Герман Кант. Кусочек Южного моря
По воскресеньям большинство людей спит дольше, чем в будни; у нас же было наоборот. В будни мать вставала раньше отца, а в воскресенье роли менялись. Как только в пять утра начинал трещать будильник, мать демонстративно поворачивалась на другой бок; отец же, кашляя, выбирался из-под одеяла и шел задавать корм скотине. При этом он все время что-нибудь говорил, но всякий раз с иной интонацией, и через раскрытое окно всегда было слышно, где он находится: у коз, у свиньи, у кур или у кроликов.
В будни во время своего обхода отец что-нибудь насвистывал, в воскресенье пел. Но это получалось у него еще хуже. На верхах его голос давал петуха, а на низах пение неизменно заканчивалось жесточайшим приступом кашля.
— Слишком много курит, — бормотала тогда в подушку мать.
Накормив скотину, отец шел на кухню перекусить. С тех пор как он в каком-то приключенческом романе вычитал исторические слова, произнесенные капитаном гибнущего судна: «В первую очередь женщины и дети», он каждое воскресное утро, нарезая хлеб, кричал в дверь спальни: «В первую очередь козы и куры!», на что мать сонным, но внятным голосом отвечала: «А во вторую — ослы!»
В такие утра она не бывала к нему благожелательна. И вот почему.
Каждое воскресенье отец уезжал на Рыбный рынок в Аль-тону. И вовсе не для того, чтобы купить, скажем, рыбу, нет, он отправлялся туда просто так. Иногда он брал с собой меня, поэтому я хорошо знал, в чем было дело: Рыбный рынок манил его, как иных — дальние страны.
Там в верхних рядах стояли лавки с жареным миндалем, окосовыми орехами, эдамским сыром, солодкой и лакрицей; пониже до хрипоты надрывали глотки торговцы бананами, разорявшие себя, если им верить, самоубийственно бросовыми ценами. Справа, в кабачке «Айер-Корс», горланя на сотне языков матросские песни, встречались первые воскресные пьяницы с последними субботними гуляками, а по левую сторону можно было приобрести сиамскую кошку, морских свинок из Новой Гвинеи, обезьянок-резус, какаду, альпийскую козочку или, на худой конец, кроликов из Гамбург-Лурупа. В средних рядах крестьяне из Фирландена и Геестгахта торговались с хозяйками из Санкт-Георга и Фульсбюттеля, а еще ниже, у самой Эльбы, откуда вместе с утренним туманом плыли гудки причаливающих судов, рыбаки сгружали на качающиеся понтоны камбалу, корюшку и треску.
Тут же внизу, в крайнем левом углу, стояли аквариумы, и каждый свой поход на Рыбный рынок отец заканчивал именно здесь.
И это мне было тоже понятно: сколь ни привлекательна была шумная сутолока рынка, у стеклянных стенок аквариумов она немедленно забывалась. Одни только названия этих пятнистых, крапчатых, рябеньких, полосатых и уж каких-то совсем неописуемых рыбок, казалось, были придуманы не иначе как Джеком Лондоном и Джозефом Конрадом.
А отец знал их всех наперечет и мог совершенно точно сказать, в каком закоулке какого океана обитают эти причудливые создания.
Хорошо еще, что рынок закрывался в десять часов, иначе отцу никогда бы не выбраться вовремя «на сушу».
Мать же, и без того сердитая с той минуты, когда отец ни свет ни заря принимался в воскресенье хозяйничать на кухне, просто из себя выходила, обнаружив, что у него опять выдалось «барышное воскресенье».
А с «барышными воскресеньями» вот какая была история: козы, кролики, куры и свиньи, по выражению отца, были «скотиной для брюха» — мать, к слову сказать, не возражала против такого рода скотины, суп от нее, дескать, наваристей; но вот отец утверждал, что вся эта лабуда не доставляет ему ни малейшего удовольствия, если нет «чего-нибудь такого эдакого».
То же, что он именовал «что-нибудь такое эдакое», мать коротко и ясно называла «блажью». Она была тоже за кур, но не за таких, которые несли яички не больше голубиных, на сковородке смахивали на однодневных цыплят, которых и во двор-то пускали только потому, что это, мол, порода такая.
