26.12.2019
Даниил Гранин
eye 174

Даниил Гранин. Иду на грозу

Даниил Гранин. Иду на грозу

(Отрывок)

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Волшебник прилетел в Москву шестого мая в восемь часов утра. Он первым сбежал по качающемуся трапу на бетонные плиты аэродрома. Взгляды встречающих устремлялись к нему и соскальзывали: никто не находил ничего особенного в этом стройном, загорелом парне в модном ворсистом пиджаке.
Он прошел сквозь толпу, оставляя позади поцелуи, смех, цветы, неестественно громкие голоса, какие бывают в первые минуты после приземления, когда еще длится легкая глухота.
Весь его багаж составляла кожаная папка, где между бумаг бренчали мыльница и зубная щетка.
Через тридцать минут такси подвезло его к центру. Утренний людской поток втянул его, понес, крутя у дверей метро, у подземных переходов, у газетных ларьков. Москва спешила на работу, заставляя ускорить шаг.
Над сверкающей стремниной машин плыли высокие, обтянутые голубым стеклом троллейбусы, похожие на аквариумы. На перекрестках бойко торговали цветами. В зеленых бачках вскипала черемуха. Сквозь нарастающий шум остро, по-детски процокал ослик с рекламой цирка. Было без десяти девять, кругом уже не шли, а бежали.
За зеркальным стеклом витрины стояла девушка, держа рулон пестрого ситца.
Казалось, что это манекен, но вдруг девушка наклонилась, и волшебник, улыбаясь, задержался перед витриной и приказал, чтобы она посмотрела на него. Девушка послушно обернулась и, оглядев его, что-то сказала. Губы ее беззвучно зашевелились, а потом она рассмеялась, рот открылся широко, как будто она хотела показать все свои зубы и не могла: так много их было, маленьких, розоватых, похожих на бусы.
Он пошел дальше, двигаясь странными зигзагами, то замедляя, то убыстряя шаг, сворачивая в солнечные тихие переулки и вновь возвращаясь на центральные бульвары.
У Пушкинской площади он задержался перед газетным щитом.
Москва торжественно встречала победителей олимпиады.
В Кремле состоялся прием участников астрономического конгресса.
Открылась выставка строителей.
Наградили орденом академика Лихова.
Он читал газету с особым аппетитом приезжего, которому все происходящее в Москве вдруг стало доступно, можно было побывать и на выставке и на конгрессе.
В этот раз его прибытие в Москву пройдет незамеченным. На завтрашние газеты вряд ли стоило рассчитывать. Никто из репортеров не справлялся о нем, а ведь не так уж много волшебников приезжает в Москву. И все же где-то в будущем уже существовал номер газеты с его фотографией: среди букетов цветов он, улыбающийся, или нет, лучше усталый, чуть смущенный. А внизу интервью: сегодня Москва встречала Олега Тулина, «в беседе с нашим корреспондентом Олег Николаевич рассказал…».
Человеку никогда не будет дано прочесть послезавтрашний номер газеты. Но на то и существуют волшебники — совершенно явственно он видел этот влажный от непросохшего клея газетный лист со своей фотографией на последней странице.
С Каменного моста открывались золоченые купола соборов Кремля. А справа в солнечном дыму стоял высотный дом, чванливый и плоский, красный прибой крыш бился о его подножие. Повсюду, как мачты огромного флота, двигались башенные краны.
Подобно полководцу, он изучающе разглядывал город, который ему предстояло завоевать, который должен будет признать его и который еще не подозревал этого.
Грандиозность желания вызвала у него ироническую улыбку, за ней скрывалось уважение к самому себе.
Он задержался на перекрестке, выбирая направление. Нерешительность не была ему свойственна, скорее то было состояние неустойчивого равновесия, когда достаточно малейшего повода, чтобы сделать выбор.
Ветер толкнул его в бок, и он охотно последовал за ветром. Улица упиралась в парк. По аллеям шествовали процессии детских колясок. В парке еще хранилась утренняя тишина. Кое-где на скамейках сидели студенты. Они зачарованно покачивались над конспектами. У них были отрешенные лица сомнамбул. Неужели и он когда-то всерьез переживал экзамены?
Под полосатым тентом официантка расставляла стулья. Он выбрал столик у перил, над прудом. Официантка протянула ему меню.
— Несите все подряд, — сказал он. — Начинайте с первой строчки. Я скажу, когда хватит.
Официантка улыбнулась. У нее были милые ямочки на щеках.
Ветер трепал ему волосы. Светлые, чуть вьющиеся, они разлохматились, и он не стал приглаживать их. По глазам официантки он видел, что ей так тоже нравится. Среди бледных москвичей его темный, южный загар бросался в глаза. Тулин снял пиджак, повесил на спинку стула, засучил рукава модной грубошерстной рубашки и принялся за салат, кефир, яичницу, сосиски, выпил стакан кофе, съел бутерброды с сыром, с ветчиной, с колбасой и почувствовал себя снова волшебником.
— А хвастались, — сказала официантка. — Я думала, вы только начинаете.
Он посмотрел ей в глаза.
— Мужчина всегда обещает больше, чем может.
— Это верно, — она засмеялась, не отводя взгляда.
— Я не хочу показаться обжорой, а то вы измените мнение обо мне.
— Будто вы знаете, какого я мнения о вас?
— Я все знаю. Я знаю: вам противны жующие мужчины. Целый день вы видите жующих мужчин. Вам может понравиться только мужчина, который ничего не ест.
Неутолимое желание очаровывать всех, первого встречного, словно и эту официантку необходимо было завоевать.
Взглянув поверх ее головы, он сказал:
— Уберите салфетки, будет дождь.
— Прямо-таки! С чего вы взяли?
— Я же вам сказал, что знаю все.
Он шел вдоль пруда, наблюдая, как в вышине быстро вспухает сизое облако. Официантка смотрела ему вслед. Это была милая девушка, с ней приятно было бы погулять вечером в парке, но завтра он уедет, и поэтому он ничего не мог обещать ей. Он почувствовал ее огорчение и подумал о том, как трудно доставлять окружающим одну только радость, чистую радость, без привкуса сожаления.
У лодочной станции он поднялся на ступеньки беседки, обвитой плющом. Облако растекалось по голубому небу густым чернильным пятном.
В этом еще солнечном беззаботном парке он был единственным, кого всерьез занимало то, что творится в вышине. Он знал, что небо испорчено.
Темная середина облака провисала все ниже. Серебристые края его зловеще дымились. Наползали тени, ветер укрылся в деревьях, по-кошачьи перебирая мягкие листья.
Потемнело. Вместе с душной темнотой опускалась тишина, ясно слышная сквозь шум города.
Несколько тяжелых капель звучно ударили о землю. Первая пристрелка, сигнал тревоги. Лебеди на пруду быстро плыли к дощатой будке.
Тулин поднял руку.
— Давай! — негромко скомандовал он, взмахнул, и тотчас, включая грозу, вспыхнула молния. Еще. Еще, и крупный, сильный дождь наполнил парк плещущим шумом.
В беседку отовсюду сбегались люди. Отряхивались, смеялись, любуясь первой грозой. С карниза полилась, набухая, толстая, чуть поблескивающая струя. Ветвистый лиловый зигзаг молнии прорезал небо наискосок, упал где-то рядом, и холодный металлический свет проблеснул на тысячах мокрых листьев.
— Хорошо! — одобрил Тулин.
Гром взорвался над головами, сотрясая воздух. В беседке ахнули. Тулин поднял мокрое лицо навстречу грохочущим обвалам. Стихи пришли сами собой, старинный торжественный ямб свободно ложился на могучий аккомпанемент грозы. Он читал громко, не слыша себя среди нарастающей канонады:


