Петер Хандке. ​Дон Жуан

Петер Хандке. ​Дон Жуан

(Отрывок)

«Chi son’io tu non saprai»
(Кто я такой, ты никогда не узнаешь).

Да Понте / Моцарт


Дон Жуан всегда искал благодарного слушателя. В один прекрасный день он нашел его во мне. Свою историю он рассказал мне не от первого, а от третьего лица. Так, во всяком случае, приходит мне на ум сегодня.
В ту пору я кашеварил какое-то время только для себя одного в своем пристанище вблизи развалин Port-Royal-des-Champs — знаменитейшего в семнадцатом веке, но пользовавшегося дурной славой женского монастыря во Франции. Несколько гостевых комнат монастыря были частью помещения, отданного мне тогда на откуп. Все зимние месяцы и раннюю весну я проводил за несложными занятиями, как то: готовил для себя пищу, хлопотал по дому, работал в саду, главным же образом читал и поглядывал время от времени в старинное крошечное оконце моей маленькой гостиницы в бывшем доме привратника монастыря Пор-Рояль-в-Полях.
Я давно уже жил без соседей. И дело тут было не во мне. Нет ничего лучше, как иметь соседей и самому быть соседом. Но идея жить в соседстве дала осечку, а может, просто вышла из моды? Что же касается меня, то я не преуспел в современной игре «спрос — предложение». Быть хозяином крова и поваром для своих постояльцев — таково было мое предложение — не находило больше спроса. Я оказался несостоятельным бизнесменом. При этом с незапамятных времен я твердо верил, что бизнес сближает людей, верил в это, как ни во что другое, я и до сих пор верю в занимательную игру «купля — продажа» как движущую силу прогресса и общества.
В мае я в общем и целом забросил свои занятия садоводством и только время от времени посматривал, как растут или погибают посаженные или посеянные мною овощные культуры. Подобным же образом я обошелся и с фруктовыми деревьями, выращенными мною из саженцев с десяток лет тому назад, когда я только вступил во владение домом привратника и превратил его в гостиницу у дороги. С утра до вечера я подолгу бродил по саду, расположенному в речной долине, прорезавшей плато Иль-де-Франс, под яблонями, грушами и ореховыми деревьями с книгой в руках, не ударяя палец о палец. И даже приготовлением пищи для себя занимался в эти весенние дни исключительно только по привычке. Запущенный сад, казалось, отдыхал, но то новое, что принесло потом свои плоды, было уже на подходе.
Чтение и то доставляло мне все меньше удовольствия. Утром того дня, когда на мою голову неизвестно откуда свалился Дон Жуан, я перво-наперво намеревался покончить с книгами. Правда, я как раз углубился в чтение двух явно рассчитанных на века литературных памятников, и не только одного семнадцатого столетия или одной французской литературы, а именно опуса Жана Расина в защиту монахинь Пор-Рояля и обвинительных речей Блеза Паскаля в адрес их противников-иезуитов, но тем не менее мгновенно решил завязать одним махом и с чтением, по крайней мере на какое-то время. Достаточно, что ли, всего начитался? Ну, знаете, более дикой мысли, посетившей меня этим утром, еще не было: «Хватит читать вообще!» И это при том-то, что всю свою жизнь я был прилежным читателем. Поваром и читателем. Ах, каким поваром! Ах, каким читателем! Вот тут-то я и понял, почему вороны с некоторых пор каркают с такой ненавистью на всю округу: их распирает гнев от состояния окружающего мира. А может, только моего внутреннего?
Появление Дон Жуана тем майским днем заменило мне чтение пополудни. И это было нечто большее, чем простая замена. Хотя бы уже потому, что речь шла о Дон Жуане, а не об этих канувших в историю изощренных и каверзных иезуитах-наставниках, старцах семнадцатого века. И не о Люсьене Левене и Раскольникове или, скажем, мингере Пеперкорне, некоем сеньоре Буэндиа или комиссаре Мегрэ, нет, вместо них явился тот, кого я ощутил как глоток свежего воздуха, тот, кто принес мне освобождение. Одновременно появление Дон Жуана буквально даровало мне внутреннюю широту и простор, какие только могло еще уготовить столь волнительное (и внезапно прерванное) чтение духовных текстов. С тем же успехом это мог бы еще быть сэр Гавейн, Ланселот или Фейрефиц, этот под стать сорокам черно-белый сводный брат Парцифаля, — нет, «пегий», пожалуй, все же нет! А может, князь Мышкин? Но пришел Дон Жуан. И в нем было, между прочим, немало от тех только что названных книжных героев и средневековых рыцарей-бродяг.