И против кроликов она никогда не говорила ни слова. Но на кой шут нужны были визгливые твари, у которых ни кожи, ни рожи, одни разве глазищи, этого она никак не могла взять в толк. Ну а голуби! Царица небесная, эти вообще способны только гадить да как ненормальные кружить над крышами. Подумаешь, чистопородные!.. «Рокфеллеры мы, что ли?» — спрашивала мать, на что отец отвечал: чего нет, того нет, не то бы он их держал по нескольку десятков зараз…
Честно говоря, отец не особенно долго возился со своими породистыми подопечными; месяца за три-четыре, бывало, он досыта наглядится на них, и ему уже опять хочется чего-нибудь новенького. Он помаленьку начинал поддакивать матери, когда та заводилась против его «блажных тварей», и в один прекрасный день заявлял, что при первом удобном случае отвезет их на Рыбный рынок. И тут опять наступало «барышное воскресенье», то есть форменная катастрофа.
Дело в том (со временем это выяснилось окончательно), что на Рыбный рынок он отправлялся вовсе не ради продажи своих тотенгамских карликовых курочек или лопоухих кроликов серебристо-дамасской породы, — продавать-то он их, конечно, продавал, но только для того, чтобы на полученную выручку снова присмотреть себе «что-нибудь такое эдакое».
И пока отца не было дома, мать с тревогой ожидала минуты, когда, возвратившись, он полезет в мешок и торжественно вручит ей на сей раз самую что ни на есть распородистую животину.
У него в самом деле был необыкновенный талант раздобывать совсем ни на что не пригодных животных, поэтому легко представить себе, как мать с криком всплескивала руками, увидев порой жалкую, хотя и чистопородную, зверюгу.
Если бы хоть дело кончалось ненормальными голубями или кроликами, куда ни шло, но с каждым разом покупки становились все более странными. Однажды, например, отец выпустил из мешка огромную персидскую кошку — во всяком случае, продавец именовал ее персидской, — а кошка, оказывается, боялась мышей; в другой раз он вынул из кулька гватемальского попугая, который, правда, не умел говорить, зато очень ловко фонтаном выбрасывал сквозь прутья клетки шелуху от проса, а в последний раз отец притащил греческую черепаху с древней родословной; привязав за веревочку, он пускал ее в огород, где она сидела, спрятавшись под листом салата, до тех пор, пока не приходила мать и не срывала его.
Мать уверяла, что в тот день, когда отец извлечет из мешка павиана, она подожжет дом и переберется с детьми к своей матери в Финкенвердер. Павиана отец не принес, но то, до чего он додумался в позапрошлое «барышное воскресенье», было тоже неплохо. Мать, скрестив руки, молча наблюдала, как он осторожно водружал на кухонный стол мешок. Там оказался огромный стеклянный ящик, а в карманах у отца было полным-полно баночек из-под мармелада. Баночки он одну за другой ставил на стол и таким тоном, словно речь шла о золотых самородках, изрекал каждый раз какое-нибудь звучное слово: «скаларии», потом — «данио малабарский», потом — «неоновые» и, наконец, — «гуппи».
Да, это были они, великолепные рыбки-малютки из аквариума на воскресном рынке! Мать даже поинтересовалась, не отнялись ли у нас языки. Потом, качая головой, сказала, что при виде всех этих рыб с их ну просто неприличной окраской и формой ей становится стыдно, если она, может, когда ненароком оскорбительно отозвалась о какой-нибудь почтенной камбале.
Но отца ее слова ничуть не задели — у него теперь действительно было что-то из ряда вон выходящее; и он принялся готовить аквариум. Воду нужно было подогреть, «а то еще, бедняги, простынут»; надо также принести мелкого песочку и промыть его. Мать застонала:
— Промыть песочек! Уж лучше бы последил за девчонками, чтобы те хорошенько вымыли себе шею…
Но отец не угомонился до тех пор, пока волшебные рыбки не бултыхнулись в аквариум.
Наконец мы уселись обедать, и я заметил, что мать с необычайным интересом поглядывает на рыбешек. А когда вдоль стеклянной стенки проплыл большой полумесяц, она, заглядевшись, полила подливкой вместо пудинга руку отца. Но отец даже в этом усмотрел свою победу.
— Точно, — сказал он, — это хоть кого выведет из равновесия… уж очень они хороши, не правда ли, эти благородные создания?
Он вытер малиновую подливку воскресным носовым платком и сказал, что такой вот аквариум здесь, на суровом севере, в своем роде кусочек южного моря и не надо, мол, стыдиться, что это ошарашивает. И он еще раз протянул матери тарелку с пудингом, а она осторожно налила сверху подливку.
