Литературные истоки сказов П. Бажова
М. Батин
Об источниках сказов Павла Бажова писалось не раз. Наиболее существенная сторона дела определена признанием писателя, содержащимся в следующем диалоге его с собеседником:
Вопрос. Считаете ли вы верным — в общем виде — такое утверждение: первые ваши сказы ближе к фольклорным источникам, передают слышанные вами сюжеты, а в дальнейшем творческом развитии вы становились все самостоятельнее, меньше зависели от фольклорных сюжетов, хотя по-прежнему основывались на фольклорных источниках — мотивах, образах, суждениях?
Ответ. Я согласен, что это таким образом и было. Это очень правильно.
Фольклорная природа его сказов была совершенно ясна со времени их первых публикаций. Но некоторые критики и литературоведы сочли сказы Бажова просто фольклорными записями. Отражение такого совершенно несостоятельного понимания сказов встречается в печати и до сих пор. Естественно, исследователи его творчества долгое время главное внимание уделяли уточнению именно фольклорной родословной сказов «Малахитовой шкатулки».
Но как раз потому, что главным направлением поисков было фольклорное, вопрос о литературных источниках сказов должного внимания не привлекал.
Конечно, перед теми исследователями, которые поняли сказы «Малахитовой шкатулки» как произведения литературы, как создания личного творчества писателя П. Бажова, сразу же возник и неизменно стоял вопрос не только о фольклорных, но также и о других, в том числе и литературных, источниках сказов. Наличие таких источников считалось ими как нечто само собой разумеющееся.
Л. Скорино в книге о П. Бажове (1947) писала о «могучем влиянии русской классической литературы», отразившемся в его сказах. Она утверждала, что в оптимистической основе чеховского творчества Бажов «нашел образец для творческого следования». Уже в первой книге Бажова «Уральские были» ею отмечались «отчетливые следы чеховского влияния», а также «горьковская традиция» в обрисовке заводского быта. Напоминает она и об увлечении юного Бажова Мельниковым-Печерским и Салтыковым-Щедриным. Однако конкретные проявления отмеченных влияний в книге Л. Скорино не выяснились.
Р. Гельгардт в книге «Стиль сказов Бажова» (1958), говоря о литературных влияниях в сказах, пытался установить конкретные отражения в них образов из произведений Э. Гофмана, но его попытку невозможно признать удачной.
Чем крупнее писатель, тем шире основа исторического и эстетического, художественного опыта, на который он опирается. Очевидно, будут значительными и результаты разысканий по темам «Бажов и Пушкин», «Бажов и Чехов», «Бажов и Горький» и сопоставления сказов «Малахитовой шкатулки» с произведениями других писателей прошлого.
Общеизвестно, что и великие писатели мира отнюдь не избегали использования в своих произведениях «чужих» образов, созданных предшественниками, но лишь при условии, если такие образы — или сюжеты, или мотивы — открывали возможность более яркого, а может быть, и полемического выражения «своих», современных идей. Шекспир заимствовал сюжеты своих пьес у предшественников, но это не помешало его драматургии стать гениальной, так как сила обобщения в его воистину великих творениях несравнима с тем, что имелось в произведениях, служивших для него источником.
Правомерно сам П. П. Бажов напоминал, скажем, о многочисленности Дон-Жуанов в мировой литературе.
Естественно, речь идет о частичных заимствованиях, причем всегда главная цель писателя — художественное познание, изучение человека, создаваемого новыми условиями и увиденного в соответствии с требованиями нового времени.
В данной статье (части большой работы) будет рассмотрено отношение сказов Бажова к произведениям П. Мельникова-Печерского.
Оговорюсь, что изложенное здесь отнюдь не означает отказа от того, что мною ранее написано о творчестве П. П. Бажова.