Пришел ли он? Или появился? Скорее опрометью ворвался, свалился на меня, перекувыркнувшись в сад через стену, служившую также наружной стороной той части моего пристанища, что шла вдоль улицы. То был воистину прекрасный день. После мутно-серого утра, столь частого в Иль-де-Франс, небо прояснилось и, казалось, никак не могло на этом успокоиться, оно прояснялось все больше и больше, не ведая устали. Послеобеденная тишина была, как всегда, обманчивой. Но в данный момент, тем не менее, она царила в природе и определяла обстановку. Еще задолго до того, как Дон Жуан попал в поле моего зрения, слышно было его тяжелое дыхание, человек задыхался. Ребенком я наблюдал однажды в провинции, как убегал от жандармов крестьянский парень. Он пулей промчался мимо меня по склону вверх, хотя от его преследователей были пока всего лишь слышны крики «Стой!». Я и сегодня еще вижу перед собой лицо преследуемого, красное, налившееся, и его тело, словно скукожившееся от страха, с кажущимися от этого еще длиннее руками, болтающимися вдоль туловища. Но гораздо живее звуки, врезавшиеся мне в память о нем. Это было больше, чем тяжелое дыхание, человек не просто задыхался, это было нечто особенное — сиплый свист, вырывавшийся из его легких. При этом дело было вовсе не в легких — левом или правом. Свистящий шум, который все еще звучит в моих ушах, отлетал эхом от пробегавшего человека, отскакивал от его тела, исходя не из нутра, а срываясь с поверхности, с внешней оболочки: его испускала каждая клеточка кожи, каждая ее пора. И казалось, даже источником звука был не один определенный человек, а великое множество людей, численно превосходящих не только реально приближавшихся орущих преследователей, но и заглушивших тихую деревенскую природу вокруг. Этот свист и вибрирование, отлетавшие от преследуемого, словно последняя нота в его жизни, таили в себе нечто сверхмощное для меня, своего рода первооснову насилия.
Как только я услышал учащенное дыхание Дон Жуана, где-то вдали и вне поля видимости, но одновременно совсем близко от меня, я тут же увидел мысленно того самого преследуемого из моего раннего детства. Тогдашние крики жандармов заменял сейчас шум и грохот мотоцикла. Он ритмично взвывал, как бывает, когда жмут на газ, и, казалось, прыгал по камням и корням, приближаясь к саду, однако все же не так ощутимо, как тяжелое дыхание человека, сразу заслонившее шум мотора и заполонившее собой все вокруг.
В одном месте ветхая стена немного выкрошилась, и там образовалась брешь, которую я намеренно не заделывал. Именно через нее Дон Жуан и ввалился ко мне нежданно-негаданно в сад, словно за ним гнались сто чертей. Но еще раньше, чем он, в проломе появилось что-то вроде копья или пики. А в воздухе описала кривую выпущенная пуля и вошла в землю прямо у моих ног. Кошка, лежавшая рядом в траве, сверкнула на миг глазами и тут же зажмурилась, снова погрузившись в сон, а воробей — какая же другая птица еще способна на такое? — тут уже уселся на качающуюся пику и только усилил этим ее качание. Пика в действительности оказалась обыкновенным, слегка заостренным спереди ореховым прутиком, который без труда можно срезать повсюду в лесах вокруг Пор-Рояля.
Тот преследуемый в те далекие времена сельской жандармерией деревенский парень даже не заметил меня. С обезумевшим взглядом побелевших на огненно-красном лице зрачков, точь-в-точь как у ошпаренной кипятком рыбы, протопал он мимо меня, ребенка (и если топот есть выражение физической силы, значит, он сделал это из последних сил). А вот убегающий Дон Жуан сразу увидел меня. Как только его туловище — голова и плечи — просунулось вслед за прутиком в пролом, он тут же вперил в меня свой острый и ясный взгляд. И хотя мы оба встретились таким странным образом впервые, мне этот незваный гость и нарушитель моих границ мгновенно показался своим и даже очень хорошо знакомым. Я знал, не дожидаясь того, чтобы он представился — а сделать этого в тот момент он явно не мог из-за своего дыхания, напоминавшего странное, длящееся на одной ноте сипение, — что передо мной Дон Жуан, и не один из тех «многих донжуанов», а самый что ни на есть настоящий Дон Жуан.
