Раймон Кено. ​Последние дни

Раймон Кено. ​Последние дни

(Отрывок)

I

На улице капли дождя — шлеп-шлеп, то там, то сям; такой вот был влажный вечер на улице. Фонари пускали слюни — на тротуарах лужи. На перекрестке улицы Данте и бульвара Сен-Жермен переминался старик — не перейти ему на другую сторону. Грузовик задел его зонтик; пес вскарабкался на груду ящиков и залаял во всю пасть. Старичок отпрянул, что-то брюзжа в усы, а усы он носил длинные и густые. Снуют тут всякие: такси, автомобили хозяев, автомобили слуг, велосипеды, конные драндулеты, трамваи. Как он их всех ненавидел. Не так давно ему прижал ребра грузовой мотороллер — погладил и наградил рваным дыханием и повышенной осторожностью; старик дал себе слово, что в один прекрасный день раз и навсегда расправится с этими смертоносными болидами, но прекрасный день так и маячил в прекрасной дали. Иногда он подумывал исподтишка прокалывать шины тем, кто паркуется у тротуаров; с перочинным ножичком это совсем не трудно. Однако свой план он не осуществлял: риск все-таки — вдруг начнут пинать ногами. Оставалось надеяться, что в эту собачью погоду какая-нибудь металлическая дура перевернется на дороге и на глазах превратится в месиво вместе с ездоком. Вообще, погода была — то, что надо. Октябрь сделал «пшик!», подрезал на вираже и вильнул хвостом, рыбьим масляным хвостом, хвостом сардины в масле. Как сказано, а? Разве не масло эта морось? Он не любил, когда масла много; его даже в уксусный соус не надо переливать. Другой старик подошел к краю тротуара и стал дожидаться просвета, чтобы перейти.

Они походили друг на друга, как два брата. Хотя родственниками не были; ни близкими, ни даже дальними. Видимо, их роднили густые длинные усы. Как один неискушенный глаз видит во всех «околонизованных» туземцах множество экземпляров одной и той же модели, так и другой, по-своему неискушенный глаз, видит во всех стариках с длинными густыми усами двойников одного и того же индивида. Впрочем, один из стариков, наоборот, считал, что это молодых не отличить друг от друга — у всех лица ворсятся. Но он хотя бы не писал мелом над писсуарами призывы: «Мочи бритые рожи».

Имя его было месье Браббан. Он повернулся ко второму старику, чье имя было месье Толю. Месье Толю посмотрел на месье Браббана. Браббан сказал Толю:

— Всё как будто масляное, правда? По мне, так это не дождь, а масло.

— Что делать, после войны всё так: взрывами времена года перемешало. Помните, как было в октябре до войны? Красивые были дожди. И солнце, когда показывалось, тоже было красивым. А сейчас все перепутано — божий дар с яичницей, Рождество с Сен-Жаном, который празднуют летом. Не поймешь, когда надеть плащ, когда снять…

— Мое мнение — это из-за пушек все промаслилось.

— И я так считаю. К счастью, это последняя война, а иначе, повторяю вам, Рождество случилось бы в Сен-Жан.

Браббан взглянул на Толю из-под зонтика.

— Так-так, уважаемый, кажется, я вас где-то видел. Мы с вами точно встречались.

Уважаемый задумался.

— Может, в Архиве?

— Нет, исключено. Что за архив? Я знаю только Архивную улицу. И все же ваше лицо кажется мне знакомым. Вот я и думаю, где же я мог вас видеть?

— А если у моего свояка?

— У свояка?

— Да, у Бреннюира, он издает книги по искусству — не слышали? Вы могли видеть меня у него дома. Там многие бывают: писатели, художники, журналисты и даже поэты.

Браббан усмехнулся.

— Ах, поэты! — многозначительно произнес он.

— Среди них есть очень хорошие, — обиженно заметил Толю.

Нельзя сказать, что он сам не пугался всего поэтического; просто он общался с поэтами у свояка и поэтому считал своим долгом относиться к ним с уважением. И все же, малодушно подыгрывая собеседнику, он добавил:

— Как поэты, конечно.

Маслянистая влага перестала сочиться с черного неба. Толю закрыл зонтик. Браббан повторил его жест и воскликнул:

— Теперь-то я вас вспомнил! Летом вы часто сидели в Люксембургском саду…

— Недалеко от оранжереи? Ну да, точно. Я вас тоже вспоминаю. Кажется, у вас была привычка садиться возле статуи…

— Совершенно верно, — сказал Браббан, протягивая ему руку. — Меня зовут Браббан, Антуан Браббан. Ветеран войны семидесятого года. Во время битвы при Бапоме мне было семнадцать.

— 3 января 1871 года. Ее выиграл генерал Федерб, которого немцы прозвали Пырей — неистребим был, как сорняк.

— О, надо же. Вы участвовали?

— Нет. Я преподаю… преподавал… историю. Меня зовут Толю, Жером Толю. Ученики дали мне прозвище Пилюля.

— Глупые эти дети, — заметил Браббан.

— Есть и смышленые. Помню таких, кто мог назвать все даты из курса современной истории, которые нужно знать к экзамену на бакалавра.