В 1944 г. в письме к Л. И. Скорино Бажов, сравнивая Мельникова с Лесковым и Горбуновым, писал: «Мельников мне казался всегда ближе. Простая близкая натура, ситуация и тщательно отобранный язык без перехлестывания в словесную игру. Читать этого автора стал еще в те годы, когда смысл слов «ох, искушение!» мне был не вполне понятен. Перечитывал и потом. И если надо обязательно искать, от кого что прилипло, то не следует ли поглядеть через это окошко?». Позднее, уже в 1950 году, Бажов, отметив слабость сюжета произведений Мельникова, говорил: «Мельникова-Печерского я с большим удовольствием не только читал в свое время, но и перечитывал. ...Язык у него изюминка, без преувеличения и без преуменьшения, именно тот самый язык, которым говорят нужные типы... Причем соблюдена точность мелочей в описании обряда, обстановки. ...Детализация предметов у него очень точная, а главное — прекрасный язык, которому следует подражать».
Имея в виду, что для Бажова Горький был высоким авторитетом в литературных вопросах, припомним, что последний не раз советовал молодым литераторам учиться у Мельникова. Например, в «Письмах из редакции» (1930) он называет Мельникова-Печерского в числе писателей, у кого можно научиться «отлично владеть русским языком». На вопрос о воздействии на него творчества Л. Толстого, Мельникова, Мамина-Сибиряка Бажов отвечал так: «Безусловно, (они) оказали на меня влияние — главным образом, с языковой стороны».
Очевидно, и нам следует «поглядеть через это окошко». И вот что, кажется, можно увидеть.
Нетрудно установить конкретные факты влияния речевого писательского опыта Мельникова на Бажова — те, о чем он говорил прежде всего. Но в первую очередь отметим, как общую черту обоих писателей, любовь к народному слову. В романах Мельникова просторечные и диалектные элементы используются в изобилии и удивительно естественно как в репликах персонажей, так и обычно в речи повествователя, т. е. Андрея Печерского. Причем не только во внутренних монологах, где речевые линии рассказчика и персонажа как бы переплетаются, но и там, где рассказчик говорит только от своего имени. В речевой народной стихии Мельников чувствовал себя совершенно свободно. Здесь Бажову, вполне подготовленному к тому всем своим предшествующим жизненным и писательским опытом, действительно было что воспринять, — конечно, прежде всего в качестве принципов, т. е. применительно и к изображаемой им общественной среде, и — главное — к своим творческим задачам.
Итак, приведем некоторые конкретные наблюдения. Начать с того, что Мельников обычно пользовался формой повествования от имени вымышленного рассказчика и в романах и в рассказах, в частности от имени крестьян («На станции», «Дедушка Поликарп»). Исходной формой сказового стиля Бажова был тот же прием... В его сказах мы находим те же просторечные фразеологизмы, которые использовались и Мельниковым: по силе возможности, сплетки плести, не тем будь помянут, ухом не поведет, глаза пялить, добрый (или недобрый) стих на него нашел, высоко себя держать, рот нараспашку, с большого-то ума (ироническое), как корове седло — и другие.
Собственно, «фразеологическая перекличка» Бажова с Мельниковым имела место задолго до того, как первый стал писать сказы. В его очерковой книге «Пять ступеней коллективизации» (1930) найдем цитируемые с иронией слова «из старинных присловий»: «Деды живали — мед, пиво пивали, а внуки живут — и хлеба не жуют. Прежде жили — не тужили, теперь живем — не плачем, так ревем». А вот то же присловье у Мельникова: «...деды живали, мед да пиво пивали, а мы живем и корочки хлеб» порой не сжуем; прадеды жили — ни о чем не тужили, а мы живем — не плачем, так ревем». Причем Мельников тоже осмеивает такое противопоставление старого новому.
Но порой в структурно-семантическом, интонационном и эмоциональном плане даже и нефразеологические выражения Бажова бывают столь близки к употребленным Мельниковым, что снова вспоминаешь восторженные слова уральского писателя о нем. Приведем два высказывания. Первое: «...лютой был, такой лютой, что не приведи господи. Зверь, одно слово зверь». Второе: «Ох, и лютой, ох, и лютой! Из собак собака. Зверь». - Первое — характеристика некоего исправника из рассказа Мельникова-Печерского «На станции», второе — слова деда Слышко о заводском приказчике Севёрьяне.
