересовался я.

— Он же садовник, ибо обязанности кучера не отнимают у него много времени.

— И впрямь, он говорил мне, что коляску используют нечасто.

— Всякий раз, когда ею пользуются, — это историческое событие. Кстати, господин Сент-Ореоль уже давно не содержит конюшни, а в особых случаях, как сегодня, лошадь берут у фермера.

— Господин Сент-Ореоль? — с удивлением переспросил я.

— Да. Я знаю, что вы приехали к господину Флошу, но Картфурш принадлежит его шурину. Завтра вы будете иметь честь быть представленным господину и госпоже Сент-Ореоль.

— А кто такой господин Казимир, о котором я знаю только то, что на завтрак ему подают шоколадное желе?

— Их внук и мой ученик. Вот уже три года, как я, слава тебе, Господи, учу его. — Он произнес эти слова, закрыв глаза и с таким смеренным видом, словно речь шла о принце крови.

— Его родители живут не здесь? — спросил я.

— В отъезде. — Он плотно сжал губы, но тут же заговорил снова: — Я знаю, господин Лаказ, какие благородные и святые цели привели вас сюда…

— Не преувеличивайте их святость, — смеясь, тотчас прервал я его, — мои исследования занимают меня только как историка.

— Тем не менее, — произнес он, как бы отстраняя жестом руки сколько-нибудь неподобающую мысль, — история имеет свои права. Вы найдете в лице господина Флоша самого любезного и надежного из наставников.

— То же самое утверждал и мой учитель, господин Деснос.

— Как! Вы ученик Альбера Десноса? — Он снова сжал губы.

Я имел неосторожность спросить:

— А что, вы слушали курс его лекций?

— Нет! — жестко ответил он. — То, что я о нем знал, меня от этого предостерегло… Это — авантюрист мысли. В вашем возрасте легко увлекаются тем, что выходит за рамки обыденного… — Я ничего не отвечал, и он продолжал: — Его теории сначала имели некоторое воздействие на молодежь, но сейчас, как мне говорили, это уже проходит.

Мне гораздо меньше хотелось дискутировать, чем спать.

— Господин Флош будет вам в этом более спокойным собеседником, — снова начал он, чувствуя, что не получит от меня ответа, и, увидев, как откровенно я зеваю, добавил:

— Уже поздно; завтра, если позволите, мы сможем продолжить беседу. После такого путешествия вы, должно быть, устали.

— Признаться, господин аббат, я просто изнемогаю от желания спать.

Как только он вышел, я помешал поленья в камине и настежь распахнул окно, отворив деревянные ставни. Промозглый потом воздуха поколебал пламя свечи; я загасил ее, чтобы полюбоваться ночью. Окно моей спальни выходило в парк, но не со стороны фасада дома, как комнаты длинного коридора, из которых, очевидно, открывался более обширный вид; мой взгляд сразу остановился на деревьях; над ними едва оставался кусочек чистого неба, где появившийся было лунный серп почти тотчас скрылся за облаками. Снова был дождь, ветви еще слезились его влагой…

«Да, не очень-то праздничный вид», — подумал я, закрывая окно и ставни. Эта минута созерцания привела в оцепенение мое тело и еще больше душу; поворошив поленья, я оживил огонь и был рад обнаружить в постели грелку, положенную туда, конечно же, предупредительной мадемуазель Вердюр.

Тут я вспомнил, что забыл выставить за дверь свои ботинки. Я встал и вышел на минуту в коридор, в другом его конце я заметил мадемуазель Вердюр. Ее комната была расположена над моей — я понял это по тяжелым шагам, которые некоторое время спустя стали сотрясать потолок в моей комнате. Затем наступила глубокая тишина, и в момент, когда я погружался в сон, весь дом поднял якоря, чтобы унестись в ночное плавание.