Они беседовали, продолжая стоять у края тротуара.

— Смотрите, можно перейти, — сказал Браббан.

Между трамваем и автобусом зажало грузовик.

— Идемте, пока свободно.

Оба осторожно пошли вперед.

— Скользко, как будто жир. Или масло. Еще не нашли хорошего способа мостить улицы.

Они оказались на другой стороне.

— Мостить парижские улицы начали при Филиппе Августе, — сообщил Толю.

— Неужели? Никогда бы не подумал. Бесконечно рад, месье, что мы с вами познакомились. Когда я видел вас в Люксембургском саду, я все время думал: интересно, чем занимается этот господин? Коммерцией? Юриспруденцией? Военным делом? Признаться, я склонен был предполагать последнюю ипостась.

— Вот и не угадали. Преподавание! Месье, я тридцать пять лет преподавал историю. Древнюю, новую и современную, французскую и всеобщую, греческую и римскую. А еще географию, месье, я преподавал географию: Франция, Европа, великие мировые державы. Я даже написал несколько небольших работ о ходе Французской революции в департаменте Морская Сена, поскольку последние двадцать лет трудился в лицее Гавра.

— Морская Сена, административный центр — Гавр. Супрефектуры — Фекамп, Больбек, Пон-Одемер, Онфлер, — отчеканил Браббан.

Толю с обеспокоенным видом остановился; мгновение постоял в нерешительности, а затем вновь зашагал, изучая дырочки для шнурков в ботинках. Его спутник обернулся вслед незнакомой девчушке; после чего изобразил несколько круговых пассов зонтиком.

— История — это ужасно интересно, — воскликнул он с воодушевлением, — это дает знания о людях…

— И о событиях.

— Как же здорово, что я с вами познакомился, месье, — подытожил Браббан.

Они дошли до бульвара Сен-Мишель. Поднялись к Люксембургскому саду. Снова закапал дождь, пуще прежнего. Старики опять раскрыли зонтики.

— Вот теперь это похоже на воду, — удовлетворенно заметил Браббан.

— Пушками все времена года растерзали. Проклятая война! До сих пор чувствуется.

— Да еще этот дождь, похоже, никогда не пройдет.

— Похоже.

— А что, если нам, месье, посидеть и выпить чего-нибудь бодрящего?

— Какие могут быть возражения?

— Как вы смотрите на то, чтобы пойти в «Суффле»?

— Я бывал там в юности, в старости вернусь, — продекламировал Толю.

— Ха! В старости! Скажете тоже.

— Ну, мальчиком меня не назовешь.

Они вошли в кафе, залихватски закрыли зонтики; на душе у них было радостно. Посетителей набилось битком; на вешалках плащи расставались с влагой. Пахло, как от пса, как от мокрого пса, от мокрого пса, который в придачу выкурил целую трубку. Старики с трудом примостились вдвоем за столиком между группкой молодых людей провинциального вида и какой-то шлюшкой. Молодые люди пытались что-то из себя строить и старательно шумели; шлюшка мечтала. Было слышно, как дождь стучит по асфальту. Соприкоснувшись со скамьей, Браббан и Толю облегченно завздыхали. Краля, вальяжно приподняв тяжелые веки, смерила их томным взором. А затем вновь размечталась. Что касается юных провинциалов, то они не обратили на стариков никакого внимания.

— Я буду перно, — сказал Браббан.

— Я тоже, — сказал Толю, который его вообще не пил.

— С абсентом его, конечно, не сравнить.

— Конечно, — согласился Толю.

В тепле их разморило. Но от перно они оживились.

— Вы были на войне, месье?

— Увы, нет, ни на одной. Но я исполнил свой долг иначе; для меня профессия стала служением.

— Понимаю.

— Я научил уму-разуму многих молодых, месье. Дал им представление о людях… об истории… о поражениях… о победах… о хронологии событий…

Устав от его разглагольствований, Браббан влил в себя несколько больших глотков зеленоватого алкоголя.

— Нашим политикам как раз не хватает знания истории. И географии. Не будем о ней забывать. Слышали, что говорят о французах?

Браббан сидел с каменным лицом. Толю его посвятил. Определение их позабавило. Они обнаружили, что ни капельки ему не соответствуют; действительно, у обоих были награды — у одного боевые, полученные в семидесятом на войне, у другого «Академические пальмы», — но при этом оба имели значительные познания в географии, что для второго было естественно и даже необходимо, зато для первого отнюдь не обязательно. Браббан объяснил это так:

— Приходилось, знаете ли, путешествовать.

— Много путешествовали?

— Даже слишком.

— Ну, а я не слишком много ездил. Почти нигде не бывал. А хотелось бы…

Его ус задумчиво тонул в стакане, где таял кубик льда.

— Хотел бы я попутешествовать, — продолжал старик. — Ах, месье, сколько раз я провожал взглядом корабли, исчезавшие за горизонтом! И встречал их из Индии, из Америк. Так говорили раньше: из Америк. Двадцать лет я преподавал в лицее, в Гавре, а ведь город-то портовый. Портовый город, говорю, а не этот понтовый лицей.

— Хе-хе.