Главное, конечно, состоит в том, что речевой строй сказов Бажова и произведений Мельникова восходит к общему источнику — к народной речи с характерными для нее оборотами и синтаксическими конструкциями. Например, характернейшие для произведений Мельникова сдвоенные слова, синонимические или близкие, к синонимам, постоянно встречаются и у Бажова, — в речи деда Слышко и других его повествователей. Мельниковым они употребляются и в репликах персонажей и в речи рассказчика: вьюга-метелица, холод-голод, судить-рядить, есть-пить, спать-почивать, разреветься-расплакаться и т. п. — с их обычной функцией усиления эмоциональности высказывания, — это из народно-фольклорной и повседневной речевой лексики. То же нужно сказать и о других типах усилительного повторения слов, таких как плут-плутом, бык-быком; или пилит-пилит — с последующим союзом «а» не столько противительного, сколько уступительного значения. Постоянно встречаются у Мельникова столь привычные в сказах Бажова суффиксальные формы эмоциональной оценки главным образом в речи персонажей: лежаночка, маслецо, сердечушко, душенька, тошнехонько и т. п. Они также восходят к общему — народному источнику.
Прозвища некоторых персонажей Бажова: надзиратель Ераско Поспешай, приказчики Жареный Зад, Душной Козел, Яшка Зорко Облезлый — по типу очень близки к тем, какие встречаем у Мельникова: Корней Прожженый, Спирька Бешено-Горло, Яшка Моргун. Маленькая героиня сказа «Серебряное копытце» Даренка имеет в романах Мельникова четырех тезок — своих предшественниц, в частности Дарью Никитичну в романе «В лесах», Дарью Сергеевну и Дарью Степановну в романе «На горах». Всех их в детстве звали Даренками, Даренушками. Интересно усиление Бажовым эмоционального элемента в использовании и осмыслении уменьшительно-ласкательной формы этого имени — Дарья. В сказе пятилетняя Даренка — сирота, которую «взял в дети» Кокованя, «старик веселый да ласковый». Девочка полюбилась старику, и он понимает ее имя как обозначение дара, подарка судьбы, что ли, почему и называет Даренку Подаренной. Таков частный, но характерный пример того самостоятельного писательского видения и осмысления явлений, о котором так настойчиво заботился П. П. Бажов.
Близость лексики и фразеологии в произведениях Бажова и Мельникова следует считать тем более естественной, если припомнить слова Павла Петровича, что в процессе освоения Урала русскими людьми, пришедшими из разных районов страны, здесь образовалась своего рода «языковая копилка». Многочисленные «уральские» диалектизмы можно найти в словаре В. И. Даля с разными областными пометами. Бажов как-то проверил по Далю 140 слов, которые одной учительницей были представлены ему в качестве уральских, но не нашел в названном словаре лишь два (!), остальные 138 имели пометы «чуть ли не всех губерний... царской России». Вместе с тем высказывания П. П. Бажова заставляют думать, что близость некоторых элементов языка его сказов к языку произведений Мельникова объясняется не только общностью народного источника. Главное, видимо, вот что: получился сплав того, что было воспринято Бажовым в родной среде с детства, что услышано от В. А. Хмелинина и других сказителей, что в разное время, в частности в годы гражданской войны, взято из живой речи рабочих и крестьян, что произвело впечатление в разных книгах, в том числе в книгах Мельникова-Печерского. Важно отметить, что «общие» с Мельниковым фразеологизмы составляют незначительную часть в лексике сказов Бажова.
Внимательное прочтение произведений обоих писателей показывает, что Бажов по-своему, в соответствии со своим социальным видением и осмыслением явлений действительности, в соответствии со своими творческими задачами пользовался, в частности отдельными образами, мотивами, жизненными (т. е. применительно к литературе — сюжетными) ситуациями, отраженными и в книгах. П. Мельникова, у которого, кстати сказать, был немалый запас знаний об Урале. Он два года преподавал в Пермской гимназии, путешествовал по Уралу и опубликовал «Дорожные записки на пути из Тамбовской губернии в Сибирь». В романе «В лесах» упоминаются Шарташ и Уктус, которые сто лет назад были большими старообрядческими скитами поблизости Екатеринбурга (а ныне это кварталы современного Свердловска). В романе «На горах» говорится, что на Макарьевской ярмарке продавались «екатеринбургские работы из малахита, из топазов, аквамаринов, аметистов». Один из персонажей того же романа в лавочке «с уральскими камнями» накупил дорогих самоцветов и «укладывал их в большую малахитовую шкатулку (!) для первого подарка нареченной невесте». Таким образом, речь идет об общности жизненных источников, которыми пользовались оба писателя.
