Карло Гоцци. ​Бесполезные мемуары

Карло Гоцци. ​Бесполезные мемуары

(Отрывок)

Предуведомление автора

Если бы я полагал себя значительным человеком, например, великим святым, великим юристом, великим философом или, наконец, великим писателем, я не взялся бы писать историю своей жизни; я оставил бы эту задачу романистам, чья забота – осчастливить читателей, или ревностным почитателям, которые считают своим долгом наставлять потомство с помощью прекрасных примеров. Я видел слишком много людей, обладающих талантом прикрывать нелепости и прятать за спину неловкости в тщетной надежде, что изображаемое есть действительно они сами. Эти люди, в слепоте тщеславия, одеваются в некоторое подобие «noli me tangere», что выставляет их пугливыми, как необъезженные жеребята. Если вдруг они соизволят сотворить свою апологию, то выдают себе патент полубогов, две трети мира преисполнены зависти к их воображаемой славе. Их горькие слова уязвляют ближнего, не падающего ниц перед этим бурлескным «noli me tangere». Похвалы, которыми в своем великодушии они удостаивают небольшое число людей, блещут умеренностью, а люди, удостоенные их благосклонности, неизменно – либо дураки, которые ими восхищаются, либо плуты, которые им льстят.
Моей основной задачей было представить самому себе процесс своего развития и пригасить резвость своего самолюбия, ибо я замечаю вокруг себя, в каждом поступке, выражении лица и во взгляде эту общую заднюю мысль: «Смотрите на меня, рассматривайте, уважайте и бойтесь меня». Я нахожу некоторую пользу в этом исследовании, вот почему, хотя в этих мемуарах я много говорю о себе, о своей жизни, своей семье, своих путешествиях и литературных произведениях, я публикую их с подлинным чувством смирения. Я не заслужил ни фимиама от тех, кто любит меня, ни оскорбительных наклеек, которыми почтили меня мои враги. Я благодарен первым за их доброту и не испытываю ненависти ко вторым за их стремление меня разорвать. Такова жизнь – иметь друзей и врагов; возбуждать симпатии или антипатии своей внешностью, своим лицом, манерой говорить медленно или быстро, пространно или лаконично, наконец, своим темпераментом, при том, что твои нрав и поведение не будут ставиться ни во что. Я рад неприязни, возникающей по этим не зависящим от моей воли причинам; соответственно, я собираюсь писать свой портрет таким образом, что можно будет, если угодно, развлечься, набросав на этом материале мою карикатуру, и я постараюсь нарисовать истинную картину моего сердца, моих мыслей и моих вкусов таким образом, что изощренные и озлобленные умы смогут говорить обо мне со злорадством, не отступая от истины и не опасаясь противоречия.
У каждого в уме есть некая оптическая линза, которая в силу своего преломления представляет объекты этого мира в определенном свете. Если воспользоваться некоторыми крохами философии, моя оптическая линза склоняется больше в сторону Демокрита, чем к Гераклиту. Когда я обращался к своему разуму, подверженному рефлексии с поиощью упомянутой линзы, это приводило обычно к смеху и шуткам. Поскольку среди объектов, которые я выбирал для своих трактатов и сатир, обман и лицемерие пользовались моим предпочтением, я приобрел внушительное число врагов. Я часто вспоминаю среди моих сатирических войн прекрасную сентенцию мудреца: «Поучениями и остроумием вы развлекаете, но не завоевываете сердца». Не успокаивая себя мыслью, что мои враги разоружатся, когда смогут поиздеваться надо мной, после того как я поиздевался над ними, я не смущаюсь их гневом и даю чистосердечный отчет о своей жизни, с тем чтобы они смогли посмеяться на мой счет со всем своим удовольствием.

Глава I
Мои предки, моё рождение и моё воспитание

Происхождение моей семьи восходит к четырнадцатому веку и начинается с некоего Пецоло деи Гоцци. Генеалогическое древо, надлежащим образом затянутое паутиной, покрытое пылью, изъеденное червями, без рамы, но и без противоречий, подтверждает эти сведения. Не будучи испанцем, я никогда не обращался ни к какому генеалогисту за получением более раннего происхождения. Где-то есть исторические памятники, из которых точно можно понять, что моя семья происходит от неких Гоцце из Рагузы, основателей этой античной республики. В истории Бергамо отмечено, что Пецоло деи Гоцци был отмечен сенатом Венеции за то, что положил свою жизнь и свое имущество на борьбу против миланцев, поддержав свою провинцию с ее непобедимым и чрезвычайно милосердным руководством. Гоцци, став гражданами Венеции, возвели обиталища в этом городе для своих живых и своих мёртвых, как это можно видеть на улице и в церкви Сан-Касиано. Одна из ветвей нашего дома имела честь соединиться в XVII веке с патрицианской семьёй, после чего она сразу же угасла. Другая ветвь, из которой я происхожу, осталась в своем обычном буржуазном состоянии, за которое нам никогда не было стыдно. Ни один из моих предков не занимал тех высоких и доходных постов, претендовать на которые даёт право венецианское гражданство, из чего я пришел к выводу, что Гоцци были хорошие люди, мирные и совсем не интриганы. Двести лет назад прадед моего отца купил около шестисот арпанов (~2–3 тыс. акров) земли с постройками во Фриули, в пяти милях от Порденоне. Большинство из этих благ были «фьеф»; иными словами, при каждом наследовании наследник должен возобновлять инвеституру, заплатив несколько дукатов в пользу государства. Чиновники феодальной палаты в Удине – люди замечательной бдительности. Если кто-то из наследников пренебрегает приношением дукатов и подтверждением верности правительству, они налагают секвестр на его наследие самым верным в мире образом. Это как раз и произошло, по забывчивости моей семьи, после смерти моего деда: мы вынуждены были уплатить большую сумму денег, чтобы получить эту весьма достойную инвеституру.