— О чем я говорил? Ах да, Гавр. Я видел, как корабли отправляются в дальние плавания, да-да, в дальние плавания. Одни к полюсам, другие к антиподам. А я ни разу не плавал даже в Трувиль. Теперь-то я слишком стар, чтобы странствовать по горам и по долам или болтаться по морям в какой-нибудь скорлупке. Слишком стар.

Казалось, он сейчас распустит нюни. Браббан кашлянул. Собеседник отчасти вернул себе достойный вид.

— У меня были ученики, которые теперь плавают или живут в колониях. От некоторых я получал открытки; они были почти отовсюду. Почти отовсюду…

Повторив это эхом, он замолчал. Взяв слово, его новый знакомый упомянул несколько мест, где ему якобы приходилось бывать, но он мог бы рассказать еще и о том, что из всех стран лучше всего знал некую французскую колонию в Южной Америке, где отбыл пятнадцать лет каторги — так ему порой казалось.

II

Народу у Бреннюира уже порядком, когда Роэль пробирается в гостиную. Жорж Бреннюир представляет его отцу и гостям — деятелям пера и кисти, чьи имена известны у Ванье и в «Меркюр». Здесь и поэты-импрессионисты, и художники-символисты; они были знакомы с друзьями Поля Верлена; они хранят воспоминания о туберкулезниках и алкоголиках, скончавшихся в первые годы века, — жертвах редких слов и пунктуации. Кое-кто помнит первые опусы Гийома Аполлинера. Гийом Аполлинер умер ровно два года и два дня назад.

Ж.-А. Корнуа излагает свои remembrances: вот Гийом в Германии на берегах Рейна, а вот погружается в преисподнюю Национальной библиотеки, служит артиллеристом в Ниме, ранен на фронте и умирает от испанки.

— От испанки! — хмыкает кто-то. — А от чумы не хотите? От черной чумы. Всего-навсего. Как в тысяча триста сорок восьмом!

Роэль немало удивлен; он узнал голос Пилюли. Жорж забыл представить приятелю своего дядю. Но вот дядя поднимает глаза и внезапно узнает бывшего ученика.

— Надо же, Роэль! — восклицает Жером Толю своим скрипучим голосом. — Оказывается, вы в Париже. Будете поступать в «Нормаль»?

— Да, месье.

Не будет он поступать в «Нормаль».

— Прекрасно, прекрасно. Помнится, вы были неплохим учеником, но я слышал, что тот год, когда вы изучали философию, не обошелся без приключений, да уж, не обошелся.

В день, когда объявили перемирие, Роэль лишил девственности барышню из благородной семьи и нажил себе неприятностей. Историю обсуждал весь город. Но Роэль об этом уже забыл.

— Где учитесь? В «Луи-ле-Гран»?

— Да, месье, в «Луи-ле-Гран».

Не учится он в «Луи-ле-Гран».

— Прекрасно, прекрасно, — произносит старый преподаватель.

Старый преподаватель изрядно раздражает Роэля, да еще сестра Бреннюира куда-то подевалась. А он так надеялся ее встретить. Но ее нет. (Ж.-А. Корнуа предается воспоминаниям.) Раньше Роэлю было лестно находиться в кругу поэтов, которых он знал только по книгам. У него были некоторые тщеславные помыслы, связанные с изящной словесностью. Но теперь ему это неинтересно. Его тщеславие спит; больше того — похрапывает. Он видит вокруг себя лишь паяцев.

Вот поэт Сибарис Тюлль, обладатель грязных ногтей и любитель поковырять в носу; он похож на старика, на глубокого старика, глубокого дряхлого старика. Этого и бенедиктин устроит. Помнится, он сравнил свою душу с испуганной ланью, а тоску — с осенним дождем. С.-Т. Караван, романист, забыл застегнуть ширинку; он что-то цедит сквозь гнилые зубы. Этот тоже не отказался бы от бенедиктина, но его коллега прибрал к рукам бутылку. Никак не перехватить. (Ж.-А. Корнуа продолжает предаваться воспоминаниям).

Роэль то и дело натыкается на отвратительные подробности обыденного существования. Презренная наружность не может скрывать гения. Грязные ногти поэтов больше его не забавляют. Бенедиктин — гадость, от которой мутит. Роэль отводит Жоржа в уголок, где на старинном столике стоит вычурная ваза.

— Не смешно.

«Тебя знакомят с великими», — думает Жорж. Но правильно делает, что молчит, ведь Роэль ответит: «Не такие уж они великие; жалкие они, эти твои великие; парижская провинция».

— Не смешно, — шепчет Роэль. — Мог бы предупредить, что здесь будет мой бывший преподаватель.

— Мой дядя? Он тебя учил?

— Несложно догадаться. Впрочем, ладно, не беда. Значит, он твой дядя?

— Я не подумал, что ты мог быть его учеником. Знаешь, он впадает в маразм.

— Он из него и не выбирался.

Роэль начинает раздражать Бреннюира. Не провел в Париже и шести месяцев, а уже корчит из себя невесть что. Его приводят в литературный салон, который посещают лучшие авторы, а он нос воротит! Сам ты провинциал, ясно?

— Неужели они пьют только сладкие ликерчики? У твоего отца не найдется коньяка?