Не часто, но все же бывало так, повторяясь в моей жизни, что мне встречались такие абсолютно чужие лица, с первого взгляда казавшиеся мне хорошо знакомыми, и это чувство, не обязательно перерастая в глубокое знакомство, каждый раз продолжало жить во мне и дальше. С него можно было, так сказать, начинать строить отношения. И тогда подобные случаи (правда, лишь немногие) приводили к тому, что я действительно обретал нового хорошего знакомого. При появлении Дон Жуана все было ровным счетом наоборот: первый взгляд исходил от него, и он сразу давал понять, что мне будет отведена роль поверенного в той истории, от которой он желает поскорее избавиться.
Тем не менее между преследуемым из далекого прошлого и Дон Жуаном сегодняшних дней было что-то общее. Оба они являли собой нечто праздничное. Действительно, хватающий ртом воздух паренек бежал в том воскресном одеянии, в которое в сельской местности облачаются, собираясь в церковь. А на Дон Жуане сегодня, во время бегства, тоже было парадное платье, хотя и особое, как бы специально подобранное к голубизне майского воздуха. Но помимо этого как тогдашнее, так и нынешнее бегство излучали по своей природе нечто торжественно-праздничное. С той разве разницей, что сияние вокруг Дон Жуана исходило от него самого, а вокруг деревенского паренька, совсем напротив, никакого сияния не было, — да и откуда ему было взяться? Во всяком случае, лично от него сияния не исходило, нет, право, тут даже спорить не о чем.
Уж не застрял ли мотоцикл преследователей на болотистой местами еще и сегодня почве долины Родон? Рев мотора слышался все время на одном и том же месте. И на газ никто больше не жал. Мотор ровнехонько порыкивал, почти миролюбиво, в некотором отдалении от нас. Мы с Дон Жуаном встали к пролому в стене и вместе наблюдали за местностью вокруг. Наполовину скрытая светлой зеленью леса в приречной долине, на мотоцикле сидела пара, мотоцикл уже развернулся и, медленно описав кривую промеж поросли ольхи и берез, стал удаляться в сторону от вековой границы бывших угодий монастыря Пор-Рояль-в-Полях, считавшегося незыблемым прибежищем для всех страждущих. Дальше этой невидимой границы никого нельзя было преследовать. Кто перешел границу — был, даже если совершил страшное преступление, на первое время в полной безопасности. А кроме того, по виду пары было заметно: этот Дон Жуан был не тот, кого они преследовали. Тот, кого они хотели убить, был совсем другим. Особенно смущенной выглядела женщина. А мужчина напоследок даже дружески помахал Дон Жуану рукой.

Как и надлежит современной и/или классической паре мотоциклистов, они были затянуты в кожу, черную кожу, а на головах — одинаковые защитные шлемы, похожие друг на друга, как две капли воды. Само собой, что у той, очевидно, юной особы на заднем сиденье из-под шлема выбивались волосы, развеваясь на ветру, — естественно, так или иначе, белокурые. Оба они, мужчина и женщина — единое целое при быстрой езде, — походили на брата и сестру, даже на близнецов. Этому, правда, мешало то обстоятельство, как обнимала женщина сзади мужчину, а также и то, что кожа явно обтягивала голые тела. Они натянули ее на себя в крайней спешке, кнопки, заклепки и молнии застегнуты не были, и все, что могло распахнуться, было распахнуто. Листья, травинки, кусочки ракушек (даже с остатками улиток) и хвойные иголки приклеились к полуобнаженной спине мужчины, только к его спине. Лопатки молодой женщины сверкали белым пятном. Самое большее, что мы увидели на какой-то момент, был залипший на них пушистый комочек тополиного пуха — один лишь миг, и вот он уже тоже улетел вместе с ветром. Не брат и не сестра примчались на бешеной скорости на мотоцикле, чтобы в чем-то уличить Дон Жуана и, может, даже его убить. Больше всего я подивился хвойным иголкам на спине мотоциклиста, впившимся в его кожу, — в округе Пор-Рояля росли только лиственные леса.