Мой титул графа, разумеется, должен сопровождаться некоторыми бумагами. Те, кто мне отказывает в этом титуле, ничуть меня не оскорбляют; мне значительно меньше нравится, если серьезно оспариваются те несколько владений, что мой отец мне оставил. Я сын Жака-Антуана Гоцци, который обладал проницательным умом, весьма тонким чувством чести, вспыльчивым темпераментом, характером решительным, а иногда и ужасным. Воспитанный любящей матерью, которая приучила его с самого раннего возраста следовать всем своим капризам, пришел он вскоре к тому, что разорился на лошадях, собаках, охотничьем снаряжении, великолепных празднествах и т. д. Он женился неразумно, целиком следуя своим наклонностям. Его состояние позволило бы ему занять хорошее положение в свете, но он хотел сделать его слишком высоким. Моя мать, Анжела Тьеполо, была из известной в Венеции патрицианской семьи, которая угасла на моём дяде Чезаре Тьеполо, скончавшемся знаменитым сенатором к 1749 году. Преимущества рождения – для меня всего лишь игра случая; я не смотрю, откуда вышел, но смотрю, куда я иду. Я не знаю, огорчают ли плохие поступки предков, но они заставляют краснеть меня самого. Меня зовут Карло, и я вышел шестым из утробы моей матери, чтобы наслаждаться светом или, если вы предпочитаете, тьмой мира сего. Хотите цифры? Я вам скажу, что начал это писать тридцатого дня апреля 1780 года, мой возраст значительно превосходит пятьдесят, не достигнув однако шестидесяти лет. Я действительно не знаю ничего сверх сказанного и не стану докучать дьячкам, выпрашивая моё свидетельство о крещении, будучи уверен, что был крещен, и не претендуя на роль дамского угодника. Я не боюсь, если где-то случилась ошибка; фасон моего платья и моей прически в порядке. Не будем же уделять слишком много внимания подсчету годов и не будем никого судить по возрасту. В любом возрасте можно умереть. Я видывал мужчин, которые выглядели как дети, молодых людей, замечательных своей зрелостью, стариков, полных огня, и старцев, которых стоило бы заворачивать в пеленки.
Нас было одиннадцать братьев и сестер, четыре мальчика и семь девочек, все крепкой природы и безупречных качеств; все подвержены литературной эпидемии, и мои сестры сами способны написать свои воспоминания, если такой зуд их настигнет. Забота о нашем образовании была поручена последовательно нескольким аббатам, которые из-за своей глупости и заигрываний с горничными были изгнаны один за другим. Мои наклонности раскрылись с самого детства; я был немного смешной, молчаливый, наблюдательный, невозмутимый, доброго нрава и привержен к учёбе. Братья, пользуясь моим мирным и тихим характером, сваливали на меня все прегрешения, которые они совершали, и, не удостаиваясь извинения, я страдал от несправедливых наказаний с героическим постоянством. Невероятная вещь для ребенка – я равнодушно пережил такое ужасающее наказание, как оставление на хлебе и воде. Очевидно, я был тупым школьником или ранним философом.
Моим двум старшим братьям, Франко и Гаспаро, посчастливилось поступить в колледж и завершить там регулярное обучение, но, увы! беспорядочность нашего дома, расточительность моего отца, и быстрый рост семьи воспрепятствовали прогрессу моего образования. Я попал в руки сельского священника, а затем священника венецианского, хорошей нравственности и достаточно образованного. В лицее, который содержался двумя генуэзскими священниками, я продолжил своё образование с крайней любовью к книге и большим желанием учиться. Нас было двадцать пять учеников; за время обучения, как я видел, две трети моих одноклассников изучали грамматику, гуманитарные науки и риторику, пьянствуя в кабаках, таская мешки и крича на улицах: «Печеные яблоки, сливы и каштаны», – с корзиной на голове и весами, подвешенными к поясу. После долгих усилий, преодолев подводные камни, на которые меня швыряли повороты судьбы моего детства, я закончил кое-как образование, используя то малое, что получил в классах, и смог избежать невежества. Пример моего брата Гаспаро, чья страсть к учению, заслуживала похвалы, дополнительно подстегивал моё усердие. Я оставался привержен моим книгам. Поэзия, чистый итальянский язык и риторика воспламеняли тогда соперничество молодежи Венеции. Сегодня в нашем городе мы не находим и следа этих трех прекрасных вещей, по причинам, о которых я расскажу позже. Не могу понять, что сделали мои современники с плодами своего образования, но я не знаю ни одного из них, кто был бы в состоянии написать три строки или изложить простейшее чувство без омерзительных ошибок в грамматике и правописании. Они похожи на персонажа французской драмы Мерсье, который не мог написать срочную записку, потому что его секретарь отсутствовал. Мое же отношение к изучению этих трех легкомысленных предметов, поэзии, тосканского языка и красноречия, было так прилежно и так упорно, что от усталости я заработал кровотечения, слёг и продвигался к смерти, как Сенека. У меня отняли книги, письменные принадлежности и бумагу, но, едва поднявшись, я прятался дома на чердаке, чтобы работать. Аббат Вердани, библиотекарь семьи Сорано, человек большой эрудиции, сжалился над моей слабостью и страстью, которые он разделял. Он принял меня в свои друзья и пришел мне на помощь, направляя мои суждения и предоставляя мне редкие и ценные книги, наставляя меня в том, как различать хорошее и плохое и, в особенности, любить естественность и простоту. Я обязан ему познанием пути правды, но также несчастьем неспособности выносить дурной вкус и напыщенность, которые отравляют сегодня итальянскую письменность, испытывать только скуку, отвращение и антипатию при чтении этой бессвязной, софистической продукции, с монотонным стилем и высокопарным жаргоном – грубым, темным, с корявыми периодами и смешной фразеологией. Я выучил французский, не для того, чтобы заиметь, согласно моде, возможность плохо изъясняться на этом языке, но чтобы изучить и понять огромное количество хороших и плохих книг, которые рождает эта великая нация, избранная судьбой, такая активная и такая смелая. Именно в этой иностранной литературе я нашел строгость стиля. Что же касается любви к правде, она была внушена мне с детства горячностью моего покойного отца, который никогда не упускал случая отвесить мне пару пощечин, услышав от меня ложь или заметив неискренность, за что сегодня я испытываю к нему глубокую благодарность.
Глава II
Комические инстинкты, отъезд в Далмацию, поэтический лимонад