Чья неприязненная сила,
Чья своевольная рука
Сгустила в тучу облака
И на краю небес ненастье зародила?

Внезапно сверху из беседки насмешливо спросили:
— Ну и как, удалось вам узнать?
— Представьте, удалось, — резко ответил он, не оборачиваясь.
Больше всего он боялся показаться смешным.
— Что значит поэты! Вы поэт?
Голос был женский, низкий, шершавый от сдержанного смеха.
— А почему бы нет! — сказал он.
— Как интересно! Прочтите, пожалуйста. Что у вас там дальше про грозу выясняется?
— Перестань, — остановил второй женский голос и что-то еще добавил тихо. Обе прыснули, а потом та, первая, смешливая, сказала:
— Никогда не видала живого поэта. Да еще мокрого. А как вы пишете стихи?
— При помощи всяких катушечек, конденсаторов.
— Скажи, пожалуйста, и что ж это за приборы? — Его расспрашивали поощрительно, как мальчика, который заврался, и тогда он ответил тем же тоном, пытаясь взять верх в этой игре:
— Как бы вам объяснить доступнее? Ну, нечто среднее между пылесосом и велосипедом.
— Ай-я-яй, как сложно!
— Нет, он пользуется пишущей машинкой!
— Холодильником!
— Или штопором. С конденсатором!
Смеясь, оба голоса перебивали друг друга.
— К вашему сведению… — запальчиво начал Тулин, но орудийный залп грома заставил его вздрогнуть. Потом он долго не мог простить себе этого.
Наверху расхохотались.
— Не бойтесь, поэт. Молния ударяет только в выдающиеся предметы.
Тогда он обернулся. В пятнистой тени беседки неразличимо белели два липа. Он поднялся на верхнюю ступеньку, перегнулся через перила.
— Какие славные эрудиточки, — сказал он. — Вы верите в чудеса?
— А вы кто — маг-волшебник?
— Смеетесь? — сказал Тулин. — Смеяться — самое немудреное занятие. Ведь эту грозу я вызвал. И все молнии мне подчиняются.
— А вы можете прекратить грозу?
— Сейчас еще трудновато, — внушительно сказал он. — Через годик — пожалуйста. Приходите сюда, и я вам сделаю…
Он услыхал, как та, что посерьезней, сказала: «Они все немного психи».
— Как же вы это сделаете?
— Подлечу к грозе и уничтожу. Не верите? Дайте сюда вашу руку.
К нему смело протянулась рука. Маленькая ладонь, сложенная лодочкой, была холодной и мокрой.
— Вы собираетесь гадать?
— Смотрите наверх, — приказал он.
Под сизой тяжестью низких облаков расплывались еще более тяжелые, почти черные клочья, они сталкивались, крутились, куда-то неслись.
— Пройдет год или около того, — медленно и торжественно говорил он, — и вот такая рука, как ваша, свободно станет управлять всей этой грозной стихией. Я не прошу вас верить мне, я лишь хочу, чтобы вы запомнили сегодняшнюю грозу и наш разговор.
Дождь редел. Гроза, громыхая, удалялась на запад вместе с лиловой тьмой, прохлестнутой белесыми молниями.
Раздвинув плющ, на него смотрели две девушки — одна высокая, черноволосая, с лицом строгим, диковатым, вторая — в прозрачном капюшоне, ярко-коричневые глаза ее глядели удивленно и запоминающе.
— А кто из нас давал вам руку? — внезапно спросила она.
— Вы, — сказал Тулин. — Вы, Женечка. Женя.
— Так нечестно, вы подслушали!
— Четвертый курс. Скорей бы на практику. Евтушенко — сила. Замуж и не думаю…
Под деревьями продолжало дождить, парк еще был ошеломлен, но уже остро запахло травой, и на песке робко проступали солнце и тени.
Тулин ступил в желтую пенистую лужу. Девушки засмеялись и ускорили шаг. Они торопились на лекцию.
— Я знаю, о чем вы думаете, — сказал Тулин. — Я знаю ваше желание и готов выполнить его.
— Попробуйте.
— Вы не хотите идти на лекцию, вы хотите познакомиться со мной, хотите остаться гулять в этом парке.
— Глупости, — строго сказала высокая девушка. Ее звали Катя. — Вы слишком самоуверенны.

Тулин посмотрел на Женю и быстро сказал:
— В таких случаях самое оригинальное — быть честным. Будьте оригинальны. Уступите себе, ведь потом будете жалеть, что не решились.
Женя засмеялась. Ярко-белые зубы осветили ее лицо.
Но он не улыбался, и весь этот треп обретал странную многозначительность. Большие коричневые глаза Жени смотрели серьезно.
— Ничего, мы же договорились встретиться здесь через год.
Тулин сжал ее пальцы.
— Мне почему-то кажется, что это произойдет раньше.
— Мы опаздываем, — сказала Катя.
До остановки было далеко. Тулин вышел на мостовую навстречу несущемуся троллейбусу, поднял руку. Он слегка прищурился, наслаждаясь своей щедростью чародея. Троллейбус, скрипнув тормозами, остановился перед его грудью. Водитель погрозил кулаком, но вдруг усмехнулся и открыл двери. Девушки вскочили. Тулин помахал им.
Он взглянул на часы. Оставшиеся полтора часа показались ему обременительно ненужными. Следует что-то придумать, чтобы люди могли сдавать на сохранение лишнее время, размышлял он, сдавать, как в сберкассу, а потом брать по мере надобности.
Он отряхнул пиджак и направился в институт, зная почти наверняка, что именно там ему сейчас не следовало бы появляться.
2