Само собой разумеется, в этот день мы не отходили от аквариума, и к вечеру каждая рыбка получила подходящую ей кличку; переливчатый полумесяц, например, мы прозвали Альфонсом, по имени нахального ученика москательщика, который имел обыкновение, нацепив новый галстук, не спеша прохаживаться вдоль нашей изгороди, чтобы обратить на себя внимание моей сестры; цихлиду мы окрестили Гульдой — так звали толстуху лавочницу.
Уже в постели отец признался, что он весь день предвкушал удовольствие увидеть, как завтра соседи вытаращат глаза. В этом отчасти и была цель его поисков «чего-нибудь такого эдакого», чтобы к нам паломничали соседи полюбоваться на его чудеса. Тогда он часами сидел с ними на старых ящиках, вертел самокрутки и занимался тем, что мать называла «заглядыванием в куриные гузки». Бывало, слышишь, как он торжественно говорит:
— Правильно, Адье, такого чистопородного петуха не каждый день раздобудешь!
Слух об аквариуме действительно разнесся с неимоверной быстротой, некоторое время даже казалось, что в поселке разразился соляной кризис, потому что к нам то и дело забегала какая-нибудь соседка одолжить ложку соли и уходила, только всласть налюбовавшись на наше новое приобретение.
Восторги соседей, правда, несколько поутихли, когда они дознались, из-за чего в последние дни их почта приходит с таким опозданием: матери удавалось оторвать почтальона от созерцания нашего «южного моря» лишь неоднократными напоминаниями о том, что ему пора на работу.
А отец, узнав о впечатлении, которое произвели на почтальона чудо-рыбки, с удовлетворением заметил, что такое, мол, бывает: человек, который действительно завел себе что-то особенное, и сам в глазах других становится чем-то особенным, и к нему все идут.
И до чего же он был прав!
Все началось с Ионатана Краулига. В четверг вечером мы только собрались было ужинать, как он явился. Никого другого у нас в доме не называли бы Ионатаном — из такого долговязого имени давно бы сделали «Йонни», — но Ионатана нельзя было называть иначе чем Ионатан. Он был беден и по-своему набожен. Когда-то прежде, рассказывал отец, он не был ни бедным, ни набожным, какое там! Прежде у него был большой угольный склад и он здорово пил. В ту пору его все звали Йонни. Но потребление угля в поселке отставало от потребности хозяина склада в спиртном, и в один прекрасный день он одновременно объявил себя банкротом и провозвестником новой секты.
И вот он явился к нам. Как всегда, на нем была широченная, вымокшая под дождем черная накидка и сношенные сандалии, с которыми он не расставался даже зимой.
Он без обиняков заявил, что пришел из-за рыб, но тут ему бросилось в глаза, что отец лежал на диванчике и не курил.
Ионатан знал, что ни то ни другое не было в привычках отца, и потому участливо спросил:
— Дорогой Пауль, уж не заболел ли ты?
— Да, дорогой Ионатан, — торжественно ответил отец, — у меня грипп.
Мать, знавшая Ионатана не хуже, чем отца, громыхнула кофейными чашками, однако Ионатан проявил себя миссионером в гораздо большей степени, чем это можно было предположить.
— Вот и хорошо, — кротко сказал он, — значит, у тебя найдется часок, чтобы наконец заглянуть в Великую книгу…
— И вправду, — заметил не без коварства отец, которого грипп как нельзя кстати уложил в постель, — самое время заняться божественным делом. — Он посмотрел в потолок таким невинным взглядом, что моя старшая сестра, прыснув, убежала в спальню.
Ионатан и на это не обратил никакого внимания.
— Если тебе будет угодно, — продолжал он, — давай-ка раскроем Великую книгу и займемся изгнанием гриппа. — И он принялся вытаскивать из-под мокрой накидки Великую книгу, которую неизменно носил с собой.
Но отец стал отнекиваться, лучше, мол, потом, а то сейчас у него настроение не благоговейное.
Тут и вторая моя сестра выскочила в спальню; мать же, за это время наполнившая доверху печку брикетами, принялась извлекать их обратно и аккуратно укладывать в ящик. Увидев, что она склонна повторить эту операцию, я подумал о том, как бы и мне незаметно смыться.
Тут раздался стук в дверь, и в нашей маленькой кухне появился господин советник врачебной управы доктор Пфаух.
