Мысль – цель – единство (Веневитинов-критик)

Мысль – цель – единство (Веневитинов-критик)

И. Подольская

Веневитинов есть единственный у нас поэт, который даже современниками был понят и оценен по достоинству. Это была прекрасная утренняя заря, предрекавшая прекрасный день.
Белинский

...для меня стоят под знаком вопроса: решительное предпочтение Державина Ломоносову; гениальность задатков Веневитинова...
Блок

Литературная судьба Дмитрия Веневитинова сложилась счастливо. Напечатав в последние месяцы своей жизни несколько стихотворений, он умер известным поэтом и был оплакан «друзьями всего прекрасного» (Пушкин).

Он не был забыт — друзья, преданно его любившие, издали два тома его сочинений, куда вошло почти все им написанное — около сорока стихотворений, переводы в стихах и прозе, несколько философских этюдов и критических статей.

Но более, чем собрание сочинений, посмертную славу Веневитинова поддерживала живая память о нем.

Ежегодно в день смерти поэта, 15 марта, друзья его сходились в Симоновом монастыре у его могилы, «служили панихиду, а потом обедали вместе, оставляя один прибор для отбывшего друга» (М. П. Погодин). Так продолжалось в течение сорока лет...

Возможно, сами того не желая, друзья Веневитинова окружили имя его легендой. Она рисовала образ идеального юноши, щедро одаренного судьбой, предвещавшей ему великую будущность.

Этот романтический образ появился даже в статье Энциклопедического лексикона — издания, менее всего подверженного пристрастиям. Автор статьи П. Плетнев восторженно писал: «Верный и независимый вкус, благородный и открытый образ мыслей, светлый и живой ум, детское простосердечие и знание потребностей лучшего общества, дружелюбие и мечтательность так пленительно сливались и обнаруживались в нем, что, узнав, его нельзя было не любить. В его сердце, так же как и в уме, соединялось все лучшее».

Говоря о литературной судьбе Веневитинова, Белинский был прав лишь отчасти. Веневитинов был «понят и оценен по достоинству» своим кругом. Это случай не «единственный» и, быть может, даже не исключительный. Современники знали цену поэтам и меньшего масштаба, чем Веневитинов.

Но близкий к Веневитинову круг действительно понимал и ценил его: «Дмитрий Веневитинов был любимцем, сокровищем всего нашего кружка» Все мы любили его горячо, один другого больше» (Погодин). «Лучшим из избранных» называл Веневитинова Пушкин. Что же касается современной Веневитинову литературной среды в целом, то оценить поэта она не могла, не зная его стихов, ходивших в списках все в том же кругу московских и петербургских друзей его. С творчеством Веневитинова современники знакомились по Собранию сочинений 1829-1831 годов.

Ю. Тынянов писал: «...биография — и в первую очередь смерть — смывает дело человека. Помнят имя, почему-то почитают, но что человек сделал — забывают с удивительной быстротой. Есть целый ряд «великих», которых помнят только по портрету».

Так случилось и с Веневитиновым: «дело» его заслонила легенда о нем.

Уже Блоку, не ощущавшему роли Веневитинова в становлении литературной и общественной мысли России, восторги современников поэта казались преувеличенными, и он выражал сомнение в гениальности его задатков.

В историю русской литературы Веневитинов вошел прежде всего как поэт. О его критической деятельности упоминают обычно как-то вскользь и мимоходом, словно о чем-то второстепенном. Не случайно даже в двухтомном академическом издании — «История русской критики» имя Веневитинова названо лишь однажды и то в перечислении.

Между тем Веневитинов, успевший написать только семь небольших статей, в известной мере предопределил развитие и направление русской критики.

Возражая на статью А. Бестужева «Взгляд на русскую словесность в течение 1824 и начала 1825 годов», напечатанную в «Полярной звезде» (1825), и, в частности, на утверждение автора, что «у нас есть критика и нет литературы», Пушкин иронически заметил: «У нас есть критика? где же она?» Несколько лет спустя он пояснил: «Критики наши говорят обыкновенно: это хорошо, потому что прекрасно, а это дурно, потому что скверно. Отселе их никак не выманишь».