Утро этого дня в лаборатории № 2 ничем не отличалось от обычного. Было душно, мужчины работали в рубашках: Бочкарев принес букетик ландышей и поставил в колбочку старшей лаборантке Зиночке.
Пеленгаторы атмосфериков отметили грозу, идущую с северо-востока со скоростью двадцать километров в час. Матвеев включил регистраторы.
Утро двигалось деловито и размеренно, не готовое ни к каким происшествиям.
В половине одиннадцатого в лаборатории неожиданно появился Голицын. Опережая его, из комнаты в комнату понеслась суматоха приготовлений. Мужчины надевали пиджаки. Зиночка сунула ландыши в шкаф. Ричард запихивал под стол мотки проводов, панели, старые схемы — весь хлам, который с непостижимой быстротой скапливался вокруг него.
Голицын надвигался, размахивая огромным портфелем, полы распахнутого плаща разлетались крыльями. Не отвечая на приветствия, он отрывисто выпаливал:
— Болтология!.. Дичь!.. Совещания!.. Заседания!
Швырнув на стол Крылову портфель, он принялся яростно обмахиваться шляпой. Крылов встал, освобождая стул, но Голицын крикнул ему:
— Кто-нибудь подсчитал, сколько я просидел часов на заседаниях? Всего за последние десять лет? Хоть бы примерно.
Крылов опустил длинные руки, неловко и угрюмо задумавшись.
— …Представляете, на этой идиотской летучке я подсчитал. Три тысячи триста часов. Из них три тысячи бесполезных. Вам-то что, вам никто не мешает.
Агатов издали осторожно улыбнулся.
— …А кто вам мешает? Строите себе кривые, а вот мне осталось работать каких-нибудь шесть тысяч часов. С моим здоровьем? Не больше. Не спорьте.
Редкие седые волосы Голицына растрепались, обнажив беззащитно розовую лысину. Он свирепо оглядел стоящих вокруг него сотрудников, остановился на Крылове.
— Вас это, конечно, мало заботит, — ядовито обрадовался Голицын. — Вообще непонятно, что вас занимает. Где вы витаете?
Сонные глаза Крылова смотрели отсутствующе, безразлично.
Голицын неожиданно обернулся к Матвееву.
— Плохо! Переделать! Разве это результаты?
В такие минуты с Голицыным старались не спорить. Он мог обрушиться любой несправедливостью, капризом. Матвеев, что-то беззвучно шепча, отступил.
— А чем плохо, — вдруг медленно сказал Крылов с тем же отрешенным видом. — На таких флюксметрах большей точности не выжать.
Маленькое скомканное лицо Матвеева расправилось, он благодарно кивнул Крылову.
Голицын запыхтел.
— Кто говорит, что плохо? Вы слова не даете сказать. Вы бы лучше свои работы форсировали.
— Флюксметры я устрою, — сказал Агатов.
Таблицы, рулоны лент, фотографии, наваленные на столе, замелькали под руками Голицына. Нырнув в эту бумажную груду, он, клюнув своим острым, с породистой горбинкой носом, безошибочно извлек тот самый график, который Крылов прятал от себя. Прищурясь, повертел его в вытянутой руке.
— Сколько вы еще намерены мыкаться?..
Агатов откашлялся за спиной.
— Аркадий Борисович, я торопил Крылова, предупреждал: мы план сорвем. — Вся его костистая фигура, белое лицо с крепкой челюстью выражали сдержанное огорчение. — А насчет летучки, Аркадий Борисович, послали бы меня, я бы отсидел. Вы сами не цените своего времени.
Голицын раздраженно отмахнулся от него графиком. Крылов смотрел на галстук Голицына…
«Конечно, она отлично понимала, что, чем быстрее мы оба работаем, тем скорее расстанемся, — думал Крылов. — Просто мы старались об этом не говорить. Два идиота. Два исступленно честных идиота. У нее было сколько угодно предлогов, чтобы задержать работы. Интересно, думала ли она об этом? Какого числа сняли последний график? Лед на озере трещал и гнулся под ногами. Что она сказала про лед? Приборы уже стояли в воде. И она здорово выдала про лед…»

— Разрешите, — сказал Крылов и, перегнувшись через стол, потянул к себе график. Получилось неловко, почти грубо.
— Однако… — Голицын величественно выпрямился, и всем стала видна невоспитанность Крылова. Дав это почувствовать, Голицын сгорбился и превратился во вздорного, ехидного старика. — Полюбуйтесь на него. Анахорет. Одичали вы. Так и свихнуться недолго… Нет, нет, вас силой надо оторвать от вашей фантастики.
Бочкарев и Ричард переглянулись.
— Старик хочет на нем выспаться, — шепнул Ричард.
Бочкарев покачал своим огромным черепом гнома.
— Тут что-то… подожди…
Но Ричард уже выскочил перед Голицыным.
— Почему у вас осталось шесть тысяч часов работы, Аркадий Борисович, из чего вы исходите? — Храбрая улыбка заплясала на его бледном, подвижном лице. — Тогда есть смысл работать не больше часа в сутки.
— Что вы суетесь? — сказал Голицын. — Что вы знаете о старости? Стареть — это скучное занятие.
— Но пока это — единственное средство долго жить, — сказал Ричард.
Бочкарев протянул Голицыну письмо какого-то изобретателя, предлагающего использовать свойства ревматических суставов для прогноза погоды. Раздался преувеличенно громкий смех. Заслоняя Крылова, Бочкарев ласково взял Голицына под руку, повел показывать новую аппаратуру.
— Чего хлопочете? — сердито буркнул Голицын. — Вызволители.
Почтительная процессия проследовала за Голицыным в соседнюю комнату, к стендам.
Крылов расправил измятый график. Там стояла дата: «12 марта». Две цифры и несколько слов, написанных легким косым почерком. Он попытался вспомнить, что это был за день. Снимали счетчики на озере? Или заканчивали обходы в лесу?
Иногда Наташа задерживалась, и они работали до поздней ночи. На этот раз она тоже задержалась. Наступили сумерки, но почему-то никто из них не поднялся включить свет. Наконец совсем стемнело, так что уже нельзя было писать. Они перестали писать. Наташа сидела в кресле не шевелясь. Антоновы куда-то уехали, и они были одни в доме. Он подумал об этом, да, он совершенно ясно помнит, что подумал об этом. Он встал, подошел, и она вдруг прижалась к нему. Он даже не ожидал, что все получится так просто и хорошо. На рассвете он проснулся с тем же чувством удивления. Наташа еще спала. Она улыбалась во сне. Совершенно доверчиво. Так, как будто она уже ни в чем не сомневалась. У нее были пухлые губы и брови длинные, наведенные… Вдруг, не открывая глаз, она сказала:
— Не смотри на меня.
Когда они вышли на крыльцо, снег, румяный от восхода, казался теплым, а дом оброс длинными ледяными сосульками. Дом весь сверкал, звенел и таял, Крылов провожал ее к автобусу. Она по-прежнему смотрела на него с доверчивым восхищением, и он встревожился. Ему хотелось, чтобы все оставалось приятным случаем, и ничего серьезного. Он не был готов к серьезному, и не нужно, чтобы она придавала этому такое значение, ни ей, ни ему это не нужно.