Комедийный инстинкт в моей семье проявлялся в высшей степени, и наше появление где-нибудь всегда сопровождалось острым словцом. Кроме пьес, которые мы выучивали наизусть с чрезвычайной легкостью, мы успешно представляли импровизированные фарсы. Моя сестра Марина и я были особенно искусными обезьянами, представляя карикатуры, поражавшие обитателей нашего села. Мы добавляли к нашим комедиям буффонные интермедии, где изображали знакомых мужчин и женщин в их костюмах, и копия бывала настолько верна, что наши зрители крестьяне, узнавая оригинал, награждали нас громким смехом и осыпали аплодисментами. Отец и мать в один прекрасный день возымели фантазию тоже быть представленными на нашей сцене сестрой и мной. Они были обслужены согласно желанию и показаны с точностью со всей своей одеждой, отношениями и языком, и я даже осмелился показать их домашние ссоры по хозяйству. Такая дерзость не вызвала недовольства и привела их в хорошее настроение. Эти представления явились началом призвания, которое впоследствии принесло определенные плоды. Я играл сносно на гитаре и, перебирая струны, отваживался импровизировать стихи, что воспринималось как маленькое чудо теми, кто ничего не знает о поэзии. Импровизация, как правило, – жалкий способ оскорбить муз. Она развлекает толпу, слушающую с разинутым ртом банальности, и воздействует на вульгарные мозги ложным проявлением таланта, возмущая язык и поэзию. Слушая самых известных импровизаторов нашего века, я уверился в той истине, что среди потопа стихов, извергаемых этими людьми с напыщенными жестами и воспаленным лицом к большому удивлению присутствующих, не найдется и страницы, достойной быть напечатанной, и среди тех, кто восхищается этим на слух, едва лишь двадцатая часть – возможные читатели. Это всегда только звуки, бессмысленные шумы, попытка вызвать восхищение уловками. Бедные эти люди подобны собаке таксе, идущей по следу чуда. Если бы художник захотел изобразить на холсте самозванство, скрывающееся под маской поэзии, он должен был бы изобразить его в виде импровизатора, с руками, воздетыми в воздух, и бессмысленным взглядом. Я прошу прощения у Бога за глупейшие стихи, которые читал родителям под звуки своей гитары.
Мне было четырнадцать лет, когда дела моей семьи совсем расстроились. Беспорядок, увеличение расходов, снижение доходов и дорогостоящий судебный процесс породили тревогу и печаль в нашем доме. Мой брат Гаспаро глупо женился на поэтической абстракции. Безразличный ко всему, что не имеет отношения к литературе, он почерпнул у Петрарки способ стать влюбленным. Его Лаурой была молодая девушка по имени Луиза Бергалли, старше его на два года, и, поскольку, к несчастью, Гаспаро никогда не останавливало поповское облачение, он женился на своей любовнице законным браком, после чего, спасаясь от забот о небогатом домашнем хозяйстве, погрузился с наслаждением в свои книги и по настоящему утонул в них.