Отец посмотрел на мать — нет, она не вызывала врача, звать врача из-за гриппа у нас не было заведено, тем более столь уважаемого советника медицины, которого мы знали в лицо только потому, что он часто проезжал на машине по нашей улице в близлежащую рощу, где гуляли нудисты; нет, нет, такое ей не пришло бы в голову, даже если бы в нашем доме случилась и скарлатина. Однако доктор недолго держал нас в сомнении. Он был не из тех, кто особенно церемонится; сказав громко «здрасьте», он сунул матери в руки влажную от дождя охотничью шляпу, уселся верхом на стул и загудел как в трубу:
— Ну-с, молодой человек, где тут у вас ночная посуда с морским чудом?
«Молодой человек» относилось к отцу, а под «ночной посудой» подразумевался, очевидно, аквариум, так как, узрев его за накидкой Ионатана, доктор уселся и прижал свой большой нос к стеклу.
— А этого, наверное, проутюжили? — загудел он, увидев Альфонса. — До чего же плоский! Великолепнейший экземпляр!
Против «великолепнейшего экземпляра» отец не возражал, но что касается «ночной посуды»… Я заметил, как он принялся сворачивать самокрутку, причем ноздри его раздувались.
— Н-да, — сказал он наконец, бросив выразительный взгляд на огромный живот медика, — жаль, что вот нашего брата нельзя проутюжить, небось не занимали бы так много места.
В кухне наступила тишина; моя маленькая сестренка, улучив момент, высунула голову из спальни и спросила, скоро ли будет ужин, хотя, добавила она, к нам идет еще какой-то дядя. А дядя, вернее, тетя входила уже на кухню: это была Алиса. С Алисой, по правде говоря, мы не поддерживали отношений, так как она вечно бросала камни из своего сада в наш, но теперь мы были рады и ей.
В молодости Алиса пела где-то на ипподроме игривые песенки и сохранила с того времени хрипловатый голос и взгляд обольстительницы. С Ионатаном она не церемонилась — его она знала еще в ту пору, когда он назывался Йонни; дернув его слегка за ухо, она пробасила:
— Привет, божий человек!
Советника же медицины она оглядела внимательно и тоном грубоватым, но вполне дружелюбным заметила:
— Ах, вы тот самый дядя доктор с шикарным драндулетом! Боже мой, сколько воды утекло с того времени, когда я знавала господ анатомиков… Или, быть может, мы с вами имели удовольствие?..
— Нет, — проворчал доктор; не такой, мол, он еще старый, как выглядит.
Тут даже Ионатан не удержался от кисло-кроткой улыбки. А Алиса мгновенно вспомнила, что она, собственно, пришла из-за этих вот «малюсеньких, славненьких рыбочек», и, усевшись перед аквариумом, без умолку повторяла:
— Боже мой, боже мой, красотища какая!
Поскольку рыбки снова вступили в свои права, лицо у отца понемногу разгладилось. И все-таки у него, кажется, возникли сомнения относительно полезности последнего приобретения, а приход следующего гостя отнюдь не способствовал тому, чтобы рассеять их.
В уже переполненную кухню вперевалку вплыла тезка цих-лиды, лавочница Гульда. Мне всегда казалось, что Гульда ведьма. Она уже давным-давно не стояла за своим прилавком, ее ноги этого не выдерживали, она была настолько толста, что объезжала своих должников-покупателей на электротележке. И все ее участие в деле заключалось теперь единственно в том, что она следила за своевременным погашением долгов покупателями, бравшими по записи.
В ее лавке долги уплачивались не как обычно, то есть при очередной покупке товара; для этого нужно было подняться на второй этаж и войти в комнату, где всегда было нестерпимо жарко и, казалось, навечно устоялись все запахи молочной лавки. Тут-то в полутьме и восседала Гульда, взимая долг!.. И так как ни одного гроша она не принимала без того, чтобы не прочесть должнику лекции о бренности мамоны, то моя мать, если нужно было что-то уплатить, посылала наверх меня.
Без сомнения, Гульда была ведьмой; даже сейчас, когда она стояла в ярком свете кухонной лампы, это впечатление не исчезало. Сначала она осмотрела своими довольно противными маленькими глазками широкий буфет, на котором было приготовлено к ужину, и, лишь убедившись, что нами ничего не было куплено у ее конкурентов, уставилась на аквариум.
— Так-так, — сказала она, когда Ионатан и Алиса поспешно уступили ей место: они, как и мы, вечно были ее должниками, — так-так, это и в самом деле интересно. И денег это, надо думать, кое-каких стоило, а?