Стоило подвернуться таблице, заполненной Наташиной рукой, как мысли его сбивались. Иногда подолгу сидел, уставясь в одну точку, вспоминая и вспоминая. Никто не подозревал, какими усилиями он заставлял себя вернуться к работе. Бывали часы, когда люди двигались вокруг него плоские, бесшумные, как в немом кино.
Голицын возвращался, сопровождаемый Ричардом и Агатовым, сзади теснились остальные.
— …и все же философы утверждали, что теория сера, а вечно зелено дерево жизни, — говорил Ричард. Он был, пожалуй, единственным в институте, кто осмеливался спорить с Голицыным.
— Знаток, — сказал Голицын. — Между прочим, какой это философ утверждал?
— Из древних.
— Из древних! Ну да, все, что до революции, у него из древних. К вашему сведению, это Гете. Был такой древний поэт. Была у него такая пьеса — «Фауст», и произносит эти слова Мефистофель, желая вызвать сомнения у Фауста. — Голицын оглядел Ричарда. — А Фауст был ученый, а не аспирант. Можно сказать, академик. А у вас, Ричард, еще конь не валялся. Все рассуждаете. Так вы и останетесь вечнозеленым деревом.
Агатов засмеялся, хлопнул Ричарда по плечу.
— Точно сказано…
Он смеялся четко и внушительно, так же, как говорил. Наклоняясь к Голицыну, он начал докладывать о сдаче отчетов. Озабоченная морщинка прорезала его гладкий лоб с белесыми бровями над стальными шариками глаз. Как-то само собой получилось, что после ухода начальника лаборатории все организационные дела повел Агатов, и считалось, что ему и предстоит занять это место.
Голицын досадливо морщился. Он не любил заниматься канцелярщиной — отчетами, планами, заявками. У Агатова, разумеется, было положение нелегкое: Бочкарев требовал включить тему, которую не утверждали. Крылов тянул с отчетом, из-за него откладывался семинар.
— Анархия! — закричал Голицын. — Так дальше нельзя.
Крылов улыбнулся.
«Лед сам недавно был волной, — сказала Наташа, — а теперь он душит ее».
А может, она сказала не душит, а гасит, нет, она сказала как-то иначе, точнее. Как быстро все забывается! Желтое плюшевое кресло, в котором она любила работать, поджав ноги. Прикосновение ее плеча, всякий раз ошеломляющее, как будто ничего не было и все только начинается. А на перроне она стояла в красном пальто и красных рукавичках, и мы говорили про крокодилов, а потом про лыжную мазь, ни о чем другом, только про лыжную мазь.
— Что тут смешного! — сказал Голицын. — Ошибаетесь, на этот раз не удастся, я вас заставлю заниматься делом.
«Хорошо бы сейчас превратиться в крокодила, — думал Крылов, — огромным крокодилом выползти из-под стола. Представляю их физиономии! Зиночка бы закричала, а старик возмутился бы: „Прекратите свои выходки, как вам не стыдно!“
Голицын взял портфель, шляпу и без всякого перехода, тем же ворчливым голосом сказал:
— Сергей Ильич, подавайте заявление на конкурс.
Крылов тупо застыл, раскрыв рот.
— Ну что вы уставились? — рассердился Голицын. — Подавайте заявление на должность начальника лаборатории.
Воцарилась оглушительная тишина. Все посмотрели на Агатова. Губы его сжались, почти исчезли. Какое-то мгновение казалось, что и сам Агатов исчез, остался только строгий темно-серый костюм.