Довольно широкое и плоское лицо Дон Жуана какое-то время еще было покрыто пятнами и вызывало в моей памяти образ «пегого» Фейрефица, представшего, казалось, предо мной живьем, таким, каким я мысленно видел его при чтении куртуазного романа Кретьена де Труа, этим зачатым с «мавританкой» сводным братом Парцифаля. Только пятна на лице Дон Жуана были не черно-белыми, как у его двойника, а красно-белыми, пожалуй, даже темно-красно-белого цвета. И, кроме того, пятнистость ограничивалась только лицом, а не распространялась, как у рыцаря Фейрефица, на все тело. Даже на шее пятен уже не было. То, что предстало моим очам, было пятнистое, как шахматная доска, краснокожее лицо Дон Жуана. И на этом лице большие, отнюдь не помутневшие от дикой гонки и даже не утратившие своей веселости глаза. Я и в самом деле могу немного поглазеть на него, но только недолго, сказал он мне, убирая клинок складного ножа, зажатого в руке. А потом он дал мне понять, что голоден. С него сошло сто потов, и тело давно уже просохло, но он хотел не столько пить, сколько есть. И тут я, прирожденный повар, заспешил, чтобы немедленно что-нибудь приготовить для него, поняв его как никто другой. Ах, какова натура этой неординарной личности в реальности! Я сейчас уже не помню, на каком языке обратился тогда ко мне Дон Жуан, в тот майский день на развалинах Пор-Рояля-в-Полях. Но как бы там ни было, я его понял, так или иначе.
Всю свою садовую мебель я давненько задвинул в угол возле стены, намеренно бросив ее там на произвол судьбы. Поэтому я принес гостю стул из кухни. Он подходил к нему спиной. В первый день той недели, пока Дон Жуан оставался со мной, я думал, что манера приближаться спиной служит ему мерой предосторожности — чтобы не спускать глаз с надвигающейся опасности или угрозы, например, с той пары на мотоцикле. Но потом я заметил, что при этом он совсем не напрягается и ничего не выслеживает. Он, конечно, производил впечатление человека, постоянно бывшего начеку, но не на стреме. И глаза его не бегали направо-налево и не заглядывали себе через плечо, и голову он всегда держал прямо, и, двигаясь спиной, смотрел в том направлении, откуда появился. От такого, как Дон Жуан, следовало бы, впрочем, ожидать, что направлением, откуда он может появиться, окажется или запад с его замками Нормандии и монастырями с сельскими угодьями вокруг старинного города Шартр, или, что еще понятнее, восток с его совсем недавней по времени резиденцией короля-солнца в Версале и, что уж скорее всего, с совсем неподалеку отсюда расположенным Парижем. Но он бежал сломя голову по полям и ввалился в долину Родон с северной стороны, где находились новые города Иль-де-Франс с жилыми кварталами-новостройками и офисами в центре, и самым близким индустриальным городом отсюда был Сен-Кантен в Ивелине, известный своей тюрьмой. С другой стороны, затянутая в кожу моторизованная парочка больше всего подходила по духу именно к этому направлению. К тому же единственное хвойное дерево росло как раз между этим новым городом и здешним старым аббатством, причем особенное дерево: одиноко стоявший кедр на краю реликтового для здешних мест леса. Великолепнейший и мощнейший экземпляр-одиночка во всей округе!
Пока я стряпал для Дон Жуана, я смотрел на него в открытое окно кухни, расположенной на первом этаже моего жилья — дом, собственно, и представлял собой длинную одноэтажную постройку, — как он сидел в саду на майском солнце. И он время от времени посматривал на меня, как я там управляюсь на кухне. Один раз он даже встал и положил мне на окно несколько свежих приправ и пряностей, достав их из своего парадного камзола. У него, собственно, не было надобности что-то объяснять мне, я и так видел, что он собрал все это на бегу, привычно спасаясь бегством. При этом листья щавеля, стебли дикой спаржи, имеющие по весне мучной запах белые рядовки не были оборваны или выковырнуты из земли как попало. Дон Жуан был привычен к бегству, имел большой опыт в этом деле. Убегая, он чувствовал себя комфортно, это стало частью его натуры. Но не означало, что во время бегства он не испытывал испуга или страха. Скорее это значило: испытывая страх или испуг, он видел зорче, острее, объемнее. Уж не оттого ли у него выработалось пространственное зрение, что, убегая, он все время оглядывался и даже бежал порой спиной к нужному направлению? Мало того, он ухитрился обработать по дороге свои трофеи, словно нашел их на прогулке, придал им готовый для употребления в пищу вид — снял кожицу, помыл их, почистил корешки. Уж не использовал ли Дон Жуан бегство в целях экономии собственного времени? Я же, по правде говоря, изрядно рассердился: он, новичок в здешних местах, вот так, ни с того ни с сего, натыкался на дары природы, сокрытые от посторонних глаз, можно даже сказать, бесценные богатства ее кладовых, в поисках которых я, здешний старожил, к тому же эксперт в сих вопросах, проглядел все глаза, бегая весной по лесам. Еще задолго до 26 апреля, праздника святого Георга, от которого эти вкуснейшие грибы получили свое второе имя, я обжигал ноги в зарослях молодой крапивы, обшаривал опушки окрестных лесов в западной части Иль-де-Франс в надежде найти хотя бы одиночный гриб, их главного представителя, олицетворяющего собой начало нового грибного сезона: майский гриб со светлой и круглой гладкой шляпкой, — надежда, таившая в себе в действительности, если следовать одной из книг, которую я тогда читал, с каждым разом все больше и больше «оскорбительной насмешки», — и вот, пожалуйста, этот примчавшийся неизвестно откуда залетный франт вываливает мне на подоконник, а следовательно, и на мое осиротевшее с тоски рабочее место на кухне целую семейку заветных шляпок — предел моих несбыточных мечтаний. Правда, с другой стороны, рядовки неплохо уживались с его образом, со случавшимися с ним сплошь ирядом историями, полнившими ряды слухов о нем.
