28.01.2020
Николай Дубов
eye 151

Николай Дубов. ​На краю земли

Николай Дубов. ​На краю земли

(Отрывок)

ДЫМ В РАСПАДКЕ

Мало–помалу нами овладело уныние. Мы мечтали о великих подвигах, которые могли бы удивить мир, но подвиги нам не удавались.
Мы — это Генька, Пашка, Катеринка и я.
Сначала нас было только двое: Генька и я; потом присоединились Пашка Долгих и Катеринка. Я был против Катеринки, потому что она всегда приставала со своим «а почему?» и спорила. Она мне вообще не нравилась: большеглазая, тугие косички торчат в разные стороны, верткая, как юла. Катеринка определенно нарушала наше суровое мужское содружество, вносила в него какое–то легкомыслие и ребячество. Я так прямо и заявил, что категорически возражаю, и Пашка тоже поддержал меня. Но Генька сказал, что это неправильно: Катеринка — эвакуированная, и мы должны проявить к ней чуткость и внимание.
Катеринка с матерью приехали к нам еще во время войны. Дом у них там, на Украине, фашисты разбомбили, отец погиб на фронте. Наш колхоз выделил им избу и все прочее, и, когда война окончилась, Марья Осиповна, Катеринкина мать, сказала: «От добра добра не ищут. И тут люди живут, и ничего, хорошие люди… Чего же мы будем мыкаться взад–вперед?..» Так они и остались…
Пашка сказал, что он не против чуткости и внимания, но девчонки — они очень бестолковые, техникой не интересуются, а только мешают самостоятельным людям и часто ревут. Катеринка показала Пашке язык и сказала, что «еще посмотрим, кто первый заревет».
Если говорить правду, ревела она не так уж часто и вообще была ничего: в куклы не играла, тряпками не интересовалась и могла за себя постоять, хотя сама она худенькая и не очень сильная. Когда Васька Щербатый попробовал дразниться, Катеринка не недолго думая стукнула его и не отступила, пока их не разнял Захар Васильевич. Приняли ее в наш класс, и мы ходили в школу все вместе. (Нас всех перевели уже в седьмой класс, один Пашка еще в шестом.)
Мы мечтали о великих делах, но, как только у нас появлялся какой–нибудь замысел, неизменно оказывалось, что в прошлом кто–то уже опередил нас и то, что мы еще только задумывали, было уже сделано.
Нельзя же заново изобретать паровоз или самолет, если их давно изобрели, открывать новые страны, если вся земля пройдена вдоль и поперек и никаких новых стран больше нет, или побеждать гитлеровцев, если их уже победили! По всему выходило, что мы родились слишком поздно и пути к славе для нас закрыты. Я высказался в этом смысле дома, но мать удивленно посмотрела на меня и сказала:
— Экий ты еще дурачок! Люди радуются, а он горюет… Славы ему захотелось! Иди вон на огороде славу зарабатывай…
Все ребята согласились, что, конечно, какая же может быть слава на огороде, а если и может быть, то куда ей, огородной славе, до военной! А Пашка сказал:
— Странное дело, почему это матери детей любят, а не понимают? Вот раньше в книжках здорово писали: «Благословляю тебя, сын мой, на подвиг…» А тут — на огород!.. Давеча мне для поршня понадобился кусок кожи. Ну, я отрезал от старого сапога, а мать меня скалкой ка–ак треснет… Вот и благословила!
Пашка хочет быть как Циолковский и всегда что–нибудь изобретает. Он построил большую машину, чтобы наливать воду в колоду для коровы. Это была, как Пашка говорил, первая модель, а для колхоза он собирался построить большую. Машина получилась нескладная, сама воду наливать не могла; зато если вручную налить ведрами бочонок, который Пашка пристроил сверху, то потом достаточно было нажать рычаг, чтобы бочонок опрокинулся и почти половина воды попала в колоду.
Мать поругивала Пашку за то, что он нагородил у колодца всяких палок и рычагов, однако все до поры обходилось мирно. Но однажды Пашкин отец возвращался с фермы в сумерки, наступил на рычаг, и его окатило с головы до ног. Он тут же изломал Пашкину «механику» и задал бы самому изобретателю, да тот убежал к дяде кузнецу.
Федор Елизарович, или дядя Федя, как его все зовут, кажется сердитым, потому что у него лохматая черная борода, на лбу глубокие морщины, глаза прячутся под нависшими и тоже лохматыми бровями. На самом деле он добрый: пускает нас в кузницу посмотреть и иногда позволяет покачать длинное коромысло, от которого идет рычаг к большому меху.