Только Голицын делал вид, что ничего не замечает. Старчески семеня ногами, он подошел к Ричарду.
— Чтобы к понедельнику прочитали «Фауста». Небось всякими Хемингуэями упиваетесь.
— Я этого «Фауста»… я его наизусть выучу! — восторженно сказал Ричард.
— Чего радуетесь, чего радуетесь! — фыркнул Голицын. Не оборачиваясь, ткнул пальцем в сторону Крылова: — У него тоже сумбур в голове, но хоть какие-то идеи копошатся. — Он закрыл один глаз, покосился на Агатова. — Хоть и завиральные… Планы составлять научится. Бумажки, промокашки, кнопки, скрепки… А нам идеи нужны. Дефицит. Профессор Оболенский покойный на папиросных коробках всю бухгалтерию вел…
Так всегда в трудные минуты — напускал на себя стариковскую чудаковатость. Подслеповато щурился, кричал отрывисто, громко, как глухой. Поди подступись! Шестьдесят пять лет, склероз.
Самое удобное было считать, что Крылов ошалел от счастья и поэтому не в силах ничего ответить. Глаза его оставались дремотно-далекими. Все видели это, и всем было стыдно перед Голицыным.
Бочкарев пихнул Крылова локтем, прошипел, как маленькому:
— Скажи спасибо.
— Ну да, — сказал Крылов, — спасибо.
Теперь, когда он вспомнил слова Наташи про лед, он понял, что ему хотелось вспомнить что-то другое, но что — он не знал. Он смотрел, как шевелились морщинистые губы Голицына, и блестела во рту золотая коронка, и шевелились толстые, сочные губы Ричарда, и накрашенные губы Зиночки, и прикрытые усиками губы Матвеева. Все шевелили губами и стояли на месте. Им можно было, как в дублированном фильме, подгонять совсем другие слова.
Голицын повел плечом, и все отошли, оставили их вдвоем.
— Что с вами, Сергей Ильич? — спросил Голицын.


«Зачем мы расстаемся? — сказала Наташа. — Я все понимаю, но что мы делаем?»
— Да, да, вы не волнуйтесь, — сказал Голицын, — все будет хорошо, все образуется.
Наивысшее удовольствие, какое мог бы Крылов себе доставить, — это собрать из всех бумаг здоровенный кляп и засунуть в рот старику.