II

Я проснулся довольно рано он шума, доносившегося из кухни, дверь которой была как раз под моим окном. Отворив ставни, я с радостью увидел почти безоблачное небо; сад, еще не обсохший от недавнего ливня, сверкал, воздух светился голубизной. Я намеревался закрыть окно, когда увидел появившегося со стороны огорода и бегущего в сторону кухни мальчика, трудно было определить его возраст: взрослое выражение его лица контрастировало с его маленьким ростом. Совершенно безобразный, он передвигался неуклюже: кривые ноги делали его поступь невообразимой, он как-то кособоко бежал или скорее двигался прыжками; казалось, его ноги непременно запутаются, если он пойдет шагом… Это был ученик аббата, Казимир. Около него резвился и радостно прыгал с ним заодно огромный ньюфаундленд; мальчик с трудом справлялся с его буйным натиском, но, когда кухня была совсем рядом, сбитый собакой с ног, он покатился в грязь. Подоспевшая, чтобы его поднять, неряшливая толстуха напустилась не него:

— Да, хорош, нечего сказать! Бог знает во что превратились! Сколько раз вам говорить, чтобы оставляли Терно в сарае!.. Ладно! Идите сюда, я вас вытру…

Она увела его в кухню. Тут в мою дверь постучали; горничная принесла горячую воду. Четверть часа спустя позвонили к завтраку.

При моем появлении в столовой аббат сделал несколько шагов мне навстречу со словами:

— Госпожа Флош, а вот и наш любезный гость.

Г-жа Флош поднялась со стула, но не показалась от этого выше ростом; я глубоко поклонился; она удостоила меня коротким резким кивком; в свое время на ее голову, должно быть, упало что-то чудовищное, от чего она так и осталась непоправимо вдавленной в плечи и сидела там даже несколько криво. Г-н Флош тоже встал, чтобы пожать мне руку. Старички были одного роста, одинаково одеты, казались одного возраста, одной плоти… Некоторое время мы обменивались ничего не значащими любезностями, все трое говоря одновременно. Затем воцарилось чинное молчание, и тут подоспела м-ль Вердюр с чайником.

— Мадемуазель Олимпия, — произнесла г-жа Флош, не имея возможности повернуть головы и поэтому поворачиваясь к нам всем телом, — мадемуазель Олимпия, друг нашей семьи, очень беспокоится, хорошо ли вам спалось и удобна ли была постель.

Я поторопился заверить, что отдохнул как нельзя лучше и что грелка, которую я обнаружил, ложась в постель, была очень кстати.

М-ль Вердюр, поприветствовав меня, вышла.

— А шум с кухни утром не очень беспокоил вас?

Я вновь возразил.

— Прошу вас, скажите, сделайте одолжение, нет ничего проще, как приготовить вам другую комнату…

Г-н Флош не произносил ни слова, лишь покачивал склоненной набок головой и всей своей улыбкой показывал, что полностью согласен с женой.

— Да, я вижу, дом очень просторный, — отвечал я, — но уверяю вас, что вряд ли возможно разместиться приятнее.

— Господину и госпоже Флош, — вставил аббат, — нравится баловать своих гостей.

М-ль Олимпия принесла на блюде кусочки поджаренного хлеба; перед собой она, подталкивая, вела маленького калеку, которого я только что увидел в окно. Аббат взял его за руку:

— Ну что же вы, Казимир! Вы же не маленький; подойдите, поздоровайтесь с господином Лаказом, как подобает мужчине. Подайте руку… Не опускайте глаза!.. — Затем, повернувшись ко мне и как бы извиняясь за него, пояснил: — Мы еще не привыкли к светским манерам…

Застенчивость мальчика смущала меня.

— Это ваш внук? — спросил я г-жу Флош, забыв объяснения, полученные накануне от аббата.

— Наш внучатый племянник, — ответила она, — чуть позже вы познакомитесь с моей сестрой и шурином — его бабушкой и дедушкой.

— Он не хотел идти домой потому, что заляпал грязью всю одежду, когда играл с Терно, — объяснила м-ль Вердюр.

— Ничего себе игра, — сказал я, приветливо обернувшись к Казимиру, — я был у окна, когда он вас сбил с ног… Вам не было больно?

— Надо сказать, господин Лаказ, — пояснил в свою очередь аббат, — что мы не очень сильны в равновесии…

Чет возьми! Я не хуже его это видел; необходимости подчеркивать это не было. Этот пышащий здоровьем, с глазами разного цвета аббат стал мне вдруг неприятен.