Найдется, конечно; лучший сорт, но гостям его не предлагают. Жорж знает, где он спрятан; они с Роэлем крадутся в столовую, чтобы пропустить по рюмочке.

— Почему все-таки нет твоей сестры?

— Она не приходит на эти вечера. Ей здесь скучно.

— И правильно. Она совершенно права. Твоя сестра симпатичная.

— Не вздумай ее обхаживать.

— Налей мне еще.

— Хватит. А то он заметит, что мы тут прикладывались.

— Трус ты. Дай, я себе налью. Нет, правда, ты трус.

— Ладно. Наливай. Но на этом — всё.

Сам он воздерживается.

Роэль возвращается в гостиную; в желудке тепло, в голове — аналогично. Ж.-А. Корнуа заканчивает предаваться воспоминаниям о Гийоме Аполлинере. Роэль слушает с крайним интересом. Он расселся в кресле, положив ногу на ногу и задрав ботинок до носа. В желудке тепло, в голове — аналогично. Ж.-А. Корнуа закончил предаваться воспоминаниям о Гийоме Аполлинере.

— Жаль, конечно, что он умер, — говорит Сибарис Тюлль, — тем более в такой день. Я также признаю, что он честно защищал свою вторую родину, но вы никогда не заставите меня считать его… каллиграммы поэзией. Ни за что.

— Конечно, это просто оригинальничание, — произносит Караван.

— Прошу меня извинить, — возражает Ж.-А. Корнуа. — Это стихотворения, более того — гениальные стихотворения.

Браво, Корнуа, получите все! Вот славный малый, понимает молодых. Как показать ему свое расположение? Выдать, где папаша Бреннюир прячет коньяк?

Разговор о современной поэзии становится вязким. Одни кричат, что это чушь собачья, другие принимают снисходительный вид. Все начинают волноваться. Бенедиктин часто так действует. Роэль назло Жоржу Бреннюиру читает «кубистский» стих. Выпад производит более или менее желанный эффект. Пока все разбирают по косточкам услышанное, Ж.-А. Корнуа отводит Роэля в сторону. Роэль может наконец доказать ему свое расположение. Он тащит Корнуа в столовую и откупоривает бутылку с крепким питьем.

— Месье Бреннюир плохо потчует гостей, — говорит он. — Постараюсь принять вас, как полагается.

Он наполняет два стакана. Они сердечно чокаются.

— Вы не напомните мне ваше имя?

— Роэль. Арман Роэль.

— Вы студент?

— Пишу диплом по литературе.

— А стихи пишете?

— Иногда.

Он улыбается дерзко и смущенно, как будто и впрямь пишет стихи, причем искренне стесняется того, что их пишет. На самом деле не пишет он никаких стихов.

— С удовольствием взглянул бы на них.

— С удовольствием вам их покажу.

Теперь он «в своей тарелке». Если этот чудак желает увидеть стихи Роэля, значит, Роэль что-нибудь сварганит. Алкоголь приятен тем, что от него к самой макушке подступает тепло и кажется, что вас приподнимает к потолку. Ого, а вот и Бреннюир-старший.

— Видите, дорогой друг, мы совсем как дома, — говорит Корнуа.

— Декламация современной поэзии должна сопровождаться поглощением старых добрых напитков. Между прочим, это я сделал так, чтобы гостю было хорошо.

Гостюшка, скривившись, посмеивается. Будет так прихихикивать — ему, чего доброго, портрет перекосит.

— У вас восхитительный коньяк, месье. Согревает сердце авангардной молодежи в моем скромном лице. Дивная вещь — не какой-нибудь факел, который поколение отцов передает детям, а бутылка «Наполеона». Месье Бреннюир, от имени кубизма, футуризма и дадаизма искренне вас благодарю.

Месье Бреннюир улыбается, вздернув верхнюю губу — ну, точно грызун. Он обращает к Корнуа свое кроличье лицо.

— Я вас искал, любезный. Наш друг Караван хотел задать вам какой-то вопрос.

И он похищает гения.

Оставшись один, Роэль впадает в веселье. Нет, он решительно никогда не состарится. Он отказывается стареть и писать стихи. Вот так. Ничто не мешает ему выпить еще стаканчик. Дивная вещь — не какой-нибудь факел, который поколение отцов передает детям, а бутылка «Наполеона». Отлично. Ага, Бреннюира-отца сменил Бреннюир-сын. Наш друг Жорж.

— Знаешь, отец на тебя зол. Как он на тебя зол, это что-то.

— Почему? Что ему не нравится? Я разливался соловьем по поводу его коньяка.

— Ты нахал.

— А ты вечно трясешься, как осиновый лист. Знаешь, что я сказал твоему папаше? «Месье, — сказал я ему, — сальную свечу, которую поколение отцов протягивало сыновьям, вы удачно подменили бутылкой бенедиктина». Не в бровь, а в глаз, да? Жаль, что ты не слышал.

— Ты пьян.

— Где твоя сестра? О, прости, это без всяких задних мыслей, ты же знаешь. Сестра у тебя очаровательная. Ей-ей, просто очаровательная. Почему она сегодня не пришла?

— Отец накричал на меня…

— Правильно сделал.