Дон Жуан подвигал стул все ближе и ближе к моему кухонному окну. Смотреть, как я готовлю, сказал он, вдохновляет его. Вдохновляет? На что? Он сидел погруженный в себя, как бы отрешившись от остального мира. Это впечатление усиливалось еще благодаря высокой траве, которую я сознательно не косил вот уже несколько недель. Кошка с рыжей шерстью, пробираясь сквозь высокую траву, вела себя как львица. Это была не моя кошка, она приходила, вероятно, из одного из домов в Сен-Ламбер-дю-Буа, единственной деревни вблизи Пор-Рояля, в одном километре отсюда, если считать по воздуху, метнув, например, несколько раз подряд копье (моя недвижимость граничила только с руинами монастыря и старой голубятней на башне); пунктуально, в одно и то же время после полудня, кошка приходила ко мне, перебираясь через стену, и составляла мне на определенный отрезок времени компанию, не приближаясь ко мне, после чего продолжала обход окрестностей по ей одной известному маршруту. Ни единого раза эта чужая кошка при ее ежедневном появлении, к которому я со временем привык и даже отчаянно ждал, призывал ее к этому, не поприветствовала меня подобающим этим животным образом. Я для нее не существовал. А к Дон Жуану она тотчас же прижалась и терлась сейчас об него, беспрестанно выделывая кренделя промеж его ног, заходя то спереди, то сзади и тому подобное. Точно так же кружились вокруг пришельца несметные полчища больших и маленьких пестрых бабочек и мотыльков, создавая иллюзию сплошного мелькания миниатюрных флажков, вымпелов и штандартов; и немало бабочек спокойно и бесстрашно уже сидело на нем, прежде всего у него на запястьях, бровях, мочках ушей, где они пили маленькими глоточками влагу, выступившую после бешеной гонки на теле этого покоящегося сейчас, такого благожелательного мужчины. А ондатру, жившую и преднамеренно обреченном на запустение захламленном садовом прудике, — более пугливого животного мне еще не доводилось встречать, — я тут же увидел у его ног, где она, беспечно повесив топорщащиеся обычно усы, обнюхивала его сапоги. И как только я вышел в сад с подносом, уставленным едой, над усадьбой пролетел гигантских размеров ворон, держа в клюве что-то наподобие теннисного мяча, который он тут же и выронил, оказалось, что это маракуйя, украденная им, вероятно, с лотка на рынке — не базарный ли сегодня день в не так уж далеко отсюда расположенном Рамбуйе? — на сей раз измеряя расстояние по земле. А другой ворон, еще чернее и массивнее первого, сидевший до сего момента незаметно в разросшейся за последние недели густой листве деревьев в моем саду, в частности конского каштана, вылетел оттуда почти в ту же минуту — послышался только ужасающий треск веток, будто в дерево попала молния, — и кинулся вслед за первым, а из кроны каштана посыпались с грохотом, словно удары грома, обломившиеся засохшие старые сучья и ветки, в мгновение ока заготовив для меня в траве целую охапку хвороста.