Мальчик мне ничего не ответил, но лицо его зарделось. Я сожалел о произнесенной мной фразе, о том, что он мог почувствовать в ней какой-то намек на его недуг. Аббат, съев свой суп, поднялся из-за стола и ходил теперь по комнате; когда он замолкал, он так сжимал губы, что верхняя превращалась в валик, как у беззубых стариков. Он остановился за спиной Казимира и, как только тот допил свою чашку, заторопил: — Идемте! Идемте, молодой человек, Авензоар ждет нас!

Мальчик встал, они вышли.

После завтрака г-н Флош позвал меня:

— Идемте со мной в сад, мой дорогой гость, и поведайте мне новости мыслящего Парижа.

Господин Флош витийствовал с утра. Не особенно слушая мои ответы, он задавал мне вопрос о своем друге Гастоне Буассье и о многих других ученых, которые вполне могли бы быть моими учителями и с которыми он все еще время от времени переписывался; он расспрашивал меня о моих вкусах, учебе… Я, разумеется, ничего не сказал ему о своих писательских намерениях и представился ему только как исследователь из Сорбонны; затем он заговорил об истории Картфурша, где он провел почти безвыездно без малого пятнадцать лет, об истории парка, замка; рассказ об истории семьи, жившей в нем ранее, он отложил и перешел к тому, как он оказался обладателем рукописей XVII века, которые могли бы представить интерес для моей диссертации… Он шел мелкими, частыми шажками, или, точнее, семенил, за мной; как я заметил, брюки он носил так низко на бедрах, что ширинка доходила ему почти до колен; спереди ткань ниспадала на ступни множеством складок, а сзади задиралась над ботинками — непонятно, с помощью какого ухищрения. Некоторое время спустя я слушал его уже вполуха, так как разомлел от ласкового теплого воздуха и весь был во власти какой-то безвольной расслабленности.

Идя по аллее очень высоких каштанов, которые образовывали над нами свод, мы дошли почти до конца парка. Там, скрытая от солнца кустами акации, стояла скамейка, и г-н Флош предложил мне присесть. А затем задал неожиданный вопрос:

— Аббат Санталь сказал вам, что мой шурин несколько?.. — он не договорил, но прислонил ко лбу указательный палец.

Я был слишком удивлен, чтобы сразу ответить, и он продолжал:

— Да, барон де Сент-Ореоль, мой шурин; аббат вам, может быть, не сказал больше того, что сказал мне… но я тем не менее знаю, что он так думает; да и я думаю так же… А обо мне аббат не говорил, что я несколько того?..

— Но, господин Флош, как вы можете думать?..

— Но, мой молодой друг, — по-свойски похлопывая меня по руке, сказал он, — я бы счел это вполне естественным. Что вы хотите? Здесь мы приобрели привычку скрываться от мира, несколько… выпадая из общего движения. Ничто не занимает здесь нашего внимания; как бы это сказать?.. Да, вы оказали нам большую любезность, приехав к нам, — я попытался что-либо возразить, но он повторил: — Да-да, вы были очень любезны, и я сегодня же вечером напишу об этом моему замечательному другу Десносу; но должен вас предупредить; вздумай вы мне рассказать о том, что близко вашему сердцу, о том, что вас тревожит, интересует… я уверен, что не пойму вас.

Что я мог сказать на это? Я молча водил кончиком трости по песку.

— Видите ли, — снова начал он, — мы здесь несколько утратили способность общаться. Да нет, нет! Не возражайте же — это бесполезно! Барон глух как тыква, но настолько кокетлив, что никак не хочет показать и предпочитает притворяться, что слышит, а не просит говорить громче. Что касается меня, то к идеям сегодняшнего дня я так же глух, как и он, и от этого, кстати, не страдаю. Я даже не очень стараюсь их услышать. Общение с Массийоном и Боссюэ заставило меня поверить в то, что идеи, волновавшие эти великие умы, так же прекрасны и значительны, как те, которые захватывали меня в молодости, которые этим великим умам, конечно же, было не понять… так же как я не могу понять проблем, увлекающих сегодня вас… Поэтому я просил бы вас, мой юный коллега, чтобы вы скорее заговорили о ваших исследованиях, поскольку они в то же время и мои, и извините меня, если я не стану расспрашивать вас о ваших любимых музыкантах, поэтах, ораторах или о форме государственной власти, которую вы считаете наиболее приемлемой.