Наша многочисленная семья была полна мужества и терпения и являла собой теперь образец самого нежного союза; между тем на нее легли все невзгоды сразу. Что можно было тут сказать? То, что говорят, не зная, что сказать: это злой рок. Самым жестоким ударом явился удар апоплексический, поразивший нашего отца и оставивший его томиться семь лет немым и парализованным, не забирая его нравственных качеств, как бы для того, чтобы он смог лучше почувствовать весь ужас своего положения. Это мучительное зрелище, слезы моих сестер, появление на свет некоторого количества малышей-внуков, которые заполняли дом криками, заставили решиться брата моего Франко отправиться на Корфу с генеральным морским проведитором, Антонио Лореданом. Это мужественное решение внушило мне такое же – отправиться с Его Превосходительством Иеронимо Кверини, избранным проведитором Далмации. Рекомендованный этому выдающемуся правителю моим дядей Тьеполо, я собрал лёгкую поклажу, куда входили мои книги и гитара, плача поцеловал мать и отчалил, в возрасте шестнадцати лет, в качестве волонтера, в варварские провинции изучать военные и гражданские обычаи населения Далмации.
Галера «Генералиция» ждала нас в маленьком порту Маламокко. Я взошел на барку и был встречен с вежливостью и любопытством офицерами, которые осмотрели меня с головы до ног, дипломатично прощупали, засыпали вопросами и в итоге сердечно предложили мне свою воинскую дружбу. Страсть к игре, невоздержанность и распутство располагались бивуаком в их сердцах без ущерба для амбиций. То была неизлечимая гангрена. Мое патриархальное воспитание, мое оправданное желание сохранить свое здоровье, легкость моего кошелька не позволили мне перенять привычки этих господ; но я никоим образом не пытался преподать им мораль иначе, чем своим поведением, и со временем мне удалось завоевать любовь всех. Когда мне доводилось принимать какие-либо приглашения на разгульную вечеринку, я по крайней мере нисколько не портил веселья гостям, и они были мне признательны. На галере среди матросов разразилась эпидемия, и мы осушали бутылки под раскаты голоса брата францисканца, который причащал умирающих.
По истечении двух дней генеральный проведитор прибыл на корабль под звуки фанфар и пушек. Этот синьор, которого я видел с десяток раз в его дворце и который всегда встречал меня с очаровательной любезностью, на сей раз, одетый в красное и при официальной должности, принял вид молчаливый, величественный и ужасный, не узнавая больше никого и приказывая заковать лучших офицеров в железо при малейшем упущении по службе. Эта суровая командирская маска – классическая традиция нашего древнего правительства. Поскольку я всегда с удовольствием исполнял свои обязанности, я не тревожился и старался не давать повода для строгостей Его Превосходительству. Проведитор, удалившись в свою каюту в глубинах инфернального судна, послал лейтенанта Микиели, майора Провинции, опросить офицеров и волонтеров об их именах и качествах, как если бы не было известно, кто мы такие. Каждый предъявил свои рекомендации и назвал своих покровителей. Когда пришла моя очередь быть допрошенным, я назвал свое имя. Эта сдержанная забывчивость оказалась хорошей политикой, и Проведитор стал менее строг в моих глазах. После двенадцати дней и ночей неудобств, скуки и бессонницы, мы, наконец, причалили в Заре, столице Далмации.
Едва устроившись на квартире, маленькой и довольно нездоровой, я подхватил злокачественную лихорадку и оказался в двух шагах от могилы. Благодаря медику Его Превосходительства моё состояние ещё ухудшилось и я отправился бы уже в другой мир, если бы, по невероятному счастью, этот проклятый доктор не оставил меня, объявив, что я уже фактически мертвец. Природа ожидала его отступления. Как только не видно стало этого невежды, она благосклонно спасла меня посредством носового кровотечения. Капитан алебардистов по имени Массимо был мне санитаром, и с этого момента между нами установилась нестареющая дружба.
После того, как моё здоровье восстановилось, Проведитор, который симпатизировал мне и хотел предоставить мне средства, позволявшие следовать избранным путём, направил в мое распоряжение мастеров фехтования и инженера Марчиори, склоняя к упражнениям и изучению математики и искусства фортификации. Я посвятил себя этим трудам со своим обычным усердием. Я составлял планы, я стал экспертом в теории осад, я фехтовал с моим другом Массимо, непревзойденным мастером в этом дьявольски благородном искусстве, и увлажнял свою рубашку каждое утро, упражняясь с ружьем, пикой или шпагой. На стратегической шахматной доске мы формировали эскадроны деревянных солдат и моделировали военные схватки; я узнал, как захватить лучшие позиции, чтобы быть убитым скупо, убивать других с расточительством и заслужить славу, обогащая кладбища. Я был уже более чем наполовину воином, но решил в глубине души оставить эту блестящую профессию по истечении трех лет контракта. Червю честолюбия не нашлось ничего съедобного в моем сердце. Среди военных трудов мне на память вернулись некоторые заповеди мира и любви к ближнему. Между тем, инженер Марчиори внезапно умер от острого заболевания. Смерть этого офицера, чьё предназначение было высоким и чья карьера была обеспечена, вызвала сожаление у всех, и я, следя