Такова в действительности была русская критика двух первых десятилетий XIX века. То, над чем издевался Пушкин — вкусовые оценки искусства, — были детищем сентиментализма. Уже к началу двадцатых годов стало ясно, что доведен до логического абсурда принцип, провозглашенный Карамзиным: «Судя о произведении чувства и воображения, не забудем, что приговоры наши основываются единственно на вкусе, неизъяснимом для ума; ... что удовольствие читателей рождается от их тайной симпатии к авторам, и не подлежит закону рассудка...» Эстетическое сопереживание — основа критики Карамзина — у его последователей, как это часто бывает, вытеснялось прямолинейными вкусовыми оценками.

Исторически закономерно, что первыми против такой критики выступили члены общества любомудрия, молодые литераторы и философы, уже осознавшие необходимость направления, «положительных начал» для развития искусства. В 1824 году В. Ф. Одоевский писал по поводу принципов Карамзина: «...на чем же должна основываться, эта критика вкуса, если изящное не может иметь постоянных строгих законов?»

С тою же страстностью, с какой алхимики мечтали о философском камне, любомудры искали «основную мысль», которая могла бы стать Началом всех начал, «условием всех условий». Шансы на успех были равны у тех и других. Но важно не это. Одержимые идеей цельности, любомудры, конечно, не обрели ее; однако сама идея оказалась на редкость плодотворной для формирования основных эстетических категорий.

Выдающаяся и до сих пор еще по-настоящему не оцененная роль в развитии этих категорий применительно к русской критике принадлежит Веневитинову. Он не создал эстетической системы, не оставил после себя программных статей, сделавших эпоху, подобно статьям Белинского, но он поставил вопросы, на которые в течение десятилетий пыталась ответить русская критика, кажется, так ни разу и не вспомнив, кому эти вопросы принадлежали.

Взять хотя бы споры о народности в литературе. Вот Вяземский, один из первых пропагандистов романтизма в русской критике, отвечает на этот вопрос в программном «Разговоре между издателем и классиком...» (1824): народность в словесности — «...не в правилах, но в чувствах. Отпечаток народности, местности — вот что составляет, может быть, главное, существеннейшее достоинство древних и утверждает их право на внимание потомства».

Видимо, в это же время дает знаменитое определение народности и Пушкин: «Есть образ мыслей и чувствований, есть тьма обычаев, поверий и привычек, принадлежащих исключительно какому-нибудь народу». («О народности в литературе».)

Но вот что поистине замечательно. В 1825 году в спор вступает двадцатилетний Веневитинов. Уточнив и дополнив формулировки предшественников, он первый скажет о народном духе — о том единственном, что делает поэта истинно народным: «Я полагаю народность не в черевиках, не в бородах и проч. ...Народность отражается не в картинах, принадлежащих какой-либо особенной стороне, но в самих чувствах поэта, напитанного духом одного народа и живущего, так сказать, в развитии, успехах и отдельности его характера. Не должно смешивать понятие народности с выражением народных обычаев: подобные картины тогда только истинно нам нравятся, когда они оправданы гордым участием поэта».

Многие ли помнят сейчас, как это поразительно близко к добролюбовскому пониманию народности: «Народность понимаем мы не только как уменье изобразить красоты природы местной, употребить меткое выражение, подслушанное у народа, верно представить обряды, обычаи и т. п. ...Но чтобы быть поэтом истинно народным, надо больше: надо проникнуться народным духом, прожить его жизнь, стать вровень с ним...»

Конечно, определение Веневитинова принадлежит другой эпохе. Но ведь от Добролюбова его отделяет ровно 33 года, на протяжении которых развивалась, мужала, крепла, становилась все более социально детерминированной русская общественная и критическая мысль.

Веневитинов не только ищет путь, иногда прокладывает его.

Уже в 1825 году, разбирая статью Н. А. Полевого об «Евгении Онегине», Веневитинов не только опроверг суждения критика, но высказал при этом одно важнейшее соображение. Он писал о главной, по его мнению, причине ошибок Полевого: «В статье, в которой автор не предположил себе одной цели, в которой он рассуждал, не опираясь на одну основную мысль, как не встречать погрешностей такого рода?» В том же году в другой статье, посвященной трактату А. Ф. Мерзлякова «О начале и духе древней трагедии», Веневитинов заметил: «...чтобы произнесть общее суждение о поэзии, чтобы определить достоинство поэта, надобно основать свой приговор на мысли определенной...»