Он взглянул на свои карманные часы на черном шнурке и, вставая, сказал:

— Пора возвращаться. День кажется мне потерянным, если я в десять утра не сяду за работу.

Я предложил ему локоть, он не возражал; время от времени, когда я из-за него замедлял шаг, он повторял:

— Скорее! Скорее! Мысли как цветы: сорванные утром, они дольше остаются свежими.

Библиотека Картфурша размещалась в двух комнатах, разделенных простой занавеской: в одной из них, очень тесной, расположенной на три ступеньки выше, за столом около окна работал г-н Флош. Вид из окна закрывали бившие в стекла ветви вяза и ольхи, на столе стояла старинная керосиновая лампа с зеленым фарфоровым абажуром, под столом виднелась огромная меховая грелка для ног; в одном углу — небольшая печка, в другом — еще один стол, заваленный словарями, между ними — шкаф для бумаг. Вторая комната просторнее; стены до потолка уставлены полками с книгами, два окна, посредине комнаты — большой стол.

— Вот ваше место, — сказал господин Флош, и, поскольку я снова попытался возразить, добавил:

— Нет, нет, я привык работать в тесноте, сказать по правде, мне там лучше: словно бы мысли лучше сосредоточиваются. Занимайте без всяких стеснений большой стол, и, если хотите, чтобы мы не беспокоили друг друга, можно опустить занавес.

— Для меня в этом нет никакой необходимости, если бы для работы мне требовалось одиночество, то я бы до сих пор не…

— Вот и хорошо! — прервал он меня. — Значит, занавешивать не будем. По правде сказать, мне доставит большое удовольствие подглядывать за вами. (И впрямь все последующие дни, всякий раз, когда я отрывал глаза от работы, я встречал взгляд этого добродушного старика, который, улыбаясь, кивал мне головой или из опасения показаться назойливым быстро отводил глаза, делая вид, что погружен в чтение.)

Он тут же подготовил все необходимое, чтобы я легко мог располагать интересующими меня книгами и рукописями, большинство из которых теснились в книжном шкафу меньшей комнаты; их количество и важность значительно превосходили предположения г-на Десноса, и, как выяснилось, мне понадобится минимум неделя для того, чтобы извлечь из них те ценные данные, которые я искал. Последним г-н Флош открыл стоявший рядом с книжным шкафом маленький шкафчик и достал из него знаменую Библию Боссюэ, на которой рукой Орла из Мо против строф, взятых им за основу и послуживших источником вдохновения, были начертаны даты проповедей, прочитанных под их воздействием. Я удивился тому, что Альбер Деснос не воспользовался этими данными в своих работах, но оказалось, что эта книга появилась у г-на Флоша недавно.

— Я подготовил памятную записку по этому поводу, — продолжал он, — но сегодня рад, что еще никого не познакомил с ней и вы сможете использовать ее для своей диссертации.

Я опять возразил:

— Тогда всеми достоинствами моей диссертации я буду обязан вам. Вы позволите мне по крайней мере сделать вам посвящение, господин Флош, в знак моей признательности?

Он грустно улыбнулся:

— Когда ты так близок к тому, чтобы покинуть землю, то охотно улыбаешься всему, что обещает тебе хоть какое-то продление жизни.

Я счел неуместным продолжать в том же духе.

— Ну а теперь, — произнес он, — вступайте во владение библиотекой и вспоминайте о моем присутствии только тогда, когда вам потребуется какая-то помощь. Берите какие вам нужно документы… и… до свидания!..

Когда я, спустившись на три ступеньки, с улыбкой обернулся к нему, он помахал рукой:

— До скорого!