за его гробом, подумал про себя, почему люди создают себе проблемы на пути взаимного уничтожения, когда сами столь подвержены естественным орудиям смерти – от болезней, климата, стихийных бедствий и времени. Я чувствовал охлаждение к своим геометрическим рисункам и стратегическим планам. Чтобы лучше изучить фортификацию, я перебрался с Массимо в маленький домик вблизи крепостных валов Зары, и наблюдал из своего окна, как солнце садилось в морские глубины. Я оставлял свои сухие трактаты и свои алгебраические уравнения, чтобы провожать глазами отца света в его огромном путешествии. Мечты, философия, поэтическое чувство просыпались в моей семнадцатилетней голове, и моя отнюдь не воинственная мысль галопом уносилась далеко за пределы контрэскарпов; я возвращался домой, когда дневная звезда погружалась в свою ванну и не переставая твердила мне: «Измени свою жизнь, вернись к своим наклонностям и своим вкусам; ты родился не для того, чтобы убивать людей, а чтобы их развлекать и помочь им скоротать время без грусти».
В нашей аристократической республике, где побледнели бы от ужаса при одной мысли об абсолютном монархе, тиране или всемогущем доже, каждый Проведитор, губернатор, любой начальник, в пределах своей провинции, своего округа или своей команды является деспотичным правителем, со всеми слабостями, тщеславием, всемогуществом, любовью к лести, которые присущи короне. Город Зара в один из дней захотел явить свидетельство своего уважения генеральному Проведитору. На предмостье крепости был возведен с большими затратами деревянный цирк, красиво украшенный драпировками, распространили билеты и собрали подготовительное совещание поэтов и прозаиков края, на манер академии. Любой академик, согласно приглашению, должен был прочесть две композиции, будь то в прозе или в стихах, на такие две темы: первая – «Кто заслуживает наивысшей похвалы – миролюбивый принц, который сохраняет своё государство и делает счастливыми своих подданных, или принц-воитель, который присоединяет к своей области завоеванные страны?». Вторая композиция должна была быть панегириком в честь Его Превосходительства генерального Проведитора Кверини. Я не был приглашен на академическое заседание – президент, налоговый адвокат города, одетый в черный бархат и покрытый огромным светлым париком, не счел меня достаточно взрослым, чтобы представить стихи на конкурс. Такое пренебрежение показало мне, сколь скромным возделывателем литературной нивы я еще был. Однако я написал, для собственного удовольствия, два сонета по двум предложенным темам и в первом воздал хвалу мирному князю. Только мой друг Массимо знал о моих композициях, которые я тайком спрятал в глубине своего кармана.
В день празднования Проведитор взошел на трон на вершине лестницы. Академики расселись полукругом на первой скамье, толпа заполнила цирк. Стояла сильная жара, и я ощущал жгучую жажду. В углу был буфет, где слуги готовили прохладительные напитки. Я пошел за стаканом лимонада, но мне было отказано под предлогом, что напитки предназначены только для чтецов и академиков. Этот афронт раздразнил меня, я вытащил свои сонеты из кармана и собственной властью объявил себя академиком и чтецом. Те, кто считает поэзию бесполезным искусством, обязаны ей возмещением ущерба, потому что в моём случае и на моем месте они умерли бы от жажды, в то время как итальянские музы удостоили меня, по крайней мере один раз в жизни, нежной и сладкой награды. Моя первая смелость повлекла за собой другую: я занял место на деревянной академической скамье, к большому удивлению ассамблеи. Бог знает, какие напыщенные фразы звучали в цирке в течение трех часов! У меня в ушах еще звенит при мысли о них… Некий маленький аббат, больший подхалим, чем другие, с тех пор стал епископом, а его поэзия, наверное, заработала ему митру, как мне моя – лимонад.
Подошла моя очередь говорить. Я прогрохотал, как Юпитер, два своих сонета. Последний, прославляющий Его превосходительство, имел невероятное счастье весьма понравиться Проведитору, поэтому очаровал и публику. Мнение жителей Зары лбеспечило мне патент большого поэта. Назавтра вечером Его Превосходительство отбыл, в сопровождении свиты офицеров, среди которых был и я. Сидя верхом, Проведитор пригласил меня ехать рядом с собой и попросил прочитать снова мой сонет, прославляющий его. Мы пустились в галоп. Не замедляя скачки, я заорал сонет, с большим количеством каденций, трелей, полутонов и придыханий, причиной которых была моя лошадь, и никогда кусок поэзии не декламировался в таком ритме. Я думал, что мои товарищи будут смеяться надо мной, но нет, они завидовали моему везению и дорого заплатили бы за счастье играть на моём месте эту арлекинаду. «Карло, – сказал я себе, вернувшись домой, – ты можешь гордиться своей карьерой, ты был более тонким льстецом, чем любой из тех, амбициозных. Будь игроком, пьяницей, ленивцем, забудь свои рисунки и свои фортификации, тебе не нужна никакая иная рекомендация, кроме твоих пошлых рифмованных комплиментов».
Но не игры, не вино и не лень отвратили меня от геометрии и цифр; это было новое чувство, которого мое сердце еще не знало, – чувство, полное сладости, и источник тысяч зол. Но давайте остановимся и посвятим специальную главу жалостному рассказу о моих первых амурах.