3

Клубом служила верхняя площадка запасной лестницы. Здесь пахло табаком, стояли ведра уборщиц, щетка, старые урны — всего этого было достаточно для уюта. Ни одна лаборатория не имела такого милого местечка. В главном здании коридоры были слишком чистые и светлые, там приходилось маяться в просторной гостиной, обставленной новенькими креслами.
Они сидели на перилах, курили, и Бочкарев пытался выяснить, какая муха укусила старика, откуда это неожиданное предложение. В последнее время Голицын, наконец, решился выступить против академика Денисова, и тут Крылов и Бочкарев были целиком на стороне своего шефа, и, может быть, зная это, он хотел укрепить тылы. А может, он просто задумался о наследнике.
— Ты вполне подходишь для наследного принца, — говорил Бочкарев. — Кандидат, физик, подаешь надежды, молод. Чего мы будем гадать, бери и властвуй.
— А зачем мне это нужно? — спрашивал Крылов.
— Вот тебе и на. Приехали! Лабораторией должен руководить ученый. А нашей — физик. Старик чувствует.
— Ох, этот старик!
Несмотря на все слабости Голицына, они почитали его. Что бы там ни говорилось, шеф по праву слыл одним из основоположников науки об атмосферном электричестве. Последний зубр, Старая школа, он, как никто, знал проблему в целом, правда, скорее как метеоролог, а не как физик. Он обладал широтой, но ему не хватало глубины, которая требует узости.
— Кое-чем тебе придется пожертвовать, не без этого, — говорил Бочкарев, — но важен общий выигрыш.
Крылов сплюнул в пролет.
— Иначе что ж, иначе Агатов, — сказал Бочкарев. — Ты откроешь дорогу Агатову.
— А что страшного? Он хороший организатор.
— Да-да, многие так считают. Но ты! Он же не творческий человек. Он бесталанен. Это опасно, как гангрена. Недаром он рвется к этой должности. Еще до Пархоменко был у нас такой завлаб Сирота, дурак дураком. Агатов спихнул его, все были рады, но я тогда уже почувствовал, что Агатов для себя старался. А прислали Пархоменко. Ну, Пархоменко — доктор, талантище, Агатову не по зубам. Вы небось полагали, что Агатов в восторге от Пархоменки. Как бы не так! Он его тоже выпихивал, только на сей раз наверх выдвигал. Бог ты мой, какие вы все слепцы!
— Любим мы преувеличивать, — сказал Крылов. — Ну, хочет быть начальником, значит, будет хорошо работать. А я не хочу. Мне со своей темой не разобраться. Чего ради я буду еще с вами возиться? Да я и не умею.
— Учись. Еще Офелия говорила: все мы знаем, кто мы такие, но мы не знаем, кем мы можем быть.
— Офелия для меня не авторитет. Ей не предлагали быть начальником лаборатории. Мне надо добивать свою тему. Не нужен мне берег турецкий.
— А всякая шушера в лаборатории тебе нужна? — рассердился Бочкарев. — Вот увидишь, что получится.
Склонный к анализу, он неумолимо выводил печальные последствия отказа Крылова.
— А почему бы тебе не пойти на эту должность? — спросил Крылов. — Ты так хорошо понимаешь необходимость самопожертвования.
Бочкарев считался лучшим специалистом по измерительной технике. Ему несколько раз предлагали защищать докторскую, он только пожимал плечами: зачем, разве он станет больше знать оттого, что получит степень доктора? Он нисколько не рисовался, этот маленький горбун с большой яйцевидной лысой головой. Временами, наблюдая, как он, бормоча и пришептывая, колдует над схемой, Крылов понимал, что ничего более приятного для Бочкарева не существует.
«Его величество эксперимент, — поддразнивал Голицын, — нет, отклонение стрелки — это еще не наука». Бочкарев мягко соглашался, но иначе он работать не мог. Конечно, из муки можно сделать многое, оправдывался он, но в любом случае для этого надо смолоть зерно.
Бочкарев заходил по площадке, отшвыривая ногами ведра.
— Где уж мне с такой рожей. Может, это глупо… Я однажды замещал Голицына… Пришлось заседание вести, так мне все время казалось, что все смотрят на меня и смеются. Мне на людях всегда мучительно. Я себе Квазимодой кажусь.
Большие грустные глаза его влажно блестели. Крылов давно свыкся с внешностью Бочкарева, не замечал ее, но сейчас вдруг вспомнил, что на собраниях Бочкарев забивался в дальний угол, никогда его не заставишь выступить, и на институтских вечерах он не показывался. Он воображал себя уродом, и спорить с ним было бесполезно.
— Наплюй, — сказал Крылов. — И не замыкайся. Чуть что, бей по морде интеллектом. Талант — это ж самая редкая красота. Она у тебя на физиономии написана.
Бочкарев вяло покачал головой.