Я захватил с собой в большую комнату несколько документов, к работе над которыми собирался приступить. Не отрываясь от стола, я мог наблюдать за г-ном Флошем в его каморке: некоторое время он проявлял беспокойство, выдвигал и задвигал ящики стола, вытаскивал бумаги, снова убирал их с видом занятого человека… Я подозревал, что он был очень смущен или стеснен моим присутствием и что малейшее вмешательство в его такой размеренный образ жизни могло поставить под угрозу его душевное равновесие. Наконец он успокоился, поглубже засунул ноги в меховую грелку, замер…

Я со своей стороны сделал вид, что целиком погрузился в работу, однако мне было трудно собраться с мыслями, да я и не старался — они кружили вокруг Картфурша, как вокруг башни в поисках входа. То, что я тонкая, чувствительная натура, еще требовалось доказать. «Раз ты писатель, мой друг, — говорил я себе, — так мы тебя посмотрим в деле. Описать! Э, нет! Не о том речь, надо раскрыть истину, скрытую под внешней оболочкой… Если за то короткое время, которое тебе отведено в Картфурше, ты позволишь хотя бы жесту, хотя бы малейшему движению пройти мимо тебя, не объяснив его с психологической, исторической и общечеловеческой точки зрения, грош тебе цена как писателю».

Я перевел глаза на г-на Флоша, сидевшего ко мне в профиль; мне был виден крупный вислый нос, лохматые брови, скошенный подбородок, который не переставал двигаться, как будто его обладатель жевал жвачку… и я подумал, что ничего не делает лицо столь непроницаемым, как маска доброты.

Звонок к обеду прервал на этом мои размышления.

III

Именно за этим обедом г-н Флош неожиданно и без ораторских приемов ввел меня в общество четы Сент-Ореолей. Но ведь аббат накануне вечером мог бы меня предупредить. Помню, впервые я испытал подобное оцепенение однажды в Ботаническом саду при виде Phoenicopterus antiquorum, или утконосого фламинго. Я не смог бы сказать, кто из них двоих — барон или баронесса — был более живописен; они абсолютно подходили друг другу, как, впрочем, и пара Флошей: в музее естественных наук их без колебаний поставили бы рядом в одну витрину в разделе «Исчезнувшие виды». Сначала я испытал перед ними своего рода смутное восхищение, которое испытываешь в первое мгновение перед совершенным произведением искусства или чудом природы, теряя способность к анализу. Медленно и с трудом я смог привести в порядок свои впечатления…

Барон Нарцисс де Сент-Ореоль был в коротких штанах, туфлях с очень броскими пряжками, при муслиновом галстуке и жабо. Адамово яблоко величиной с подбородок торчало из ворота и пряталось, насколько это было возможно, в вихре муслина; подбородок при малейшем движении челюсти совершал неимоверное усилие, чтобы дотянуться до носа, который со своей стороны охотно соглашался на это. Один глаз был наглухо закрыт; второй, к которому тянулись уголки губ и все складки лица, сверкал, глубоко засев в скуле, и, казалось, говорил: «Осторожно! Я один, но ничего от меня не ускользает».

Г-же де Сент-Ореоль вся целиком утопала в облаке дешевых кружев. Забившись вовнутрь вздрагивающих рукавов, тряслись тонкие пальцы рук, унизанные огромными кольцами. Что-то вроде чепца из черной тафты, подбитого белыми кружевами, обрамляло лицо; завязки из той же тафты под подбородком были испачканы пудрой, осыпавшейся с ужасно накрашенного лица. Когда я вошел, она вызывающе встала передо мной в профиль, отбросила голову назад и сильным голосом с непреклонными нотками проговорила:

— Было время, сестра, когда фамилии Сент-Ореоль оказывалось больше почтения…

На кого она сердилась? Ей, конечно, хотелось дать мне почувствовать и дать понять сестре, что хозяевами здесь были не Флоши; в подтверждение этого, подняв в мою сторону правую руку и склонив набок голову, она жеманно произнесла:

— Мы с бароном рады, сударь, принять вас за нашим столом.