Мех старый, латаный, и, если сильно качать, он начинает гулко вздыхать и охать, будто сейчас заплачет. Тогда пламя над горном исчезает, вместо него разом с искрами вылетает синий свет, и в нем танцуют раскаленные угольки. Дядя Федя ловко выхватывает из горна искрящийся кусок железа и, словно примериваясь, ударяет по нему молотком так, что огненные брызги летят во все стороны; потом быстро–быстро околачивает со всех сторон, пока раскаленное железо не вытянется в зуб бороны или еще во что–нибудь, а затем, не глядя, бросает в бак с водой. Все у него идет так быстро и ловко, что нам каждый раз становится завидно. Но дядя Федя, как мы ни просим, ковать нам не дает.
— Нет, ребята, — говорит он. — Кузнец начинается вон с той штуки, — кивает он на тяжелую кувалду. — Вот когда вы играючи ею махать будете — другой разговор. А сейчас ваше дело — расти. Может, потом и в кузнецы определитесь.
Мы все, кроме Катеринки, можем поднять кувалду и даже легонько тюкнуть по наковальне, но размахнуться ею не под силу даже Геньке.
С дядей Федей мы дружим и, когда он отдыхает, разговариваем о разных разностях. Он, правда, не больно разговорчив, так что говорим больше мы сами, а он, щурясь, покуривает свою коротенькую, окованную медью трубку и только кивает головой.
Дядя Федя всегда заступается за нас перед другими. Его все уважают и слушают, он депутат сельсовета, ходит в Колтубы на собрания и получает «Правду».
Вот и теперь Пашка прибежал под его защиту.
— Что, опять набедокурил? — спросил дядя Федя.
— Я не б–бедокурил, я м–машину изобрел. Я же не виноват, что папаня под ноги не п–поглядел… — И Пашка рассказал, как все произошло.
— Эх ты, механик!.. Ну ладно, пойдем на расправу.
Он закрыл кузницу и пошел к Пашкиному дому. Пашка приуныл, но побрел следом, приготовившись, в случае чего, дать тягу.
Отец уже переоделся и, должно быть, поостыл, но, когда Пашка вошел в избу, нахмурился:
— У тебя что, вихры чешутся? А ну–ка, поди сюда.
— Ты погоди, Анисим, — остановил его дядя Федя. — Вихры не уйдут. Приструнить, конечно, следует, ну и торопиться с этим не к чему. Коли бы он просто озоровал — другое дело. А у него мозги видишь куда направлены?..
— Я вижу, куда они направлены. Только и знает — выдумывать…
— Вот я и говорю: выдумывает. Может, до чего и путного додумается. А через вихры всякую охоту думать очень даже просто отбить.
Потом дядя Федя пожаловался на сталистое железо, Пашкин отец перевел разговор на ферму, которой он заведует, — тем дело и кончилось.
У меня нет пристрастия к технике — мне больше нравится читать книги и слушать разные истории. Но все книги, какие я мог достать, уже читаны и перечитаны, и я попробовал написать про нашу деревню сочинение вроде летописи. Тетрадей мне было жалко, и, потом, они все по арифметике или в две косых, а кто же пишет летопись в две косых! Я выпросил у отца большую конторскую книгу, написал на обложке: «Летопись. Древняя, средняя и новая история деревни Тыжи, сочиненная Н. И. Березиным», и перерисовал из книги подходящую картинку — битва русских с монгольскими завоевателями. Про битвы в нашей деревне я ничего не слыхал, но так как во всякой истории обязательно бывают войны и сражения, то я решил, что и в нашей деревне они тоже были.
Далее, как полагается, шло описание деревни:
«Деревня Тыжа стоит на реке Тыже. В деревне всего двадцать один двор. С востока Тыжа омывается речкой Тыжей, а с запада ничем не омывается, и там дорога к селу Колтубы. Это от нас километров пять или семь (точно установить не удалось: все ходят и ездят, а никто не мерил). Там находятся школа–семилетка и сельсовет, а в нем телефон. От Колтубов через Большую Чернь идет дорога к Чуйскому тракту, по которому ходят автомашины. За Тыжей тянутся колхозные поля. Они идут над самым берегом, потому что недалеко от берега поднимается большая гора и она вся поросла листвяком.
С севера находятся горы и тайга, а к югу идет такая крепь и дебрь, что пройти совсем немыслимо. Еще зимой туда–сюда, а летом ни верхом, ни пеши не пробраться. На что Захар Васильевич ходок, и тот туда не ходит. Еще дальше находятся гольцы, а в погожий день далеко–далеко виднеются белки.
Заложена деревня в…»