В обоих романах упоминаются «тагильские подносы» из железа, покрытые «прочным лаком», — о таких подносах и лаке Бажовым написан сказ «Хрустальный лак».
Напрашивается сравнение наряда Тани, в котором она явилась в царицын дворец (сказ «Малахитовая шкатулка»), с описанием у Мельникова наряда столичных девиц Стужиных. Собравшись на бал, они показались бабушке: «в дорогие кружева разодеты, все в цветах, ну, а руки-то по локоть», голы, и шея до плеч голая, и груди наполовину... Как взвидела их божия старушка, так и всплеснула руками: «Матушки, кричит, совсем нагие». Потап Максимович, выслушав рассказ Данилы Снежкова об этом, спросил: «Да зачем же у вас девок-то так срамят?»
А вот Таня, героиня бажовского сказа, во дворце: «И вся-то она изукрашена дорогими каменьями, а платье на ней из зеленого бархату с переливом. И так это платье сшито, как вот у цариц на картинках. На чем только держится. Со стыда бы наши заводские сгорели на людях такое надеть, а эта зеленоглазая стоит себе спокойнешенько. Во дворце — «самое вышнее начальство. И бабы ихние тут же. Тоже голоруки, гологруды, каменьями увешаны. Только где им до зеленоглазой!»
Михаил Снежков представляет себе, как он свою будущую жену повезет в московское купеческое собрание. Так все и ахнут. «Откуда, мол, взялась такая раскрасавица?» Именно такой эффект произвело появление Тани, сначала на петербургской улице, еще когда она шла к дворцу в шубейке и платочке, по-заводски повязанном: «Ну, народ — откуда такая? — валом за ней валит», — а затем и во дворце: «...все кругом ахнули: «Чья такая? Каких земель царица?»
В приведенных отрывках внешне много общего. Но весьма ясно обнаруживается главное — различие авторских позиций. Мельников выступает преимущественно как бытописатель. Да, столичная мода удивляет положительных персонажей его романа и вызывает их осуждение, чему автор вроде бы даже и сочувствует, — но и только. Совсем другую функцию выполняет описание той же моды у Бажова. Наряд может кому-то нравиться или не нравиться, — дело не в нем: «Платье какое хошь надеть можно». Главное — утверждение превосходства рабочего человека над представителями «высших» классов: «Только где им до зеленоглазой! Ни одна в подметки не годится». Опять-таки суть дела — в осмыслении явлений, в общественной позиции автора.
В сравнении с тем, что имеется в творчестве П. Мельникова, в сказах Бажова совершенно иная идейно-художественная трактовка фольклорных фантастических образов, так называемой «тайной силы». Дореволюционный уральский фольклор на образы, мотивы, сюжеты которого опирался П. П. Бажов, был частью общерусского фольклора и развитием его, он отражал своеобразие горного производства, связанных с ним социальных отношений и быта.
В произведениях П. Мельникова имеются многочисленные отражения народнопоэтического творчества, народных поверий, понятий о силах природы, об их характере и связях их с человеческими судьбами, но отражения творчества крестьянского, причем часто с большим влиянием религиозных представлений.
У Бажова «тайная сила» представляет собой силу чудесную, но не мистическую. Сверхъестественными, т. е. противоестественными, эти силы представляются Бажову, современному нашему сознанию. Для старинных уральских горняков они были необыкновенно могучими, но неразрывно связанными именно с естественными силами природы, были порождением или частью этих сил. Поэтому «тайные силы» горняков доброжелательны по отношению к хорошим людям. Конечно, и горняцкие поверья нередко несли в себе груз религиозных представлений и другой «чертовщины». Об опасности проникновения их в литературный сказ, основанный на фольклоре, Бажов предостерегал М. Кочнева. Но «предостерегал» — значит и сам производил, когда была необходимость, «очистку» фольклорного материала, избранного для литературного использования. Следует учесть широкое распространение на Урале старообрядчества, что нашло отражение и в сказах «Малахитовой шкатулки» (сказ «Золотые дайки»). Очевидно, работая над фольклорными образами и сюжетами, Бажов не мог избежать какой-то оглядки и на отражения фольклора в творчестве П. Мельникова, так много писавшего о старообрядцах.