Дон Жуан спал. Он положил ноги на замшелую крышку стола, служившего мне прежде читальным столиком. Ноги его опухли. Во время еды он поначалу почти не открывал глаз. Он и потом, лишь ненадолго оживившись, снова закрыл их. Эти закрытые глаза наводили меня сейчас на разные мысли. Может, пока он ел, он разогревал силу своего воображения? Своей фантазии? Пожалуй, нет. Но зажегшийся в нем как следствие внутренний ритм уже очень скоро не имел ничего общего ни с едой, ни с тем, понравилась она ему или нет. Сначала послышалось какое-то мычание, потом он принялся что-то напевать, не обращая внимания на ритм, но очень мелодично, раскачиваясь всем телом, хоть и едва заметно, но все же в такт мелодии, ведь так? (Позднее, рассказывая свою историю, Дон Жуан запретил мне любые расспросы, замечания и реплики. И вообще обязал меня безмолвствовать.)
Он принялся рассказывать, сидя в лучах мягкого майского солнца, а я, его слушатель, оставался в полутени, под кустом черной бузины, которая как раз цвела в это время, и ее мизерные — «мизюрные», как говорят в провинции, — бело-желтые цветочки, размером не больше пуговок на рубашке, без всякого ветра падали и падали вниз, устилая траву под кустом. Этот непрекращающийся цветочный дождь пересекался с непрерывным полетом тополиного пуха, с утра до вечера и всю неделю напролет летавшего не только по саду и развалинам Пор-Рояля, но и по всей обширной речной долине в западной части Иль-де-Франс. Все тяжелое, давящее, каменистое, плотно вросшее в землю эти воздушные и просвечиваемые насквозь лучами летающие по воздуху комочки пуха делали, казалось, легким и невесомым в тот самый момент, когда проносились мимо, или, уж во всяком случае, облегчали вес. Стояли дни между праздниками Вознесения Христова и Троицей, и колокольный звон чаще обычного раздавался в долине между лесочками, густо увитыми вьющимися растениями, — сначала после первого праздника, потом в преддверии другого, спускаясь по долине все ниже к церкви Сен-Ламбер, где на кладбище лежали сваленные в общую могилу презренные еретички-монахини монастыря Пор-Рояль. То и дело по верхней дороге, которая прямиком вела к руинам монастыря, проезжали, в поисках неизвестно кого, полицейские машины, да так медленно, что и шума слышно не было, и разворачивались потом назад. Однажды с неба на сад неожиданно обрушилось торнадо в виде эскадрильи бомбардировщиков, что само по себе ничем особенным не было, поскольку на плато, чуть выше неприкосновенных монастырских угодий, находится несколько военных аэродромов — Виллакубле и Сен-Сир с его военной школой, тем не менее было все же как-то непривычно, ибо все новые эскадрильи и другие соединения бомбометателей проносились на бреющем полете, почти срезая верхушки деревьев, и баламутили воздушное пространство, омрачая голубизну майского неба своим тренировочным полетом ради совместных маневров в европейском масштабе или чего-то в этом роде.

Дон Жуан переоделся. Может, он только вывернул на другую сторону свою накидку? Во всяком случае, на меня это произвело такое впечатление, будто он снова собрался в путь-дорогу. Об этом свидетельствовало и то, что он встал, отступя несколько шагов назад, словно высматривал какую-либо повозку. Свой самый первый рассказ он обратил исключительно к самому себе, пробормотав что-то себе под нос. Это случилось оттого, что пережитое сегодня, эпизод с мотоциклетной парочкой в черной коже, произошло только что и не созрело еще для рассказа. Дон Жуан никак не мог начать его издалека, самое большее — мог лишь удостовериться для начала в его правдоподобности в личном разговоре с самим собой, вылившемся в форму тезисов и реплик. Он слишком много фигурировал в произошедшем эпизоде, и это мешало ему свободно рассказывать: только когда речь пойдет не о нем, он сможет приступить к пространному повествованию. Правда, теперь, по прошествии времени, я вижу все несколько иначе. Он наложил запрет на музыку своего рассказа, любую музыку, какой бы она ни была. А это, в свою очередь, делало его неспособным. Неспособным к чему? Неспособным, и все тут.
Ни о чем не думая, шел он тем днем под куполом особенно необъятного майского неба над Иль-де-Франс. Здесь еще и сегодня, несмотря на плотную сеть шоссейных дорог, можно пройтись по полю, что доставляет, по-видимому, совсем другое удовольствие, чем в былые времена. Он только утром приземлился в здешних местах, в буквальном смысле приземлился, прилетев на самолете; а день и ночь до того он провел в чужой стране, как обычно и делал, бывая каждый день в разных уголках мира, не обязательно даже в старушке Европе.