Пройдет много лет, прежде чем появится критика, отвечающая этим требованиям. Критику эту будут называть проблемной и концептуальной, но почему-то не свяжут ее с именем Веневитинова.

Между тем именно этот романтический юноша поэт впервые заговорил с трезвостью и последовательностью совсем не романтическими о «правилах положительных, без коих все суждения шатки и сбивчивы».

К концу первой четверти XIX века русская эстетическая мысль, отошедшая от канонов сентиментализма, уже ощущала настоятельную потребность в «правилах положительных». Об этом говорили серьезно, теоретизировали, а порой и шутили: «Эстетика, основанная на вкусе, то же, что покрой платья, основанный на моде: мода переменилась — и платье не годится, вкус переменился — и эстетика не годится».

Однако Веневитинов писал и размышлял не о тех правилах эстетики, которые устанавливали его предшественники и современники — А. Ф. Мерзляков, Л. Г. Якоб, А. И. Галич, И. Я. Кронеберг и др. В отличие от них он не стремится создать свода правил, но делает попытку организовать русскую критику — связать разрозненные оценочные суждения единством подхода к произведению искусства: методом.

Да и само понятие «правила положительные» имеет у него какой-то особый смысл: скорее всего оно соотносится Веневитиновым не с эстетическими категориями, а с мировоззрением, системой взглядов критика, его нравственными критериями. «Мы тогда судим здраво, — пишет он в статье «Об «Абидосской невесте», — когда с чистотою намерения соединяем верные понятия о предмете, подлежащем нашему суждению».

Эстетические критерии самого Веневитинова, как и его представления о жизни, цельны, ясны и определенны. Хотя статьи его выдают начинающего критика, в них не обнаружишь противоречий, нередко свойственных «великим» и «маститым». Система доказательств и логика Веневитинова всегда безупречны. Но связано это не только с особенностями критического таланта Веневитинова, но прежде всего — с характером его личности.

По своему психологическому складу Веневитинов — человек декабристской эпохи, человек цели и действия. Конечно, он не политик, хотя поддерживает дружеские связи с декабристами-литераторами, разделяет их образ мыслей и не возражает, когда речь заходит «о необходимости — d’en finir avec ce gouvernement. Веневитинов скорее философ — по призванию и направлению ума, — а его эпоха еще позволяет философии уживаться с общественной деятельностью. Пройдет совсем немного лет — и мысль, не находящая ни выхода, ни применения, начнет разъедать саму себя, порождая глубокую, безысходную рефлексию.

Веневитинов этого уже не узнает. Он так и умрет с иллюзией цельности, пережив поражение Декабрьского восстания и не утратив веры в то, что благородная деятельность может изменять ход исторических событий.

Вместе с Одоевским Веневитинов становится во главе отдела критики «Московского вестника» и, шутя, ставит Погодину условие совсем не шуточное: «...мы с удовольствием принимаем на себя отдел критики, с тем только условием, что все наши статьи, как бы они задорны ни казались мягкосердечному Погодину, помещались без разведения пунктирною водою». Веневитинов хорошо понимает, что именно критика в конечном счете определяет направление журнала и что поэтому она должна быть менее всего подвластна случайностям.

Он пишет для журнала программную статью «О состоянии просвещения в России». Ее запретит цензура, при жизни Веневитинова она не будет напечатана, а в 1831 году войдет во второй том собрания его сочинений под названием «Несколько мыслей в план журнала».

Тень последекабрьской эпохи лежит на этой статье и делает ее непохожей на другие работы Веневитинова-критика. Темперамент, с которым он утверждает свои литературные взгляды в статьях, становится сосредоточенно-напряженным здесь, когда он от литературы переходит к общим просветительским вопросам — к тому, что связано, по его убеждению, с судьбой России. В статье этой ощутима инерция активности, свойственной людям александровской эпохи, но не той, с которой воплощают планы, а той, что ищет выхода из состояния кризиса. Журнал превращается для Веневитинова в арену действия — притом едва ли не единственную в эту пору. Но самое представление о действии уже совершенно иное, чем оно было до декабря 1825 года: теперь действие — это только возможность влиять на умы, пробуждая в них «чувства добрые», любовь к истине, а главное — самосознание. Чем уже, чем ограниченнее по своему характеру эта сфера действия, тем больше сил, страсти, энергии отдает ей Веневитинов. «Легче действовать на ум, когда он пристрастился к заблуждению, нежели когда он равнодушен к истине». Эта мысль о равнодушии к истине (а в категориях декабристских — об отсутствии гражданственности) отчасти перекликается с пушкинским стихотворением «Свободы сеятель пустынный...» (1823):

Паситесь, мирные народы!
Вас не разбудит чести клич.
К чему стадам дары свободы?
Их должно резать или стричь.
Наследство их из рода в роды
Ярмо с гремушками да бич.