Выведенные в произведениях П. Мельникова старообрядцы в явлениях природы видят присутствие божества. Для них «тайная сила» — божья сила. Автор свидетельствует: «Свойство магнитной стрелки... они называют «тайной божьей силой». О молнии лесник-старообрядец Артемий говорит: «Грозна ведь тайна-то сила божия». Тот же Артемий верит, что «господь в землю и золото, и серебро, и всяки дороги камни тайной силой своей зарывает».
Совсем другой характер понятие «тайная сила» приобретает в представлениях и фольклоре уральских горняков, а поэтому и в сказах Бажова. Отмечая необыкновенную одаренность героини сказа «Дорогое имячко», — первого по времени создания сказа Бажова, — повествователь говорит: «Тайная сила в ей, видно, гнездовала». О ее возлюбленном, человеке могучем, справедливом, мудром, проницательном, говорится так: «Не иначе, с тайной силой знался. Соликамски-то, они дошлые на эти дела. В лесах живут, с колдунами знаются». Здесь «тайная сила» еще связана с колдунами, т. е. близка к той «нечистой силе», которая когда-то в народном сознании была неизменно связана с религиозными представлениями и суевериями. Но у Бажова она — умная, добрая и справедливая сила. Его рассказчик берет как бы одну сторону дуалистических представлений, причем бога исключает полностью, а его антипод — «нечистая сила» — оказывается носителем добра. Так было в первом сказе Бажова. Очень скоро в его сказах «тайная сила» все более «очеловечивается», полностью освобождается даже и от соседства с мистикой. В этом плане вершина — образ Хозяйки Медной горы, носительницы лучших человеческих качеств. Рудокоп Степан в ответ на обещание Малахитницы выйти за него замуж «сплюнул вгорячах: «Тьфу ты, погань какая!» — но постепенно в нем берет верх то, что было первым внутренним движением при встрече с Малахитницей: «Хоть она и тайная сила, а все-таки девка». Степан полюбил ее.
Важный материал дает сравнение образа Болотницы у Мельникова и бабки Синюшки у Бажова. Болотница — передает писатель поверье поволжских лесников — живет в чарусе. «Такая красавица, какой не найдешь в крещеном миру», она соблазняет людей обещанием «неслыханных наслаждений», а также «грудами золота и горами жемчуга», но неизменно губит всех, кто соблазняется ее обещаниями или обольщается ее красотой. Бажовская бабка Синюшка обитает в лесном озерце, она также может принять облик необыкновенно красивой женщины и также соблазняет людей золотом и дорогими камнями Но — и в этом решающее отличие ее от Болотницы — губит она только жадных, корыстных людей, а бескорыстных, «удалых да простой души» — награждает.
Иные уральские горняцкие поверья, использованные Бажовым, довольно точно повторяли то, что было распространено в других районах страны. В романе «В лесах» упоминается «слепая медяница, та, что как прыгнет, так насквозь человека проскочит». В статье «У старого рудника» Бажов передает уральское поверье о Змеевках, «небольших бронзовых змейках-медяницах», «если кладоискатель «не знал слова», Змеевки устремлялись на него и... «сквозь пролетали». «Умрет человек, и узнать нельзя — отчего».
Это поверье отразилось в сказе Бажова «Змеиный след» — но опять-таки в совершенно ином осмыслении. Здесь Змеевка губит Костьку, но совсем не потому, что он «слово не знал» (ведь так могли гибнуть люди независимо от их нравственных качеств), а за его корыстолюбие, жадность, черствость, бесчеловечность.