— …за то, что я тебя привел. Думаю, он не захочет, чтобы ты снова приходил.

— Правда? Он что, выставляет меня за дверь? За то, что я рассказал кубистский стих! Месье Бреннюир выставил меня за дверь за то, что я рассказал кубистский стих.

— Тебе лучше уйти прямо сейчас. Ты пьян, еще выкинешь что-нибудь. Нечего тебе здесь делать.

Несколько секунд Роэль молчит, затем шепчет:

— Месье Бреннюир выставил меня за дверь, потому что я знал наизусть кубистский стих.

Он с достоинством ретируется из комнаты, берет шляпу, плащ и хлопает на прощание дверью. На улице ему тут же становится легко. Больше он даже ногой не шаркнет о коврик у этого старого «бреннюирода». А на Бреннюира-младшего можно не обращать внимания, что с него возьмешь?

В метро напротив него сидит обалденно красивая женщина. Ему везет: ей нравятся молоденькие и она вовсе не хочет возвращаться домой одна. Он горд и приходит к выводу, что перемирие и его годовщины всегда приносят ему то, что теперь он решается назвать удачным приключением.

III

Винсен Тюкден сошел с гаврского поезда скромником, индивидуалистом-анархистом и атеистом. Очков он не носил, хотя был близорук, зато отращивал волосы как свидетельство своих взглядов. Источником всего этого были прочитанные книги, много книг, огромное количество книг.

Мышцы у него были хилые, и он с трудом удерживал оттягивавший руку тяжеленный чемодан, пока, спотыкаясь, шел к маленькому отелю на Кабульской улице возле вокзала Сен-Лазар. Комнату там подыскали ему родители; они хорошо знали хозяйку, мадам Забор, и были уверены, что она не позволит их сыну даже на шаг отступить от правил поведения, которое они считали добропорядочным. Мадам Забор встретила Винсена Тюкдена, выказав условные знаки глубочайшего расположения, и выделила ему в своем заведении самую дрянную комнатенку — темную, возле туалетов. У Тюкдена мелькнула мысль, что отец договаривался совсем не о ней, но возражать он не решился и позволил себя надуть.

Он не стал рассиживаться в своей душномансардной клетушке и устремился в метро, чтобы по линии север-юг добраться до Латинского квартала. По ошибке вышел на станции «Ренн», полагая, что сделает пересадку до «Сен-Мишель», и, тем не менее, поразился, до чего легко ориентируется. Записался на филологический факультет, выбрав новую программу. Провел в университете весь день, с презрением поглядывая на окружавшую его безголовую молодежь, жадную до дипломов и бестолково крикливую. Все это очень напоминало начало учебного года в лицее Гавра.

К четырем Тюкден получил зачетную книжку и студенческий билет, украшенный его фотографией. (Он неплохо вышел на этом фото; похож на человека, читавшего Штирнера и Бергсона). Часы на здании Сорбонны сообщали, что было пять минут пятого; непонятно, чем заниматься до ужина. Он прогулялся вверх по бульвару Сен-Мишель до улицы Гей-Люссака, а потом по нему же спустился к Сене. Затем вновь тем же путем поднялся до улицы Гей-Люссака и тем же путем спустился к Сене. Измерив шагами правый тротуар, он перешел на левый. На город улеглась ночь. Винсен Тюкден по-прежнему убивал время, чеканно впечатывая подошвами ботинок в землю мучительно пустые минуты, которые он не умел заполнить даже кофе со сливками. Когда пробило семь, он зашел в ресторанчик «Шартье» на улице Расина — его отец посоветовал, — поднялся на второй этаж, занял столик слева от входа и под бокал красного вина затолкал в себя филе сельди в масле, сосиску с картофелем и ягодный десерт. Потом, на площади Сен-Мишель, он воспользовался маршрутом A-I и без труда вернулся в отель «У барабанщика» — так называлась эта дыра.

Когда дверь за ним закрылась, он обнаружил, что в комнате, кроме него, никого нет. Попытался побороть одиночество, раскладывая предметы туалета, одежду, книги. Попробовал воодушевиться от мысли, что живет на Кабульской улице, а Кабул — столица Афганистана; но куда там. То и дело подавал голос сливной бачок. Он придвинул небольшой столик под лампу, взял непользованную тетрадь, сел перед чистой страницей и стал карябать по ней пером. Винсен Тюкден знал, что этот день был великим днем и что открывается новый этап его жизни. Так что для дневника требовалась новая тетрадь. На первой странице он написал только: «Дневник, начат 12 ноября 1920 г.», а на второй вывел несколько с претензией выбранных эпиграфов:

О, есть в твоем характере что-то таинственное и сумрачное, что заставляет меня содрогаться; Бог знает, к чему приведет тебя чтение столь многих книг!

(Стендаль)

Διχα δ’αλλων μονοφρων ειμι

(Эсхил)

Октав считал, что склонен к философии и глубокомыслию.

(Стендаль)

Затем ему захотелось описать свой первый день, но ничего не вышло. Живучая тоска жирнючим клопом впилась ему в самое темечко. Когда-то он представлял, он предполагал, он был уверен, что в первый же день в Париже, а точнее, в первую ночь он… ну да, переспит с женщиной. Но этого не случилось. И не случится — разве что служанка поднимется сюда и с притворным видом спросит, не нужна ли ему пепельница, и это будет означать, что она в порыве страсти готова пасть в его объятья.