Местность вокруг Пор-Рояля кажется одной большой равниной, но, пересекая ее, видишь, как сильно она изрезана и рассечена. Причиной тому многочисленные ручьи и речушки с Бьевр во главе — рекой, несущей все собранные воды в Сену: то, что представляется сверху единой плоской равниной, оказывается на поверку сильно размытым водными руслами и разрезанным глубокими ущельями и оврагами плато. Места поселений, прежде всего новые, раздавшиеся вширь и поднявшиеся вверх, с их офисами и промышленными комплексами, находятся почти все без исключения наверху, на плато. Оно голое, и там очень ветрено, уцелевшие остатки рощ никак не оставляют после себя впечатления привычного леса. Долины вдоль ручьев, тем более расселины, наоборот, покрыты густой растительностью, дубовыми лесами, благородным каштаном по склонам оврагов и особенно пойменными лесами, ольхой и тополем ближе к низине, прерываемыми прогалинами с бывшими мельницами, которые или развалились и заросли подлеском или превратились в конюшни со стойлами для лошадей верховой езды. Поверхность земли, питающей родниковыми водами ручьи, не изменилась за века, большого строительства здесь не велось, если не считать монастыря Пор-Рояль, который тогда представлял собой в начале долины Родон, находясь от Парижа всего на расстоянии полдня езды верхом, самостоятельный город или, скорее, форт, причем форт духа, особого авантюрного духа. (Я не только потому завожу речь столь издалека, что просторные поля вокруг развалин Пор-Рояля запали мне в душу, но еще и потому, что вижу в нем истинное или единственно возможное географическое место для данного рассказа, во всяком случае, из тех, что претендуют на эту роль сегодня, на то, чтобы стать достойными кулисами для событий сегодняшнего времени или вообще для современности как таковой, как ими стали, например, однажды заброшенные в недавнем прошлом стены итальянских фабричных пригородов в фильмах Антониони или обглоданные пескоструйными аппаратами скалы-останцы в американской Долине Монументов в вестернах Джона Форда.)
До боли похожей на долину Родон кажется и та, что расположена в непосредственной близости от Сен-Кантена по берегам речки Мерантез. У самых истоков вод, прорезающих плато, долина осталась незаселенной, местами она покрыта такими же, как и возле меня, почти непроходимыми зарослями колючих кустов ежевики, опутанных вьющимися растениями. Там он и плутал в то майское утро, мой Дон Жуан. Сначала он, правда, шел лесными тропами. Он умел оставаться незаметным. Нередкие здесь бегуны или всадники не увидели его. Кто другой, может, и поостерегся бы бегущей лошади, но только не он. А сквозь кустарник он продирался просто так, по привычке и из азарта. И все его мысли были направлены на то, чтобы распорядиться временем по собственному усмотрению — он считал это главным делом своей жизни, во всяком случае в данный момент. Так что сейчас его ничто не интересовало, кроме кедра, возвышавшегося впереди на прогалине в долине Мерантез — темная развесистая крона за всеми этими дебрями из никчемной поросли, — даже если это привело бы к отклонению от намеченного им для себя маршрута.
И как если бы одинокий грибник наткнулся вдруг на труп в лесу, так и Дон Жуан неожиданно увидел перед собой поперек лесной дороги голую парочку. Он буквально замер на месте. Меж кустами отчетливо виднелась голая женская спина. Все слова для передачи того, чем занимались эти двое друг с другом или что между ними происходило, независимо от того, служили ли они изящному описанию события или огрубляли и опошляли его, выражали до сего времени прежде всего смущение очевидца, и так оно, по-видимому, останется и впредь. Мужчину Дон Жуан практически не видел, разве что его согнутую в колене ногу. И слышно тоже ничего не было, — парочка не произносила ни звука; они устроились в небольшой ложбинке, а он стоял от них буквально «в двух шагах», на расстоянии, что называется, плевка, и спасал его только шум листвы да журчание ручья.