Глава III
Далматинская любовь.

Я, в мои преклонные годы, должен был бы краснеть, рассказывая о своих любовных увлечениях в возрасте семнадцати лет, поэтому я рассказываю о них, краснея. Я всегда чувствовал большую склонность к женщинам. Едва я стал способен понимать разницу между полами, мне стало казаться, что женские одежды окутывают земные божества, и я с нетерпением искал их общества; но мое воспитание и мои религиозные принципы были мощными преградами, делая меня в юные лета весьма скромным в словах и сдержанным в поведении; эта скромность и это целомудрие не нравились красавицам, которых я знал. С моим отъездом в Далмацию я отбросил невинность как сущий вздор. Город Зара – это страшная опасность для наивных сердец. Для любви я был слишком мягок, нежен, романтичен, слишком метафизик. У меня было столь высокое представление о женской добродетели, что персона, положившаяся лишь на пылкость своих чувств, казалась мне чудовищем. Я не мог объяснить падение красотки иначе, чем ошибкой и невольным ослеплением под влиянием разделенной страсти, самозабвенной любви. Мне хотелось любви такой же силы и вечного постоянства; поэтому я никогда не имел счастья нравиться кому-либо, кроме демонов, как это всегда бывает с людьми моего склада. История моей первой любви не делает много чести представительницам прекрасного пола, но мне хотелось бы надеяться, что есть среди них феникс, о котором мечтало мое сердце, и лишь небо не сочло меня достойным с ним повстречаться.
Моя квартира на валу Зары состояла из просторной спальни и чего-то типа кухни. С одной стороны я видел море, а с другой – улицу. Напротив моего дома жили три сестры из хорошей, но обнищавшей семьи, знатность которой осталась в далёком прошлом. Старшая из трех граций была бы мила, если бы лицо ее не иссохло и глаза не ввалились от усталости и работы по дому. Вторая была сумасбродный чертенок, рожденная, чтобы нравиться, живая, хорошо сложенная, смуглая, с пышными волосами и глазами, как алмазы. В её скромных манерах проглядывали сила и огонь, сдерживаемые воспитанием. Третья, еще ребенок, казалась развившейся не по годам, и её физиономия свидетельствовала о наличии как хороших, так и плохих инстинктов. Я наблюдал этих трех нимф из окна своей кухни, когда они открывали свои, по правде, частенько не закрытые. Они не забывали поздороваться со мной очень приличным кивком головы, и я возвращал им привет с величайшей серьезностью. Вторая из трех сестер разработала кокетливую уловку, на которую я не мог не попасться: как только я заходил на кухню, чтобы вымыть руки, она открывала окно своей комнатки, брала мыло и тоже мыла руки, после чего приветствовала меня и устремляла на молодого соседа проникновенные взгляды, полные истомы. Её большие черные глаза источали манящую силу, трогавшую меня за сердце. Мне хватало четверти часа строгих размышлений, чтобы побороть это впечатление, и, не забывая о вежливости, я скрывал свое волнение под маской холодной и философичной серьезности. Одна женщина из Генуи, которая стирала моё бельё, принесла мне однажды утром корзину рубашек, в которой лежали прекрасные свежие гвоздики. «Откуда эти цветы?» – спросил я генуэзку. – Эти гвоздики, сказала она, вышли из ручек красивой персоны, живущей по соседству, на которую ваше благородие имеет жестокость не обращать никакого внимания. Посольство и подарок усилили мое волнение; но я приказал посланнице поблагодарить красивую соседку, сказав ей однако, что я не смог оценить очарование цветов. Говоря с такой суровостью, я ощутил, что голова моя закружилась и сердце смягчилось. Вернувшись в свою комнату, я стал серьезно размышлять над приключением: невозможно было думать о браке; далека была от меня и идея погубить репутацию любимой девушки. Я взвесил между тем на ладони лёгкий кошелек, который содержал всю мою скудную наличность, и с ужасом увидел, что даже не могу облегчить бедность моей красивой соседки; я подавил беспощадно симпатию, привлекавшую меня к ней. Я прекратил мыть руки у окна, чтобы избежать кокетливого взгляда черных глаз. Бесполезная предосторожность! Однажды служащий у моих друзей офицер по имени Апержи позвал меня. Он был в постели из-за недомогания, которое вполне заслужил своими излишествами, и просил меня прийти составить ему компанию. Этот офицер жил у старой дамы, жены нотариуса. Матрона принялась журить меня по поводу моей серьёзности, сказав, что мальчик семнадцати лет, имеющий вид серьезного пятидесятилетнего мужчины, являет собой по сути смешную карикатуру. Она добавила, что, доводя до слёз и терзаний очаровательную девушку, влюблённую в него до страсти, безбородый философ проявляет не мудрость, а дурное воспитание и злое сердце. В ходе этой поучительной проповеди офицер застонал, повернувшись в своей постели. Жаль, сказал он, что у меня нет ваших семнадцати лет, вашего здоровья, вашей славной физиономии, и я не нахожусь в подобных обстоятельствах! Я отлично знал бы, как ими воспользоваться. Едва приготовился я объяснить резоны своего поведения, как стучат в дверь и я вижу опасную красотку собственной персоной, пришедшую проведать больного. При виде её все слова застряли у меня в горле и сердце забилось жестоко в груди. Разговор зашел об общих предметах. Девочка объясняется с изяществом и умом, немногословно, но очень скромно и благоразумно. Ее выразительные глаза говорят мне ясно и без гнева, что я неблагодарный человек. В конце этого согласованного заранее визита старая дама не преминула спросить молодую девушку, должен ли кто-нибудь за ней прийти. Моя соседка краснея отвечает, что она оставила служанку присмотреть за сестрой, которая лежит в постели в жару. Ладно, говорит жена нотариуса, указывая на меня пальцем, – вот молодой синьор, который будет вам кавалером. О, – отвечает хитрая чертовка, – я не достойна такой чести. Вежливость не позволяет мне больше отступать. Я подтверждаю своё желание проводить девушку обратно.