Вот тут и начались затруднения. Основание деревни относилось, конечно, к древней истории, но никаких древностей мне не удалось обнаружить. Самой древней была бабка Луша — она уже почти ничего не видела, не слышала и даже не знала, сколько ей лет: «Года мои немеряные. Кто их считал! Живу и живу помаленьку».
Чтобы задобрить бабку Лушу, я принес ей полное лукошко кислицы, но так ничего и не добился. Она только и знала, что твердила:
— Было голо место. Пришли мы — батюшки–страсти: зверье–каменье!.. Чисто казнь, а не жизнь. Потом ничего, обвыкли, к месту приросли… Они ведь, места–то наши, хо–о–рошие!..
Древняя история не получилась. Ничего не вышло и со средней историей. Дед Савва, к которому я пристал с расспросами, отмахнулся:
— Какая у нашей деревни история! Бились в этой чащобе, бедовали — ой, как люто бедовали! — вот и вся история. Жизнь, она нам с семнадцатого году забрезжила. Ну, а по–настоящему–то с колхоза жизнь начинается… Да. Вот она, какая история. Нашего веку еще только начало, историю–то потом писать будут… А вот раньше бывалоча… — И начал рассказывать, как он в 1904 году воевал с японцами и заслужил Георгия, но это уж никак не вязалось с историей деревни.
История Тыжи осталась ненаписанной, я спрятал книгу в укладку, но на деревне узнали про нее, и меня после этого иначе и не зовут, как «Колька–летописец».
Так, один за другим, рухнули все наши замыслы и начинания.
Мы еще надеялись на Геньку. Генька был врун. Его так и звали: «Генька–врун». Врал он без всякого расчета, верил в только что выдуманное им самим и, рассказывая свои выдумки, так увлекался, что вслед за ним увлекались и мы. Теперь только Генька мог придумать что–нибудь такое, что вывело бы нас из тупика. Но Генька исчез. Целый день его не было ни в избе, ни в деревне, и, куда он девался, не знала даже его мать.
Ожидая Геньку, мы долго сидели на заросшем лопухами и репейником дворе Пестовых. Старик и старуха Пестовы померли еще во время войны, изба стояла заколоченная, и мы всегда там собирались, потому что там никто нам не мешал.
Серо–синие гольцы стали розовыми, над Тыжей повисла лохматая вата тумана. Пора было расходиться.
Но в тот момент, когда Пашка сказал: «Ну, я пошел», затрещали кусты и появился запыхавшийся, растрепанный Генька. Рубашка у него была разорвана, колени и руки испачканы землей и смолой, а во всю щеку тянулась глубокая, уже засохшая царапина. Он опасливо оглянулся вокруг, присел на корточки и спросил зловещим шепотом:
— Умеете вы хранить тайну?