Но что-то она не шла.

Он услышал, как рядом кто-то дернул за цепочку. Да уж, хуже комнаты в отеле нет, а он, трус, не посмел возмутиться. Впрочем, он пробудет здесь только полтора месяца; арии сливного бачка полтора месяца можно потерпеть. Облечь день в прозу не удавалось. Тогда он попробовал облечь его в стихи. Вот что получилось:

НОЯБРЬ 1920

Мир печальный и нелепый

служащие метро великолепны

Кабул — столица Афганистана

песнь затихает

часы идут неустанно

ключ

№ 18

поток не устает рваться

срывая запоры под барабанную дробь

смешные все-таки люди

мы

былого слова позабудем

поздно, пора

а мечты прошлых лет

где? простыл след

ВЫХОД НА ПРАВУЮ СТОРОНУ

Это было коротко и плохо.

Он побродил по нескольким квадратным метрам комнаты, разделся, почистил зубы, праведником лег в постель и уснул, испытывая душевную пустоту и томление в чреслах, но прежде вспомнил, что семейные традиции требуют навестить бабушку, жившую на улице Конвента.

На следующее утро он отправился проведать Жана Ублена, одноклассника, снимавшего меблированную комнату на улице Галланд. Застал: тот читает книгу о покойничках, вещающих во мраке.

— Ты никак спиритом заделался?

— Да нет. Почитываю от случая к случаю. Здорово интересно. Нашел на книжном развале.

— Знаем такое. Спиритизм — это чушь.

— Потом обсудим.

— Ладно. Увидишь, что это несерьезно.

— Ладно, обсудим потом. Когда ты приехал?

— Вчера в час. Буду жить в отеле на Кабульской улице, пока родители не переедут в Париж.

— Отель-то ничего?

— Да. Совсем не для студентов. Для туристов, для тех, кто здесь проездом. В Квартале я бы жить не хотел.

— Где ешь?

— Вчера в «Шартье». Сегодня посмотрим. Где-нибудь еще.

— А я ем здесь. Гляди.

За ширмой стояла маленькая газовая плитка и большая кастрюля. Ублен показывает ее содержимое.

— Я варю рис на неделю. И не знаю забот. Иногда покупаю рыбу. Ем почти задаром, как японцы.

— Значит, ты веришь в реинкарнацию?

— Не вижу связи. Хотя в реинкарнацию я, естественно, верю. Я вегетарианец по убеждению.

— Но рыбу ешь?

— Как японцы.

— Про спиритизм я все знаю. Ты поймешь, что это несерьезно.

— А ты, значит, за серьезное?

— Я за жизнь. А эти людишки жизнь ненавидят. Ненавидят обыденную жизнь.

— «Ах, как обыденна жизнь», писал поэт, которого ты цитировал мне в прошлом году.

— Паршивый поэт. Да здравствует метро, долой реинкарнацию!

— Тебе бы все шутить.

— Я люблю жизнь.

— Что успел сделать в Париже?

— А что, по-твоему, я мог успеть?

— Я тебя спрашиваю.

— А ты чем занимаешься?

— Хожу в Святую Женевьеву.

— Ты ходишь в церковь?

— Ты что, это библиотека. Увидишь, там можно найти что угодно. Еще есть библиотека в Сорбонне. Кстати, ты выбрал старую программу или новую?

— Новую.

— А я старую, она проще.

— А я новую. Она сложнее.

— Неужели ты думаешь, что экзамены — это важно?

— Нет, конечно. Плевал я на экзамены.

— Кстати, ты по-прежнему бергсонец?

— Это влияние я испытывал. В настоящее время я дадаист.

— Кто?

— Я за движение Дада.

— Ты это всерьез?

— Разумеется. Еще как всерьез.

— До чего же ты любишь парадоксы!

— Я люблю жизнь.

— Что ты знаешь о жизни?

— Ничего. Еще один парадокс.

— Мне тебя не понять. Впрочем, нет, твоя позиция проста. А меня преследует… сказать, что меня преследует? Мысль о смерти. Точнее, о жизни после смерти. Ты не пробовал вращать стол?

— Ты уже до этого дошел?

— Если бы можно было экспериментально доказать, что есть загробная жизнь, это произвело бы грандиозную революцию в умах. Если бы существовала уверенность, что после смерти мы будем жить… причем жить с начала…

— Ты что? Веришь, что в ножках столов живут призраки?

— Не знаю. Но вопрос такой себе задаю.

— Я его тоже себе задавал. Ответ отрицательный.

— Как мы в себе уверены.

— Чушь собачья — все, что рассказывают эти люди. И потом, они ненавидят жизнь. Ницше читал?

— Да. Не люблю его. Он сошел с ума.

— Лучше сумасшедшая жизнь, чем чинная смерть.

— Брось, твои парадоксы меня не впечатляют.

— Пообедаешь со мной?

— Нет, старик, не могу. Вот, приходится выкручиваться таким образом. Рис, рыба.