Пусть не думают, что у нее на уме одни только поганые деньги, в могилу она их все равно не возьмет, да, да, в последнее время она довольно часто размышляет о смерти, однако дела ей после себя хочется оставить в порядке, ну, а кто-то сказал ей, что мы приобрели что-то необыкновенное, и она случайно обнаружила в своей книжке, что за кое-какой товар мы еще не уплатили; вообще-то деньги — проклятье, а сколько, между прочим, стоили рыбки?
Появление пастора Мейера на время избавило отца от ответа. Пастор оглядел столь необычное сборище мягким вопрошающим взором, весело произнес: «Добрый вечер всем, всем, всем», — правда, не без того, чтобы не метнуть молниеносного взгляда в сторону Ионатана, взгляда, которым он давал понять, что этого вот «шарлатана» он хотел бы исключить из своего «всем, всем, всем», — а потом сказал, что до него дошла весть, будто мой отец собрал в стеклянном сосуде дивное множество божьих тварей, и это согревающее душу известие повлекло его сюда по темным и дождливым тропам. То, что до пастора Мейера «дошла весть», никого особенно не удивило, у нас в округе почти не было дела, о котором он не проведал бы; мой отец даже пустил в обращение прозвище «Пинкертон господа бога», ибо не варилось еще такого мяса в кастрюлях общины, о котором бы не пронюхал сей «пастырь духовный». И его выражение «дождливые тропы» как нельзя было к месту, поскольку шнурованные сапоги господина пастора выглядели так, будто он часа два брел по размытой глине. Мать не сводила взора с грязных пасторских сапог, вздрагивала каждый раз, когда с них сваливался очередной комок глины, тут же попадавший под широкие подошвы духовного гостя.
Пастор Мейер, как видно, решил не упускать возможность потренироваться в общении с возлюбленной паствой, в своей речи он вперемежку с душеспасительной церковной лексикой усердно употреблял хлесткие народные словечки, причем внешность и поведение наших экзотических рыбок служили для него источником разнообразных сравнений и аллегорий.
Ионатан, завернувшись в свою накидку, как в тогу, пытался время от времени изображать на своем сектантском лице, помятом еще в эпоху Йонни, насмешливую улыбку; Алиса, услышав очередную метафору пастора, восклицала своим хриплым прочувствованным голосом: «Красотища какая!», советник медицины то и дело гудел от удовольствия: «Это господин коллега сформулировал поистине великолепно», а то, что он не находил великолепным, было «капитально» или «феноменально»; глазки ведьмы Гульды тайком скользили по кухне, оценивая стоимость нашей утвари, и лавочница наверняка в любой момент могла бы указать довольно точную цифру, однако при этом она не забывала энергично трясти своим тройным подбородком, когда пастор Мейер упоминал о бренности всего земного.
Отец с матерью только посматривали друг на друга; именно в эти минуты я понял, что имеют в виду авторы романов, когда говорят о красноречивых взглядах. Свет лампы пробивался словно сквозь гамбургский ноябрьский туман; пахло пасторским потом, карболкой советника медицины, чесноком вегетарианца Ионатана, плебейским «одеколончиком» Алисы, самым дешевым табаком фирмы «Бринкман» и всей мелочной лавкой ведьмы Гульды. А какая была жарища!
Уж совсем поздно вечером младшая сестренка протиснулась на кухню, в самый разгар пасторской аллегории о заботливой цихлиде и прожорливой рыбе-меч, и плаксивым, сонным голосом спросила, когда же уйдут все эти гости, она умирает от голода. Пастор тут же встал; мягким, но решительным жестом, словно давая знак церковному хору грянуть гимн, он поднял остальных и, втирая в пол последний комок глины, сказал, что детишкам, которые просят кушать, никто не имеет права отказывать. Затем он погнал всех гостей к двери, невзирая на то, хотелось ли им, как, например, Гульде, сказать еще что-нибудь или нет. На пороге он обернулся и в клубах вылетающего из кухни пара, окутавшего его освещенную лампой голову, спросил, нельзя ли ему в следующий раз привести с собой своих ребятишек — их у него было семеро, причем шестеро умели ходить, — чтобы и они посмотрели на эту водную аллегорию или как там отец называет свой сосуд, как-то в забавно-народном духе, кажется, «что-то такое эдакое».
— Точно, — ответил отец голосом более хриплым, чем у Алисы, — именно так.
В ближайшее воскресенье отец отправился на Рыбный рынок, а вечером у нашей калитки лежала собака, лохматая, злая, родичей которой можно увидеть в любой деревушке.
Произведения
Критика