Я ткнулся губами в кольцо и покраснел, выпрямляясь, ибо мое положение между четой Сент-Ореолей и Флошами становилось щекотливым. Г-же Флош, однако, казалось, не обратила никакого внимания на выходку сестры. Что касается барона, то сама реальность его присутствия вызывала у меня сомнения, хотя он был со мной подчеркнуто любезен. За все время моего пребывания в Картфурше его так и не удалось заставить называть меня иначе, как г-н Лас Каз, что позволяло ему утверждать, что он часто встречался с моими родственниками в Тюильри… главным образом с моим дядей, с которым он якобы играл в пикет.

— О! Это был большой оригинал! — вспоминал он. — Всякий раз когда он открывал туза, то громко кричал: «Домина!»

Все высказывания барона были примерно в таком духе. За столом почти всегда говорил он один, но тут же после трапезы становился нем, как мумия.

Когда мы выходили из столовой, г-жа Флош подошла ко мне и тихо попросила:

— Не окажет ли мне господин Лаказ любезность и не побеседует ли со мной?

Похоже, она не хотела, чтобы беседу эту кто-либо услышал, поскольку повела меня в сторону сада, громко объясняя, что хотела бы показать мне ягодные кусты.

— Я по поводу моего племянника, — начала она, убедившись, что никто нас не слышит. — Я бы не хотела, чтобы у вас создалось мнение, что я критикую преподавание аббата Санталя, но вы, ныряющий в сами источники образования (она так и сказала), вы, возможно, могли бы дать нам хороший совет.

— Продолжайте, сударыня, я к вашим услугам.

— Так вот, я опасаюсь, что тема его диссертации для такого малолетнего ребенка слишком необычна.

— Какой диссертации? — спросил я, насторожившись.

— Тема диплома на степень бакалавра.

— А, понятно, — сказал я, решив отныне больше ничему не удивляться. — Какова же она? — спросил я.

— Так вот, господин аббат опасается, что литературные или чисто философские темы могут усугубить неустойчивость юного сознания, и без того склонного к мечтательности… (так по крайней мере считает господин аббат). И потому он предложил Казимиру избрать историческую тему.

— Но, сударыня, это вполне оправданно.

— Извините меня, я боюсь исказить имя… Аверроэс.

— Господин аббат, конечно же, имел свои причины для выбора темы, которая на первый взгляд и вправду кажется не совсем обычной.

— Они выбрали ее вместе. Что касается причин, которыми руководствуется господин аббат, то я готова их принять; эта тема, по его словам, содержит некий особый забавный смысл, способный привлечь внимание Казимира, который частенько бывает несколько рассеян, кроме того (говорят, экзаменаторы придают этому самое большое значение), эта тема еще никогда не затрагивалась.

— Действительно, что-то не припомню…

— И естественно, чтобы найти тему, которой еще никто не касался, нужно было искать не на проторенных тропинках.

— Разумеется!

— Только у меня, признаться, есть опасения… но не злоупотребляю ли я вашим доверием?

— Сударыня, поверьте, моя добрая воля и желание быть вам полезным неистощимы.

— Хорошо, я скажу; я не сомневаюсь, что Казимир сможет достаточно успешно и довольно скоро завершить свою работу, но опасаюсь, как бы из-за желания направить ребенка на стезю истории… желания несколько преждевременного… как бы аббат несколько не упустил общее образование, например арифметику или астрономию…

— А что думает по этому поводу господин Флош? — спросил я в полной растерянности.

— О! Господин Флош соглашается со всем, что делает и говорит аббат.

— А родители?

— Они доверили ребенка нам, — ответила она после легкого замешательства, а затем, остановившись, продолжала: — В порядке любезности, дорогой господин Лаказ, я бы просила вас побеседовать с Казимиром, чтобы самому во всем разобраться, но так, чтобы это не выглядело слишком прямолинейно… и ни в коем случае не в присутствии господина аббата, которого это может несколько расстроить. Уверена, что вы смогли бы таким путем…

— Весьма охотно, сударыня. Мне, конечно же, будет нетрудно найти повод для прогулки с вашим племянником. Он покажет мне какие-нибудь укромные уголки в парке…

— Он кажется немного застенчивым с людьми, которых еще не знает, но по своей натуре он доверчив.