Совершенно переосмыслен в горняцких уральских поверьях старинный образ оленя с серебряным копытом. Прежде всего обладатель такого копыта здесь уже не олень — олени в районах Среднего Урала не водятся — а козел, животное, обычное в лесах этого края. У Мельникова среброкопытный и златорогий олень назван олицетворением солнца — со ссылкой на фольклор русского Севера. В бажовском сказе козлик Серебряное Копытце тесно связан со старательскими представлениями о животных — хранителях и дарителях драгоценных металлов и камней.
Схож с тем, что есть у Мельникова-Печерского бажовский образ волшебного сада Малахитницы (сказы «Каменный цветок», «Горный мастер»). Каменные, но «живые, с сучьями, с листочками» деревья. «Трава тоже каменная. Лазорева, красная... разная... Солнышка не видно, а светло. Промеж деревьев змейки золотенькие трепыхаются, как пляшут. От них и свет идет». На полянке «кусты черные, как бархат. На кустах большие зеленые колокольцы малахитовы и в каждом сурьмяная звездочка. Огневые пчелки над теми цветками сверкают, а звездочки тонехонько позванивают, ровно поют». Так у Бажова. А вот сад, который видит во сне Дуня Смолокурова: «...диковинные деревья, золотые на них яблоки, серебряные груши, и на листочках не капли росы, а все крупные алмазы... птицы распевают на разные голоса, и тихая музыка играет где-то вдали. А вот и луговина, усыпанная цветами»... Цветы «здесь все чудные, нигде не виданные. А как светло, хоть солнышка и нет».
Но все же сходство и здесь чисто внешнее. В основе того и другого изображения лежат народные фольклорные представления о чудесных садах, но художественные функции той и другой картины совершенно разные.
Дуня Смолокурова после изуверского хлыстовского «радения», на котором она была впервые, растеряна, не знает, как отнестись к увиденному. В страшной тревоге она жаждет духовного успокоения. Именно поэтому ей вспоминается чудесный сон, в котором перед ней и предстал волшебно-прекрасный сад, навеянный светлыми впечатлениями детства. Но вдруг в этот сон врываются страшные видения: кошмарные чудовища и какие-то ужасные люди с топорами и ножами в руках — «Все на Дуню. Все кидается на беззащитную». И воспитательница Дуни, Дарья Сергеевна, — за тысячу верст от нее, но одновременно с ней — видит недобрые сны. Обе женщины предчувствуют какую-то беду, которая, как оказалось, действительно нависла над девушкой. К восприятию тяжких событий в жизни Дуни и готовит читателя Мельников-Печерский.
Сад, представший в подземных владениях Хозяйки Медной горы перед Данилой (сказ «Каменный цветок») и Катей (сказ «Горный мастер»), олицетворяет могучие и величественные в своей красоте силы природы: в ней источник прекрасного, источник искусства, которое и рождается приложением труда человека к тому, что заложено в природе.
Заметим, кстати, что образ волшебного сада широко распространен в русском и мировом фольклоре, причем художественные функции образа весьма разнообразны.
С большим разнообразием художественных задач используется он в литературных произведениях многочисленных писателей.
Если некоторые образы и сюжеты сказов П. П. Бажова подчас и перекликаются с произведениями того или иного писателя, то в конечном итоге они все-таки — хотя бы какой-то стороной — восходят, как к первоисточнику, к народно-поэтическому творчеству, на что он особенно настойчиво указывал. В этом утверждении Бажова необходимо оттенить ту мысль, что речь должна идти прежде всего о сравнительно молодом уральском рабочем фольклоре. Однако невозможно не учитывать также и старого общерусского фольклора.
В общерусском фольклоре мы найдем многочисленные параллели к мотивам, сюжетам, образам сказов Бажова, позволяющие более точно подойти к рассмотрению фольклорной и литературной родословной «Малахитовой шкатулки». Оговоримся, что несомненно наличие таких параллелей в мировом фольклоре и зарубежных литературах. Но к рассмотрению этого вопроса мы обратимся в другой работе.