— Я думал, все дело в реинкарнации.

— И в том, и в другом.

— И не пойдешь никуда?

— Нет, старик. Останусь почитать.

— Ну и ладно. Скажи, где библиотека Святой Женевьевы?

— Слева от Пантеона, если идти к нему по улице Суффло.

— Туда всем можно?

— Да. Увидишь, там что угодно можно найти. Ты также имеешь право ходить в библиотеку Сорбонны.

— Спасибо тебе.

— Встретимся во вторник на лекции Брюнсвика?

— Давай. Во вторник на лекции Брюнсвика.

— Пока, старик.

— Пока, старик.

IV

— Мне правда жаль, но я уже взял человека. Вы, кажется, умны и предприимчивы. Думаю, мы нашли бы общий язык. Но что делать, я не могу изменить решение. Мне искренне жаль.

— И мне жаль, месье.

— Можете оставить мне ваш адрес. Вдруг однажды я дам о себе знать.

— Хорошо, месье.

— Итак, ваша фамилия, имя и адрес?

— Роэль, через «э», Арман, колледж Сюлли.

— Надо же, колледж Сюлли.

— Да, я воспитатель.

— О, воспитатель. Ясно, почему вы ищете другое место. Это не привлекательное занятие.

— Не слишком.

— Как жаль, что я уже нанял человека. Что ж вы так поздно пришли? Ну, если что, я вам напишу.

Молодой человек встал, попрощался и исчез. Несколько секунд месье Мартен-Мартен хранил задумчивый вид, затем позвал машинистку.

— Как он вам?

— Хорошенький мальчик.

— Ох уж эти шелковые чулки, — вздохнул он, разглядывая ноги девицы, — от этой моды недолго сойти с ума. Вы свободны.

Изящной походкой она удалилась. Месье Мартен-Мартен снова на несколько секунд застыл в нерешительности, а затем, взяв плащ и котелок, вышел.

Было прохладно, а вообще — славный ноябрьский денек. Он прошелся пешком до Севастопольского бульвара. Сел в 8-й автобус и доехал до Люксембургского сада. Колючий ветерок холодил скамьи и стулья и гнал из сада последних посетителей. Месье Толю среди них не наблюдалось. Месье Мартен-Мартен покинул это место слегка раздосадованный, слегка продрогший. И подумал, что немного грога ему не повредит. Он выбрал «Суффле», где можно с комфортом принять любимое снадобье. Вливая в себя принесенную Альфредом «американку», месье Мартен-Мартен рассеянно смотрел по сторонам. Его в очередной раз ждало разочарование. К нему подошел Альфред.

— Месье кого-то ищет?

— Нет, Альфред, не беспокойтесь. Вот и зима началась.

— Да уж, никуда не годная зима, месье.

— Думаете, зима будет никуда не годной, Альфред?

— Да, месье, из-за планет.

— Очень интересно.

— Планеты прямо-таки налезают друг на друга, месье. Так что зима будет никуда не годная.

— Сколько я должен, Альфред?

Щедрой рукой месье Мартен-Мартен отсыпал ему немного на чай. На следующий день он пришел в то же время. Холод стал еще холоднее.

— Видите, месье, что я вам вчера говорил? — произнес Альфред, подавая ему «американку». — То ли еще будет.

— Вы ведь не играете на скачках, Альфред?

— Месье сразу догадался.

— Естественно, догадался.

— Вас не проведешь. Действительно, я не играю на скачках. В моей семье была настоящая трагедия, месье. Мой отец разорился на лошадях, как другие разоряются на юбках, или на кокотках, как тогда говорили.

— Ох уж эти кокотки, — вздохнул месье Мартен-Мартен.

— Мой отец разорился, месье. Скажу больше: он покончил с собой. Это было ужасно. У его одра я поклялся никогда не играть на скачках. Мне было пятнадцать. До сих пор я держал слово, но…

— Но?

— Я тайно разрабатываю безотказную систему, чтобы выигрывать на ипподромах «Лонгшан», в Винсенском лесу, в Отее и в Ангьене. Когда эта система будет доведена до ума, я отыграю все деньги, которые потерял отец, само собой, с учетом роста стоимости жизни.

— На чем основана ваша система?

— Прежде всего, на географическом положении ипподромов и направлении магнитных потоков, которые через них проходят; затем, на движении планет; наконец, на статистических исследованиях, затрагивающих девяносто один составляющий элемент конного спорта.

— A-а. Рассчитываете скоро закончить?

— Через два-три года, месье.

— Принесите маленький кофе, покрепче и погорячее, — раздался скрипучий голос клиента, вдруг возникшего за одним из столиков.

— Ба, какие люди! — воскликнул месье Мартен-Мартен. — Это же месье Толю!

— Кажется, я вас узнаю, — отозвался вышеназванный.

— Я месье Браббан. Помните, битва при Бапоме, дальние странствия…

— А, помню, помню. Приятно снова вас встретить.

— А мне как приятно! Мой круг общения в Париже так невелик, что встретить знакомого — одно удовольствие. У меня ни родственников, ни друзей: один, как перст. Позвольте, месье, называть вас «мой дорогой Толю».