— Я не сомневаюсь, что мы быстро подружимся.

Несколько позже полдник снова свел всех нас вместе.

— Казимир, — обратилась г-жа Флош к мальчику, — показал бы ты господину Лаказу карьер, уверена, что ему это будет интересно, — и, приблизившись затем ко мне, добавила: — поспешите, пока не спустился аббат, иначе он захочет пойти вместе с вами.

Мы тотчас вышли в парк; мальчик, ковыляя, показывал мне дорогу.

— У тебя сейчас перерыв в занятиях? — начал я.

Он ничего не ответил. Я продолжал:

— Вы не занимаетесь после полдника?

— Нет, занимаемся, но сегодня мне нечего переписывать.

— Интересно, что же вы переписываете?

— Диссертацию.

— Ах вот как!..

Задав наугад несколько вопросов, я наконец понял, что «диссертацией» был труд аббата; он заставил мальчика, у которого был правильный почерк, переписать ее начисто и сделать еще несколько копий. Таким образом, ежедневно заполняя несколько страничек четырех толстых тетрадей в картонных переплетах, он делал четыре копии. Впрочем, Казимир уверил меня, что ему очень нравится «копировать».

— Но почему четыре раза?

— Потому что я с трудом запоминаю.

— Вы понимаете то, что вы переписываете?

— Иногда. А иногда аббат мне объясняет или говорит, что пойму, когда подрасту.

Аббат просто сделал из своего ученика секретаря-переписчика. Это так-то представлял он себе свой долг? Сердце у меня сжалось, и решил незамедлительно переговорить с ним на эту драматическую тему. Возмущенный, я машинально ускорил шаги, прежде чем заметил, что Казимир с трудом успевает за мной, весь обливаясь потом. Я пошел медленнее, подал ему руку, он взял ее и заковылял рядом со мной.

— Диссертация — это все, чем вы занимаетесь?

— Ну, нет! — тут же ответил он; однако, продолжая задавать ему вопросы, я понял, что все остальное ограничивалось очень малым; мое удивление очень задело его.

— Я много читаю, — добавил он так, как сказал бы нищий: «У меня есть еще и другая одежда!»

— А что вы любите читать?

— Про великие путешествия, — ответил он, бросив на меня взгляд, в котором настороженность уже уступала место доверию. — Вы знаете? Аббат был в Китае… — в его голосе сквозило безграничное восхищение, преклонение перед своим учителем.

Мы дошли до того места парка, которое г-жа Флош называла «карьером»; это была своего рода пещера на склоне холма, скрытая густым кустарником. Мы присели на обломок скалы, еще теплый, хотя солнце уже садилось. Парк кончился в этом месте, но ограды не было; слева от нас круто спускалась дорога с невысоким барьером, а в обе стороны от нее тянулся довольно обрывистый скат, служивший естественной границей.

— А вы, Казимир, — спросил я, — вы уже путешествовали?

Он не ответил, опустил голову… Ложбина внизу под нами заполнилась тенью, солнце коснулось края холма, скрывавшего от нас перспективу. Испещренный кроличьими норками известняковый пригорок, увенчанный рощицей каштанов и дубов, и само это несколько романтичное местечко нарушали гладкое однообразие окружающей местности.

— Смотрите-ка, кролики, — вскрикнул вдруг Казимир и немного погодя добавил, показывая пальцем на рощу: — Я был там однажды с господином аббатом.

На обратном пути мы прошли мимо пруда, затянутого тиной. Я пообещал Казимиру наладить удочку и поучить его ловить лягушек.

Этот первый мой вечер, завершившийся к девяти часам, нисколько не отличался ни от последующих, ни от тех, которые ему предшествовали, так как моим хозяевам хватило здравого смысла не особенно усердствовать из-за меня. После ужина мы перешли в гостиную, где Грасьен, пока мы были за столом, развел огонь. Большая лампа, стоявшая на углу инкрустированного стола, одновременно освещала противоположный край стола, где барон с аббатом играли в кости, и круглый столик, где дамы оживленно играли в карты.