Однако совпадение здесь менее важно, чем отличие. Веневитинов убежден в том, что «сеять» необходимо. При этом мысль его по сути своей диалектична, хотя диалектика эта еще весьма наивна: «Ложные мнения не могут всегда состояться; они порождают другие; таким образом вкрадывается несогласие, и самое противоречие производит некоторого рода движение, из которого, наконец, возникает истина».

Его гражданская и просветительская активность связана с мыслью, что пагубны не заблуждения, не «образ мыслей», а «бездействие мысли». Отсюда его отношение к слову — серьезное, быть может, даже гипертрофированно ответственное. Он очень хорошо понимает, что «веку принадлежат не только произведения, по которым потомство определяет характер века», а потому уже в первых статьях своих ставит вопрос о назначении критики.

Не пройдет и десяти лет — и вопрос этот перерастет в проблему, принципиально важную для всей русской критики; решение этой проблемы на многие годы вперед определит развитие и направление критической мысли.

Веневитинов пока только упоминает о существовании этого вопроса, но в самом упоминании содержится уже и зерно ответа: «Московский телеграф» имеет такое число читателей, и в нем встречаются статьи столь любопытные, что всякое несправедливое мнение, в нем провозглашаемое, должно необходимо иметь влияние на суждение если не всех, то по крайней мере многих. В таком случае обязанность всякого благонамеренного ... — противиться, сколько возможно, потоку заблуждений.

В другой статье Веневитинов вновь возвращается к этой мысли: чем популярнее журналы, чем известнее писатель, тем более они влиятельны. И многое, очень многое зависит от того, какое это влияние. Задача критика не только в том, чтобы опровергнуть суждение писателя, но главное — показать читающей публике ложность этого суждения.

Веневитинов-критик поистине нелицеприятен; он пишет по поводу эстетического трактата своего учителя А. Ф. Мерзлякова: «...чем отличнее заслуги г. Мерзлякова на поприще словесности, тем опаснее его ошибки по обширности их влияния, и любовь к истине принуждает нарушить молчание, невольно предписываемое уважением к достойному литератору».

Сейчас эти мысли Веневитинова кажутся слишком очевидными и — не побоимся сказать — почти банальными. Не таковы они были в его время, когда литераторы разных направлений спорили — и притом весьма горячо — по поводу того, что такое критика и каковы ее цели.

«Вы читаете поэму, — писал Жуковский, — смотрите на картину, слушаете сонату, — чувствуете удовольствие или неудовольствие — вот вкус; разбираете причину того и другого — вот критика».

А вот мысль Грибоедова: «...если разбирать творение для того, чтобы определить, хорошо ли оно, посредственно или дурно, надобно прежде всего искать в нем красот. Если их нет, не стоит того, чтобы писать критику». Иными словами, суждений критика достойны лишь совершенные произведения искусства.

Только Пушкин через пять лет после Веневитинова выскажет ту же, что и он, мысль. При этом тон его откровенно полемичен: «Скажут, что критика должна единственно заниматься произведениями, имеющими видимое достоинство; не думаю. Иное сочинение само по себе ничтожно, но замечательно по своему успеху или влиянию; и в сем отношении нравственные наблюдения важнее наблюдений литературных». Кто знает, случайно совпали эти мысли или Пушкин, как и в других случаях, откликнулся на слово своего младшего современника?

Так или иначе, но Пушкин, столь категорически отрицавший существование критики в России, уже в 1825 году обратил внимание на статью тогда еще незнакомого ему Веневитинова. Биограф Веневитинова пишет: «Еще живши в Тригорском, Пушкин узнал Веневитинова по разбору первой песни «Онегина», написанному им в виде протеста против критики «Телеграфа». По приезде в Москву Пушкин с живостью, так ему свойственной, объявил С. А. Соболевскому, у которого на время остановился, свое желание познакомиться с автором.