Первый порыв Дон Жуана был: бесшумно удалиться. Но потом он решил остаться, пожелав присутствовать при происходящем. Это и в самом деле было его волевым решением, трезвым и спокойным. Он возжелал лицезреть двух воссоединившихся и продолжающих без остановки воссоединяться молодых людей. И речи не могло быть о том, чтобы отвернуться. Теперь это уже стало его долгом — регистрировать происходящее и измерять его. А что измерять-то? Этого Дон Жуан не знал. Во всяком случае, он смотрел на них, не испытывая никаких эмоций и даже намеков на возбуждение. Все, что он ощущал, было лишь удивление, очень спокойное, можно сказать, элементарное. Со временем оно перешло, правда, в отталкивающее чувство, но не то, которое испытываешь, невольно подслушивая, что происходит в соседнем номере гостиницы, и которое сопровождается, как правило, тем, что все в тебе противится происходящему — целиком и полностью, со всеми твоими потрохами вместе.
Очевидным было то, что оба абсолютно не видели в своих действиях ничего тайного и постыдного, что следовало бы скрывать от посторонних глаз. Они исполняли этот акт не только для случайного зрителя, они как бы выставляли его на обозрение всему миру. Показывали, что и как. Более гордыми в своих действиях и более величественными просто нельзя было быть. Особенно этим отличалась блондинка, или крашеная под блондинку особа, превратившая укромные лесные заросли цветущего дрока вблизи одинокого кедра в театральные подмостки, поистине заменявшие для них в эти очень-очень затянувшиеся моменты целый мир. Упиваясь, она попеременно играла солнечными лучами у себя на плечах и на бедрах, двигаясь все быстрее и активнее, буквально танцевала вместе с солнцем и извивалась, как заклинаемая змея, вертела своим юрким задом. Какой гордой она казалась, держа спину прямо и весело занимаясь любовью. Оно и впрямь казалось, что активность в этом деле проявляет только она одна (и тогда речь действительно могла идти только о ней и о том, что было тем лучшим, если не единственным, что она могла предъявить миру или кому другому стоящему поблизости); мужчина под ней был, так сказать, заурядным подателем реплик, служебным подспорьем, орудием ее труда и, соответственно, почти невидимым в этом акте. Вот так — с невидимым мужчиной и выставленной для всех желающих на обозрение женщиной — могла бы быть снята очередная любовная сцена в любом фильме, но только на природе принципиально все смотрелось иначе, и не потому лишь, что Дон Жуан видел всю картинку наяву и прямо перед собой — в отличие от крупного плана на экране, к тому же, как всегда, на некотором удалении от места действия, — здесь тоже был крупный план, но не снятый на кинопленку, а, что называется, в натуре.
Только через неделю после увиденного, когда Дон Жуан, думая о той парочке, как бы праздновал вместе с ними выходные дни, — а он не сомневался, что они их праздновали, да еще и как, — ему вдруг вспомнилось, какими желтыми были на тонких ветках-прутиках цветки красильного дрока с обеих сторон от пары. И как ветер мотал, раздвигая и сдвигая, этот сплошь желтый кустарник семейства губоцветных. От кедра доносился специфический шум, похожий на свист. Высоко в небе, неправдоподобно высоко для птицы, кружил один из тех орлов, которые обычно только в особо ясные и тихие дни жаркого лета покидают свои насиженные места или гнезда в лесу под Рамбуйе и летят в околопарижское воздушное пространство. Осы с шумом и жужжанием трудились над посеревшей от ветра и дождей поленницей (так же выглядел сейчас у меня в саду и мой деревянный стол — ведь рассказ Дон Жуана пришелся на май месяц, когда осы строят гнезда). На одной из веток, свисавших над ручьем Мерантез, не то болталось, не то раскачивалось что-то продолговатое и полосатое, по весу не тяжелее туфли, похожее на скрученную магнитофонную пленку, — такой невесомой могла быть лишь сброшенная змеиная кожа, значит, в округе Пор-Рояля все еще водились или снова завелись змеи. С кедра сорвалась прошлогодняя шишка и прокатилась по парочке. Переливающийся блестками песок сверкнул на дне ручейка, в котором не было рыб, и послышался шум трактора с полей, что распахивали наверху, на плато. На краю леса, на противоположном склоне, нарисовалась большая семейка бабушек-дедушек-родителей-деток, они устраивались на пикник, устанавливая складной столик, по одной из самых современных трасс проехал школьный автобус, и дети сбились там в кучку в самом заду, а в воздухе мельтешили те маленькие рыженькие мотыльки, про которых всегда думается, когда двое из них вьются друг подле друга, что их трое.

Биография

Произведения

Критика

Читайте также


Выбор читателей
up