— Когда-то в детстве мне сказали, что все горбуны злые. С тех пор я на всю жизнь боюсь стать злым. Мне очень легко озлиться.
В дверях показался Ричард.
— Я-то вас ищу! — обрадовался он. — Сергей Ильич, поздравляю. Каков фитиль Агатову! Ну и спектакль выдал старик! Теперь держись!
Он оглушил их проектами реконструкции лаборатории, новыми темами. Фантазия его разыгралась: он запускал спутники с телевизионными установками, управлял погодой. Он не желал и думать, что Крылова может не устраивать должность начальника лаборатории. Не умолкая ни на минуту, он приседал, разминался, подтягивался на стремянке, корчил рожи, изображая то Агатова, то Голицына. Жажда деятельности переполняла его.
— Ну вот, эгоист, слыхал глас народа? — сказал Бочкарев.
— Сами вы эгоисты, — ответил Крылов. — Только вас много, поэтому вы называете себя коллективом.
Ричард поразился:
— Вы не хотите? Сергей Ильич! — Глаза, руки, брови, все тело его выражало удивление, даже выцветшая клетчатая ковбойка удивленно уставилась беленькими пуговичками.
— Я работать хочу, — сказал Крылов. — Идите вы все!.. У меня только-только проклевывается.
— Сами требуем дорогу молодым, обновить руководство.
— А когда предлагают, то в кусты!
Наперебой они наседали на него…
А на озере прозрачный лед прогибался под ногами, и видно было, как белые пузыри воздуха сплющивались там, над водой. Ветер сбивал с ног. Несколько раз они проваливались, хорошо, что было мелко и счетчики не упали в воду. Мокрые, застуженные, они еле добрались до рыбачьего поселка и долго грелись в буфете. Они ели винегрет, пили водку. Из-за стойки вышел тяжелый, старый кот. Он лизнул мокрые Наташины брюки и закричал басом.
— Кот заколдован, — сказала Наташа. — Не верите? Хотите, он съест соленый огурец?
— Чепуха, — сказал Крылов, — коты не едят огурцов.
Наташа бросила на пол желтый кружок огурца. Кот понюхал и захрустел…
— …Начальник, он всегда умнее, — сказал Ричард. — Стать начальником — верный способ поумнеть.
— Агатов собирался расширять лабораторию. А мне кажется, надо ее уменьшать. Сократить договорные темы, — сказал Бочкарев.
Поставив руки на бедра, Ричард наклонялся вправо, влево, приговаривая:
— К — вопросу — о — некоторых — данных — наблюдения — гроз — Тульской — области — во — второй — половине — девятнадцатого — века…
— Агатова надо как-то нейтрализовать, он опасен.
— Заарканим, — сказал Ричард. — Неужели вы его боитесь, Сергей Ильич?
— Никого я не боюсь. Братцы, — Крылов виновато положил им руки на плечи, — отступитесь вы от меня. — И ушел.
— Что с ним творится? — спросил Ричард.
— Это с тех пор, как он вернулся с Озерной, — сказал Бочкарев.
Ушел и Ричард, стало тихо. Бочкарев походил, посмотрелся в блестящий наконечник пожарного шланга. Кривое зеркало делало его лицо почти нормальным.
Крылов шагал из комнаты в комнату, разглядывая привычные стенды, аппаратуру, своих товарищей. Внезапно он услышал тикающие, щелкающие, жужжащие звуки включенных приборов. Перья самописцев неутомимо рисовали невидимые бури, происходящие где-то в черной дали вселенной, взрывы на Солнце, ливни космических частиц. На тонких дрожащих линиях отражалась жизнь мельчайших частиц, дыхание земного шара, его дожди, грозы — все, что творилось в этом чистом голубом небе и в этом весеннем воздухе. По мерцающему экрану атмосферика проносились зеленые разряды гроз, идущих над Африкой.
Его подозвал Матвеев показать монтаж следящей системы. Судя по всему, получалось надежно и просто. Матвеев всегда показывал свои работы Крылову, хотя Крылов разбирался в этих вещах хуже него. У Матвеева не было диплома, и он робел перед каждым инженером.
Матвеев поворачивал диск. Обшлага его сатиновой спецовки лохматились. Крылов вспомнил, что никогда не видел на Матвееве приличного костюма. Из-за проклятого диплома Матвеев до сих пор числился старшим лаборантом. А между тем он был отличным, самостоятельным ученым, и следовало давно уже выхлопотать ему персональный оклад, доказать начальству, что о таком человеке надо судить не по диплому, а по тому, что он есть и что он может дать.
Крылов собрался было сказать ему об этом, но вдруг сообразил, что теперь сочувствовать и возмущаться он уже не может. Наверное, надо что-то обещать. Или он должен вообще промолчать. И это непривычное чувство связанности удивило и не понравилось. Подбежала Зина, разложила осциллограмму, попросила отметить нужные пики. Она прижалась к нему грудью, шепнула:
— Смотаемся позагорать на вышку? Мы все идем в обеденный.