«Это единственная статья, — говорил А. С., — которую я прочел с любовью и вниманием. Все остальное — или брань, или переслащенная дичь».

А ведь Веневитинов относится к первой песне «Онегина» по меньшей мере сдержанно. И он, как Рылеев и Бестужев, открыто предпочитает романтические поэмы Пушкина — «Кавказского пленника» и «Руслана и Людмилу», и он, отдавая должное Пушкину («он стоит между нашими стихотворцами на такой ступени, где правда уже не колет глаз»), все же не находит в «его творениях приобретений, подобных Байроновым, делающих честь веку».

И все-таки Пушкин особо отмечает эту статью, словно уже чувствуя в ней что-то близкое и созвучное тому, о чем сам он заговорит несколько лет спустя: «Критика — наука открывать красоты и недостатки в произведениях искусств и литературы. Она основана на совершенном знании правил, коими руководствуется художник или писатель в своих произведениях...

В статье об «Онегине» Веневитинов впервые высказывает соображение о том, что критик должен исходить из «одной цели», опираться на «одну основную мысль». При этом сам он исходит из идеи целенаправленности всякой человеческой деятельности, решительно отвергая представление о том, что литература — это только «сильное, свободное, вдохновенное из­ложение чувств самого писателя» (Кюхельбекер). «Чувство, — пишет Веневитинов, — только порождает мысль, которая развивается в борьбе и тогда уже, снова обратившись в чувство, является в произведении. И потому истинные поэты всех народов, всех веков были глубокими мыслителями, были философами и, так сказать, венцом просвещения».

Поэт, утверждает Веневитинов, может быть раскрыт лишь «в отношении к своей цели». Эта мысль основана на глубоком убеждении в общественном назначении литературы, и, быть может, поэтому, сконцентрировав вокруг этой мысли всю статью об «Онегине», Веневитинов построил ее в небывалой дотоле форме рондон (смыслового кольца). Высказав свою мысль сначала в общих чертах, он заключает статью ясным и точным выводом, раскрывающим эту мысль: «Я старался заметить, что поэты не летают без цели и как будто единственно на зло пиитикам; что поэзия не есть неопределенная горячка ума, но, подобно предметам своим, природе и сердцу человеческому, имеет в себе самой постоянные свои правила».

И в этом Веневитинов тоже явно опережает свое время, словно предчувствуя ожесточенные споры о назначении искусства, — споры, которые начнутся спустя много лет после его смерти между сторонниками «эстетической критики» и революционными демократами.

Идеал художника, народность произведения — вот критерии Веневитинова-критика. И конечно же, прежде всего цельность. Но ведь цельность-то и достигается только тогда, когда художником руководит «одна основная мысль». Круг как будто бы замыкается. Надолго ли? Переживут ли эти идеи цельности декабрь 1825 года? Ведь там уже будет не до того... Да и какая цельность, когда все рушится — планы, надежды; гибнут, идут на каторгу друзья, — и остается только тоска, черная, неизбывная. Вот и Герцен пишет, что «Веневитинов не родился способным к жизни в новой русской атмосфере...».

Полно, так ли это? Ведь и после декабря, после расправ Веневитинов говорит все о том же — о цели, о действии. И говорит едва ли не с большей, чем прежде, страстью. Может быть, только сейчас перед ним вполне раскрывается тайна неразрывности этих понятий — цели и действия — и невозможность, немыслимость их изолированного существования. Цель, только цель побуждает к действию: «...цель просвещения или самопознания народа есть та степень, на которой он отдает себе отчет в своих делах и определяет сферу своего действия...»

Нет, Веневитинов не впадает в депрессию после декабря. Он не из тех, кто складывает оружие и уж тем более не из тех, кто изменяет прежним знаменам. Они все те же. Он учится жить «в новой русской атмосфере», и при этом нельзя даже сказать, что Веневитинов «уходит в подполье». Он пишет стихи и статьи, которые тотчас же запрещает цензура, нюхом чуя свободную мысль. Но они ходят в списках, их читают, о них думают и говорят. Конечно, по его же словам, «Он сеет для жатвы, но жатв не сбирает...» («Три участи»). И все же его никак нельзя назвать неудачником, раздавленным колесом истории. Да история и не любит неудачников, как не любят их даже близкие друзья. А Веневитинов окружен любовью, к нему прислушиваются, его мнением дорожат, и он, такой еще юный, дает советы старшим годами, слывет философом...