Путь был недальний. Мы оба молчали и трепетали. Рука девицы дрожала, опираясь на мою, и каждое трепетание отзывалось в глубинах моего сердца. В дверях своего дома соседка попросила меня подняться, так любезно и с таким смиренным видом, что я не посмел отказать. Все в этом доме дышало нуждой. Мы вошли в комнату, где спала старшая сестра, в постели, достаточно приличной на вид. Девушка взяла рукоделье и начала шить, предложив мне сесть рядом с ней на ветхую софу. Чтобы не разбудить больную, она заговорила со мной тихим голосом. Мое поведение, – сказала она, опустив глаза, – вам кажется очень глупым. Уже больше месяца, не знаю, как это случилось, я испытываю к Вам больше уважения, чем мне хотелось бы. Это произошло, когда я увидала, как Вы с товарищами играете сцены из комедии. В другой раз я видела вас играющим в мяч, и мое сердце пало в ещё большей слабости. «По правде говоря, – ответил я с улыбкой, – основания для вашего мнения обо мне и вашей слабости очень лестны для моих качеств и характера». Девушка замолчала, просто убитая этим наглым ответом; затем снова начала с простодушием, смешанным с утонченностью: «Просто удивительно, – сказала она, – насколько аплодисменты, успех, ловкость молодого человека в упражнениях и играх своего возраста производят впечатление на ум бедной девушки! Все здесь отзываются с похвалой о вашей мудрости, доброте, ваших хороших манерах – вещь редкая среди офицеров, которые, как правило, очень дурные люди. Все Вас любят, и я люблю Вас по-своему. Вы можете презирать мою глупость и ввергнуть меня в отчаяние, если это Вас забавляет». Две слезы катились по прекрасным смуглым щекам, и эти слезы, которые укоряли меня за жестокость, потрясли меня настолько, что я вдруг почувствовал себя околдованным. «Синьорина, – ответил я, призвав на помощь все присутствие духа, – я вам открою, как я и должен, причины моей сдержанности. Я был бы чудовищем, если бы остался равнодушным к трогательным доказательствам Вашего расположения. Я глубоко признателен Вам за чувства, которые Вы выразили с такой очаровательной откровенностью; но знайте, что у меня нет имущества и я принадлежу к семье, нуждающейся во мне; я не могу думать о браке, и если бы я связался с Вами, я совершил бы непорядочный поступок, нанеся ущерб Вашей репутации. Я испытываю слишком большую симпатию к Вам и рассматриваю её как опасность, которая навлечет на Вашу голову какое-нибудь несчастье. Отсюда проистекает мое сильнейшее стремление избегать возможностей с вами встречаться». Соседка уронила своё рукоделье и с восхитительной пылкостью, схватив мою руку и заменив «Вы» на «Ты», согласно далматинской моде, воскликнула: «Мой друг! Ты меня совсем не знаешь, если думаешь, что моя бедность расставила сети на твоё небольшое состояние. Я не развратная девица и не кокетка в поисках мужа. Не лишай меня удовольствия беседовать с тобой время от времени, как сегодня. Я не хочу большего, а ты сможешь лучше узнать меня. Мы проявим при этом необходимое благоразумие, чтобы избежать сплетен. Ты должен воздать мне справедливость, и ты сделаешь это, если ты не тигр без сердца и жалости». При этих словах пролились слезы, и я стоял ошеломленный, смущенный, полный любви и нежности. Эти наивные и страстные признания не вызвали протеста ни в моей натуре философа, ни в моем метафизическом настроении. Я ощущал необходимость снова увидеть этого очаровательного ребенка, и я обещал не задерживаться с возвращением, за что она пылко поблагодарила меня. Проснулась больная сестра. Я пробормотал неловкий комплимент и удалился, чтобы скрыть смущение. Моя любовь проводила меня до подножия лестницы. Я ушел оглушенный, сошедший с ума от любви и сожженный далматинским пламенем, к которому неосторожно приблизился. С той поры мы искали способов, чтобы увидеться, правда с теми наименьшими предосторожностями, что мы решили принять против злословия. В течение долгого времени наши беседы состояли из весёлых и прелестных шуток, обмена сладкими и нежными чувствами. Временами мы вздыхали; пламя бросалось нам в голову, нескольких поцелуев, нескольких мягких взглядов было достаточно нашим детским сердцам, и дни протекали в опьянении, умерявшемся целомудрием, полным нежности.
Однажды вечером жара была изнуряющая, и я искал у подножия крепостных валов свежести морского бриза. Проходя мимо дома офицера Апержи, я услышал голос, зовущий меня, и, подняв голову, заметил в окне жену нотариуса с моей любимой. Меня пригласили подняться, прогуляться по укреплениям. Офицер, чье здоровье начало восстанавливаться, пожелал составить нам компанию. Он предложил руку старой даме, а я взял под руку девушку. Первая пара хромала на своих подагрических ногах, а я следовал в стороне со своим бедным хромым и раненым сердцем. Ночь сгущалась. Мы прошли совсем немного, когда синьор Апержи стал постанывать и попросил у меня разрешения вернуться со своей старой хозяйкой. Я остался наедине с моим далматинским дьяволенком. Часы полетели как минуты. Мы не осознавали, где мы находимся, все более воспламененные счастьем быть вместе и свободно разговаривать. Наконец, наступила глубокая ночь, мы благоразумно решили не искать больше прохлады, бросавшей в пожар наши чувства. Проводив возлюбленную к её дому, я направился в дверь своего жилища. «Сделайте мне одолжение, – сказала девушка; – поскольку мои сестры спят и мне все равно предстоит вернуться обратно украдкой, несколько мгновений опоздания не имеют значения, покажите мне вашу квартиру». Я достал ключ, открыл дверь и мы вошли. Солдат, который служил мне, оставил, как обычно, зажженную лампу на столе. Девушка села на мою кровать, я расположился рядом с ней. Необоримое волнение проникло в наши сердца. Ночь, тишина, слабый свет лампы вселили в нас обоих больше, чем обычно, смелости и страха. Добавьте к этому обжигающий жар климата этой страны и мощь июля, и вы получите представление о ситуации. «Послушай меня, сказала девушка. Было бы легко скрыть тайну, которая стоила мне реки слез; лишь немногие женщины на моем месте проявили бы щепетильность, оставляя тебя в заблуждении, но я предпочитаю откровенность лжи, и я хочу открыть тебе свою душу. Знай, что два года назад полковник *** из гарнизона Зары соблазнил меня, похитив из моего дома, и подло покинул через три дня, насладившись моим позором. Если это признание делает меня отвратительной в твоих глазах, окажи мне последнюю услугу, убив меня». С этими словами она потонула в слезах и упала в отчаянии к моим ногам. Я знал этого полковника как знаменитого распутника, чьи подвиги рассматривались в суде без большой чести для его семьи. Я совершенно не сомневался в истинности истории. Я вытер слезы бедной девушки и пытался ее утешить. То, что она потеряла в моем воображении, она искупила в моем сердце состраданием, которого заслуживало её несчастье. Мне было жаль ее, и я заверил ее, я поклялся ей самыми нежными клятвами, что моя любовь совсем не оскорблена несчастьем, отмытым таким количеством слез. Она плакала сначала от благодарности, а затем от радости при виде счастливого результата своей откровенности и изобретательности. В усилиях проклясть бесчестного полковника, злодея, предателя, вора, в стараниях возбудить моё негодование и дать утешение бедной жертве, в протестах против материнского снисхождения моей возлюбленной обнаружилось, что маленький далматинский демон потушил лампу, чтобы скрыть свою стыдливость или чтобы вдохнуть в меня больше мужества, так что рассвет застал нас ещё вместе и весьма огорченных при виде этого природного явления.