Толю изучал его со старческой подозрительностью.

— Вы играете в бильярд, месье Браббан?

— А как же, — ответил Браббан.

— Что ж, не помериться ли нам силой?

Второй старик с восторгом согласился.

Они отправились в «Людо», где им пришлось некоторое время подождать, когда освободится бильярдный стол. Партия началась со всяких «давненько я не играл» и «раньше я был на высоте, но практики не хватает». Ветеран войны семидесятого года был вынужден покориться лейтенантишке народного образования, который обыграл его с двадцатью семью очками из ста. Они расстались, весьма довольные друг другом. На следующий день месье Толю одержал новую победу, а через два дня месье Браббан вновь был вынужден признать себя побежденным; через три дня ему-таки пришлось согласиться на фору в двадцать пять очков, но, несмотря на это, он опять пал лицом в грязь, неравномерно покрывавшую паркетный пол в «Людо».

— Завтра я отыграюсь.

— Нет, мой дорогой Браббан…

— Как это, нет? Сегодня чуть-чуть не хватило.

— Да, но завтра воскресенье, я не смогу прийти.

— Ну, тогда до понедельника.

— Я иду к свояку.

— Ах да, к свояку. Месье… Бреннюиру?

— Именно так. Вообразите, что на днях один мой бывший ученик, которого я случайно там встретил, хотя, честно говоря, не случайно, поскольку он друг моего племянника и племянник-то его и привел, так вот, этот юноша рассказал нам кубистский стих.

— Не может быть, — искренне удивился Браббан.

— Признаюсь вам, я ничего не понял и мой великий друг, знаменитый поэт Сибарис Тюлль, тоже.

Имя Сибариса Тюлля, похоже, не впечатлило Браббана, и Толю продолжил:

— Сибарис Тюлль, вы наверняка знаете, автор «Аметистового башмачка», один из основателей «Меркюра».

— Как я завидую, что вы можете бывать у людей такого уровня, — взволнованно заявил Браббан.

— Для меня это большая честь.

— Я бесконечно восхищаюсь месье Тюллем, — сказал Браббан не слишком уверенно.

— Вы читали его стихи?

— Можно, я вам признаюсь? «Аметистовый башмачок» — моя настольная книга. Ведь поэзия — это ни больше ни меньше мое страстное увлечение.

— Уж не поэт ли вы? — спросил Толю, у которого дух перехватило от столь необычного признания.

— О нет, о нет. Но я читаю, так сказать, только поэзию. С ней я отдыхаю от дел, от суеты дня. Меня не только поэзия интересует, но и сами поэты, собственной персоной, во плоти.

— Вам хотелось бы познакомиться с Сибарисом Тюллем?

— Я бы не посмел…

— Нет ничего проще! — вскричал Толю. — Приходите в ближайший четверг. Мой свояк будет рад.

— Мне неудобно…

— Вот еще! Я его завтра предупрежу. Нет ничего проще. Он наверняка будет рад. На понедельник договорились?

— На понедельник договорились, мой дорогой Толю, и спасибо за приглашение.

— Не за что, не за что.

Толю опаздывал на ужин; он столовался в определенные часы в семейном пансионе, где отсутствие пунктуальности обрекало виновного на стыд и вызывало у окружающих самые нехорошие подозрения; он быстро удалился. Браббан же вышел не спеша. Он поужинал в первом попавшемся ресторанчике, активно работая челюстью, а затем отправился посидеть в «Суффле». Альфред принес ему черный кофе.

— Как по-вашему, Альфред, можно предсказать успех дела, которое собираешься предпринять?

— Это зависит от планет, месье, и от результатов статистики.

— От каких?

— По-разному, месье. Если месье угодно рассказать в двух словах, что это за дело, возможно, я смогу его проконсультировать.

— Ну… в общем… это не так-то просто.

— Вот уже подсказка.

— Я вам больше скажу, Альфред, это… дело должно остаться в тайне.

— Важная деталь, но не достаточная. Не могли бы вы, например, сказать, когда это начнется?

— Целый месяц, как началось.

— В какой день?

— Увы, уже не помню.

— А время не припомните?

— Было часов шесть.

— Утра?

— Вечера.

Альфред посмотрел в потолок.

— Должно остаться в тайне. Начато неизвестно в какой день около восемнадцати часов.

Он достал из кармана блокнот, на каждой странице которого, испещренной цифрами, были видны отпечатки пальцев. Альфред листал его, слюнявя указательный палец правой руки.

— Я смогу дать лишь примерный ответ, — пояснил он. — Мне не хватает дня, сами понимаете.

— Скажите, что можете, — попросил Браббан.

— В общем, это не сложно. У меня тут есть расчеты, что-то вроде таблиц логарифмов. Посмотрим. Ага, вот.

Он улыбнулся.

— Месье родился в нечетный день?

— Первого числа.

— И в нечетном месяце?

— Как это?

— В январе, в марте, в мае?

— Угадали.

— Месье родился 1-го мая?

— Точно.

— Тогда девять шансов из десяти, что ваше дело выгорит.

И добавил:

— Но не так, как вы думаете.

Браббан ушел в задумчивости и в котелке.

Биография

Произведения

Критика


Читайте также