По свидетельству А. Афанасьева, «в сказаниях народного эпоса часто встречаются герои и героини с золотыми и серебряными волосами». В качестве примера он приводит русскую сказочную царевну Золотую Косу — непокрытую красу. В его же собрании народных русских сказок этот образ мы найдем, например, в «Сказке о Василисе — Золотой Косе»: «...помчал ее вихорь. И унесло Василису Золотую Косу через многие земли великие... в область змея лютого». В совершенно ином осмыслении, в несравненно более тонко разработанном сюжете, с присущим Бажову психологизмом образ девушки Золотой Волос и ее могучего отца — огненного змея Полоза мы найдем в сказе «Золотой Волос». Там же встретим и образ лисички-свахи, помогающей башкирскому богатырю Айлыпу «умыкнуть» свою невесту — дочь Полоза. А более ста лет назад Д. Афанасьев писал: «В русской сказке хитрая лиса женит доброго молодца на дочери грозного царя Огня и царицы Молнии...»
В результате враждебного вмешательства сестер Кощея Бессмертного, Булат-молодец, за верность свою Ивану-царевичу, окаменел — сначала по колена, затем по пояс и, наконец, весь (3-я сказка о Кощее Бессмертном в собрании А. Афанасьева). В сказе Бажова таким же образом, но совершенно справедливо казнен Малахитницей свирепый рудничный приказчик Северьян («Приказчиковы подошвы»).
Волшебным зеркалом — «загляни в зеркальце — тотчас узнаешь, где что делается» — владеет «купчиха красоты неописанной» в сказке А. Афанасьева Волшебное зеркальце», — мотив гениально и совершенно по-своему претворенный А. С. Пушкиным. Героям Бажова подобный «инструмент» нужен совсем для иных целей. Назовем рудяные да каменные «денежки» из разных мест Урала в его сказе «Богатырева рукавица»: потрешь денежку — увидишь место, откуда та руда взята и много ли ее.
Превращение девичьих слез в бриллианты — один из мотивов сказки А. Афанасьева «Оклеветанная купеческая дочь». У Бажова в изумруды превращаются слезы Малахитницы, — мотив в сюжете сказа «Медной горы Хозяйка», не имеющем ничего общего с тем, что развернут в народной сказке.
Подобные сопоставления можно было бы умножить. Как видим, П. Мельников-Печерский и П. Бажов пользовались общим источником — могучим русским фольклором, но каждый из них трудился, движимый своими идейно-художественными замыслами. Конечно, при этом решающим был тот факт, что Бажов жил и работал не только много позднее Мельникова, но и в совершенно иных социально-исторических условиях.
И уже в самых ранних сказах неизбежно находило отражение также и то, что было в разное время прочитано им. Прочитанное органически подключалось к мировосприятию писателя, влияло на формирование его личности, на формирование его концепции и мира, и человека, и смысла жизни.
И, в свою очередь, отдельные образы и мотивы, воспринятые Бажовым из произведений других авторов и использованные в его творчестве, подчинялись его пониманию жизни и, следовательно, его писательским замыслам, порой переосмысливаясь настолько, что приобретали противоположное значение.
Подход Бажова к творчеству других художников слова следует оценивать еще и с точки зрения того факта, что к писательству он шел медленно, трудно. О дореволюционной поре своей жизни он говорил: «Для меня звание писателя стояло очень высоко, и мне казалось, что тянуться в эту сторону у меня и сил нет, и возможности нет, и поэтому я никогда не думал, что мне когда-нибудь придется писать».
Революция сделала Бажова профессиональным журналистом. И, сколько можно судить по фактам биографии его, известным по дневникам и другим источникам, журналист Бажов с пристальнейшим вниманием стремился понять, как формируется, образуется, как «получается» писатель. Именно этот вопрос — главный в его размышлениях о сущности и характере писательского труда, отразившихся в дневниковых записях 1932 года,— раздумьях, возникших под влиянием выступлений крупных отечественных писателей, приезжавших в Свердловск: Н. Дементьева, Ф. Панферова, Л. Сейфуллиной, И. Эренбурга.
Бажов окончил духовную семинарию — это немного. На деле он был высококультурным, много знавшим человеком, так как всегда и упорно занимался самообразованием.
Л-ра: Урал. – 1973. – № 9. – С. 141-147.
Критика