Философией он и впрямь очень увлечен, но и здесь он сосредоточен все на том же — цели, единстве. Вот он пишет летом 1825 года А. И. Кошелеву: «...Вы потеряли из виду основной закон всякой философии, — главную мысль, на которой она должна зиждиться». А в другом письме того же примерно времени спрашивает о Гомере у «...философ ли он, т. е. выходит ли он от мысли общей, соединяет ли все в единство?»

Но философии Веневитинова как-то недостает умозрительности, она слишком мало походит на чистую науку, далекую от «житейского волненья». И чем дальше — тем меньше. В общие построения он вкладывает такой заряд энергии, словно стремится немедленно воплотить эти построения в жизнь.

«Всякому человеку, одаренному энтузиазмом, знакомому с наслаждениями высокими, представляется естественный вопрос: для чего поселена в нем страсть к познанию и к чему влечет его непреоборимое желание действовать?» — спрашивает он. И отвечает: «К самопознанию».

Не будем, однако, делать преждевременных выводов. Самопознание, обращающее человека внутрь себя, требующее сосредоточенности и углубленности, как-то мало увязывается не только с общим смыслом этой фразы, но и с ее лексикой. Каково? «Энтузиазм», «наслаждения высокие», а главное — «непреоборимое желание действовать»! Впрочем, Веневитинов тут же разъясняет эту неувязку: он имеет в виду самопознание народа, то есть его просвещение. Вот откуда, оказывается, это «непреоборимое желание действовать». В 1826 году, когда подавленная общественная мысль на время замирает, Веневитинов все еще ищет выхода, ибо, как говорит он сам, «уму человеческому сродно действовать».

Это вновь возвращает нас к его детищу — журналу. Потому что пока — а тем более в области просвещения — Веневитинову не остается ничего лучше, чем «Московский вестник». И еще потому, что мысли о просвещении соединяются у него с мыслями о России: «Как пробудить ее от пагубного сна? Как возжечь среди этой пустыни светильник разыскания?» Просвещение — один из ответов, но только его он и успевает дать. Вот почему он так печется о журнале.

«Вчера писал я к брату и разбранил тебя, как журналиста, за то, что кладешь в длинный ящик критические статьи», — пеняет он Погодину (7 января 1827 г.). И в том же письме: «Получаешь ли ты иностранные журналы? Это необходимо. Заставляй переводить из них все ученые статьи, объявляй о всех открытиях, что поддерживает «Телеграф». Мы азиаты, но имеем претензию на европейское просвещение; хотим знать то, что знают другие и знать не учившись, а только по журналам».

Ирония? Конечно. Но вместе с тем и программа. А ведь не так давно он отвергал этот путь просвещения, с презрением писал о нем: «У нас прежде учебных книг появляются журналы, которые обыкновенно бывают плодом учености и признаком общей образованности, и эти журналы по сих пор служат пищею нашему невежеству, занимая ум игрою ума ... тогда как мы еще не вникли в сущность познания...»

И здесь он не договорил. Его как будто прервали на полуслове. Но, сказав то, что он успел сказать, Веневитинов установил «связь времен» и дал русской критике ощутить непрерывность ее развития и ее перспективы. Его статьи — мост, соединяющий XVIII век с XIX — с новой эпохой и новой критикой. Веневитинов не создал «системы», но заложил фундамент для некоторых важнейших теорий минувшего столетия. И не только минувшего. Критика XX века с ее отчетливой тягой к концептуальности, цельности, проблемности в самых глубинных, самых важных пластах своих тоже связана с именем Веневитинова, с его делом. Поэтому прав был Иван Киреевский, который сказал: «Веневитинов создан был действовать сильно на просвещение своего отечества, быть украшением его поэзии и, может быть, создателем его философии». И критики, добавим мы.

Л-ра: Литературная учёба. – 1980. – № 2. – С. 141-148.

Биография

Произведения

Критика


Читайте также