— Господину Лаказу, привыкшему к парижским развлечениям, наши забавы покажутся, конечно, несколько скучными… — проговорила г-жа Сент-Ореоль.

Г-н Флош дремал в глубоком кресле возле камина, Казимир, поставив локти на стол и обхватив голову руками, с открытым ртом, роняя слюну, страницу за страницей глотал «Путешествие вокруг света». Из приличия и вежливости я сделал вид, что очень заинтересован игрой; играть в нее можно было как в вист — без одного, но лучше — вчетвером, поэтому г-жа Сент-Ореоль охотно согласилась на мое предложение составить им компанию. В первые дни моя игра невпопад была причиной нашего полного поражения, что приводило в восторг г-жу Флош, которая после каждой победы позволяла себе незаметно похлопать меня по руке своей худенькой рукой в митенке. В игре было все: дерзость, хитрость, изощренность. М-ль Олимпия играла очень осмотрительно, согласованно с партнером. В начале каждой партии игроки примерялись, в зависимости от игры насколько могли набивали цену, пользовались возможностью чуть поблефовать; г-жа Сент-Ореоль с блеском в глазах, раскрасневшись, с дрожащим подбородком, играла дерзко, азартно; когда у нее шла действительно хорошая игра, она ударяла меня под столом по ноге; м-ль Олимпия пыталась ей сопротивляться, но ее сбивал с толку пронзительный голос старушки, которая вместо того, чтобы объявить новое число, кричала:

— Вердюр, вы лжете!

Каждый раз в конце первой партии г-жа Флош, посмотрев на часы, как будто и впрямь уже было пора, звала:

— Казимир! Время, Казимир, тебе пора!

Мальчик словно с трудом приходил в себя от летаргического сна, вставал, протягивал вялую руку мужчинам, подставлял лоб дамам и выходил, волоча ногу.

Когда г-жа Сент-Ореоль призывала нас к реваншу, подходила к концу первая партия в кости, в этот момент г-н Флош садился иногда вместо своего родственника; ни г-н Флош, ни аббат не объявляли свою игру, с их стороны было слышно лишь, как в рожке и по столу гремят игральные кости; г-н Сент-Ореоль, погрузившись в кресло, что-то говорил или напевал вполголоса и иногда неожиданно так сильно и резко совал в огонь каминные щипцы, что горящие угли разлетались далеко по полу; м-ль Олимпия бросалась к месту события и исполняла то, что г-жа Сент-Ореоль элегантно зазвала танцем искр… Чаще всего г-н Флош не мешал схватке барона с аббатом, оставаясь в кресле; с моего места я мог видеть его, но не спящим, как он утверждал, а спрятавшим от света голову; в первый вечер во вспышке пламени, неожиданно осветившей его лицо, я увидел, что он плачет.

В четверть десятого, когда безик подходил к концу, г-жа Флош гасила лампу, м-ль Вердюр зажигала свечи в двух подсвечниках и ставила их по обе стороны от играющих.

— Аббат, не задерживайте его допоздна, — хлопнув веером по плечу своего мужа, бросала г-жа Сент-Ореоль.

С первого вечера я счел корректным подчиняться сигналу дам, оставляя игроков продолжать схватку, а г-на Флоша, который поднимался в спальню последним, в его раздумьях. В прихожей каждый брал по подсвечнику, дамы, как и утром, с реверансом желали мне спокойной ночи. Я поднимался в спальню, а вскоре слышал, как поднимаются к себе мужчины. Потом все стихало. Но еще долго после этого из-под некоторых дверей просачивался свет. Однако еще и через час, если по какой-либо необходимости приходилось выйти в коридор, можно было натолкнуться на г-жу Флош или м-ль Вердюр в ночном туалете, занятых последними заботами по дому. А еще позже, когда, казалось, уже все огни потушены, в окне маленького чуланчика, который выходил на улицу, но в который нельзя было попасть из коридора, можно было увидеть, как в китайском театре теней, силуэт орудовавшей швейной иглой г-жи Сент-Ореоль.

Биография

Произведения

Критика

Читайте также


Выбор редакции
up