Я поспешил воспринять моего маленького демона как бесценную жемчужину. Мы оба погрузились в пламя страсти, и нам казалось, что наш милый секрет укрыт от глаз всего мира, в то время как он был, по-видимому, секретом Полишинеля. Моя любовница постоянно показывала нежность, искренность, преданность, все время волновалась от страха потерять меня. Я не видел впереди конца своей любви и с ужасом думал, что менее чем через три года истекает срок моего военного контракта – беспокойство похвальное, но излишнее! Своеобразие далматинских обычаев сказалось на наших отношениях: она также обязалась их разорвать. Случилось так, что генеральный Проведитор был должен вернуться в Бокко ди Каттаро для устранения разногласий и беспорядков, возникших между черногорским населением и турками. Мне предстояло отплыть вместе с Двором. Боже мой! Что за слезы, тревога, судороги, клятвы верности в этот душераздирающей момент расставания! Мое отсутствие длилось всего сорок дней, которые казались мне сорока годами. Едва вернувшись, я готов был бежать к своей богине, когда граф Виллио, конюший Его превосходительства, повеса, но хороший товарищ, который оставался в Заре, отвел меня в сторону и сказал: «Гоцци, мне известно, что вы водите дружбу с молодой девицей, которую я знаю. Я пренебрег бы своим долгом, если бы не предупредил Вас о том, что случилось во время вашего отсутствия. Казначей Его Превосходительства давно был влюблен в эту девушку, и продолжать дальше бесполезно. Он смог выбрать момент и воспользоваться Вашим отсутствием. Я не знаю, какими средствами он пользовался, но уверен, что это ему удалось. Делайте с этим, что хотите». Слова графа Виллио были как скорпионы, впившиеся в мое сердце, однако я желал казаться бравым и безразличным к своему позору. «Это правда, – ответил я, – что я испытывал нежность к этой девушке, но наши отношения были невинны. Я всегда считал её честной и скромной; боюсь, вы ошибаетесь из-за хвастовства этого фата». «Ей-богу, – воскликнул граф на своём брешианском наречии, – я знаю, что говорю, и я знаю мир лучше, чем ребенок семнадцати лет. Я выполнил свой долг, этого достаточно». Он оставил меня потрясенным. Я отказался от своего горячего желания броситься в объятия любовницы, и заперся у себя, закрыв двери и окна, избегая возможности встретиться с неверной. «Генуэзские посланники», что управляли моими рубашками, были приняты дурно и отвергнуты сухими и лаконичными ответами, из которых было видно, что я не хочу объяснений. Но в глубине души я надеялся, что моя красотка невинна и подло оклеветана, и я ожидал триумфа её невинности.
Проходя однажды мимо дома Апержи, я увидел в окне старую хозяйку, которая предложила мне подняться. Я вошел к ней в прихожую, уверенный, что добрая дама собирается, наконец, дать мне желаемые разъяснения. Она провела меня в комнату, где я оказался, к моему большому изумлению, лицом к лицу с объектом моей первой любви, тонущим в слезах. Я остановился в замешательстве, обратившись в статую. Красавица подняла голову и стала осыпать меня упреками. «Милое дитя, – ответил я попросту, – не моя вина, если девушка, которая отдаётся казначею, не достойна больше моей нежности». Она побледнела и начала кричать, требуя назвать имя бесчестного клеветника. Я прервал её: «Не утомляйте себя, стремясь себя оправдать, – сказал я ей, – я знаю всё из верного источника, и я не переменчив, не неблагодарен и не мечтатель». Я ожидал протестов добродетели и криков невинности; но девушка опустила голову, избегая моего взгляда, и среди рыданий я услышал печальную исповедь: «Ты прав: я больше не достойна твоей любви. Этот злой человек уже давно меня преследует. Он договорился с моей старшей сестрой, дав ей два бушеля муки. Мольбы, дурные советы, угрозы этой ведьмы… – Наконец, с ужасным отвращением… – Ах! Проклятая сестра, проклятая бедность, проклятая мука!..» Она больше ничего не могла сказать, задыхаясь от боли и извергая потоки слез. Мои иллюзии испарились. Моим заветным желанием было видеть Венеру, но сердце платоника являло мне фурию. Я молчал. В моем кошельке было несколько жалких дукатов, очень малое количество. Я достал кошелек из кармана и, не произнося ни слова, опустил тихо на самую красивую грудь, которая когда-либо открывалась моим глазам; после чего удалился прочь, сокрушенный печалью, убегая по улицам города и сердито повторяя: проклятый казначей, проклятая сестра, проклятая бедность, проклятая мука! Я больше никогда не встречал идола своей первой любви. Я думал, что буду раздавлен под тяжестью страсти, слишком непосильной для ребенка, но мне удалось все же её преодолеть. Я с удовольствием узнал вскоре после этого приключения, что несчастная молодая девица вышла замуж за служащего; я потерял затем её след и не пытался его отыскать.

Биография

Произведения

Критика


Читайте также