Крылов почесал затылок.
— Ну вот, уже заважничали, — сказала Зина.
Он не нашелся, что ответить. И это было глупо, еще вчера вместе со всеми он валялся на вышке, и играл в дурака, и посматривал, не идет ли пожарник, потому что на старую вышку было строго-настрого запрещено забираться.
Миновав аккумуляторную, Крылов свернул к вычислителям, но, не дойдя до них, остановился и пошел назад. В коридоре он встретил Песецкого.
— Сережа, — сказал Песецкий, — эн равно минус два.
Из кармана его пиджака торчала «Юманите».
— Чего пишут? — спросил Крылов.
— Ужасы капитализма. Девушка отравила одиннадцать родственников, — сказал Песецкий. — Эн равно минус два, — убежденно повторил он и помахал перед Крыловым исписанными листками.
— Неохота мне браться за лабораторию, — сказал Крылов. — Загремит наша тема.
— Наверное, — сказал Песецкий. — А знаешь, как я вычислил?
— Не гожусь я для этого дела. Не справлюсь.
— Ничего, массы поддержат. Так вот, я вычислил подкорковыми центрами. Включил подсознание!
— Я как представил себе, — сказал Крылов, — так сразу почувствовал, что не могу быть самим собою. Боюсь не то сделать, не так сказать.
— Тогда откажись, делов палата.
Они зашли в комнату, где работали студенты. Песецкий упоенно расписывал свой метод: если какая-нибудь задача не получается, надо заняться другим и включить моторы подсознания. Так поступал великий математик Пуанкаре. Моторы сработают, и в один прекрасный миг решение придет само, выскочит на поверхность из темных подкорковых глубин.
— Важно дать задание своему подсознанию, — ораторствовал он, — и дальше можно не беспокоиться.
— А спинной мозг годится? — совершенно серьезно спросил Алеша Никулин.
Крылов стоял у окна, полузакрыв глаза. Потом он сердито сказал:
— Эн должно быть больше нуля. Иначе молнии будут бить с земли в облака.
— Это — их дело, — сказал Песецкий, — мое дело — составить уравнение.
— Но оно лишено физического смысла.
— А какой смысл в молнии? — спросил Песецкий. — Ты можешь объяснить? Я полгода бьюсь над расчетом атмосферных помех. Какой в них смысл? Никакого смысла.
Он обнял Крылова и сказал на ухо:
— Брось ты мучиться. Все решится само собой. Всегда все решается независимо от нас.
Утешив таким образом Крылова, он с еще большим воодушевлением принялся излагать всем встречным способы эксплуатации подсознательного мира.

Биография

Произведения

Критика

Читайте также


Выбор редакции
up