От волнения у меня пересохло в горле, глаза у Катеринки стали еще больше, а Пашка встревоженно засопел. Это было самой заветной нашей мечтой — знать хоть какую–нибудь, хоть самую маленькую тайну! И, хотя ни разу мы не сталкивались ни с чем, что напоминало бы тайну, конечно же, никто не мог сохранить ее лучше нас. Но какие могли быть тайны в Тыже, если все от мала до велика знали все обо всех и обо всем и ничто, решительно ничто не содержало намека даже на пустяковый секрет!..
Генька опять оглянулся и еще тише сказал:
— В районе населенного пункта Тыжа появились диверсанты!
— Врешь! — сказала Катеринка.
— Вру? — задохнулся от негодования Генька. — А вы знаете, где я сегодня был? Я, может, десять километров на животе по–пластунски прополз… — Он показал исцарапанные, испачканные руки. — В распадке за Голой гривой я видел дым. А потом я нашел…
— Что?
— Вот! — И Генька протянул нам обрывок бумаги.
Это была не обычная бумага, а толстая и гладкая, с одной стороны белая, с другой — разлинованная бледно–зелеными линиями, как тетрадь по арифметике, только совсем мелко. По этим клеточкам карандашом проведены извилистые, изломанные линии, возле линий — маленькие стрелки и цифры, а сбоку нарисована большая стрелка, упирающаяся в букву N.
Странная бумага уничтожила все наши сомнения.
— Ну? — не выдержала молчания Катеринка.
— Мы пойдем туда и выследим их!
— А может, это не диверсанты? Откуда им взяться? — заколебался я.
— Много ты понимаешь! Далеко ли граница–то?
— Там же Монголия. А у нас с Монголией дружба.
Генька презрительно посмотрел на меня:
— Ну да… А ламы?
— Кто такой «ламы»? — спросил Пашка.
— Лама — это монгольский поп. У нас их нет, а в Монголии они есть и называются ламы. (Он здорово много знал, этот Генька!) Вот диверсанты или шпионы переоделись под ламу — и к нам!
— Надо в аймак сообщить, — сказал Пашка.
— Ну да, как же! А орден? Кто поймает, тому и орден дадут.
Об орденах мечтали мы все, и потому Пашкино предложение никто не поддержал.
— Ну вот… Если кто боится, я не неволю. Дело опасное, и пойдут самые стойкие.
— Девчонок не брать! — сказал Пашка.
— А почему? — вскипела Катеринка. — Думаешь, я боюсь? Я нисколечко не боюсь! Ты раньше меня испугаешься.
— Понимаешь, Катеринка, — сказал Геннадий, — может, придется долго по–пластунски…
— Я не хуже вас ползаю! — закричала Катеринка. — Тоже выискались! Только попробуйте не взять — я всем расскажу! Вот сейчас пойду к Ивану Потапычу и расскажу!
Обидевшись, Катеринка действительно могла выполнить свою угрозу, и тогда прощай всё: бумагу отберут, сообщат в аймак, да еще может и влететь…
— Эх, — сказал Генька, — связались мы с тобой!.. Ну ладно, пошли!
— Куда же на ночь глядя? — заколебался Пашка. — А дома что скажут? Да и не найдешь ничего в потемках.
В самом деле, стало совсем темно, в окнах зажглись огни.
Генька озадаченно почесал затылок:
— Да, дела не будет… Хорошо! Утром на зорьке сбор здесь…
НЕИЗВЕСТНЫЙ

Мы всегда мечтали о какой–нибудь тайне, но, появившись, она оказалась таким гнетущим грузом, что я совершенно изнемог, пока мать собирала на стол и мы ужинали.
— Ты чего притих? — подозрительно присматриваясь ко мне, спросила мать.
— Набегался, — отозвался отец. — Носятся целый день как оглашенные. Видишь, у него и ложка из рук вываливается…
Я наклонился над тарелкой и сделал вид, будто целиком поглощен пшенной кашей, но она застревала у меня в горле. Волна нежности к отцу и матери и горькой жалости к себе охватила меня. Что, если это мой последний ужин в родной избе, последний раз я вижу мать, отца и маленькую Соню?..
Мне хотелось приласкаться к ним, дать понять, как значителен этот вечер — может быть, последний, проводимый вместе… Однако, побоявшись пробудить подозрения и вызвать расспросы, я ограничился только тем, что после ужина отдал Соне свою коллекцию цветных картинок, которую она давно выпрашивала у меня. Но сестренка не поняла значения происшедшего и так хотела спать, что даже нисколько не удивилась.
Я долго вертелся на печке, и мне думалось, что я не сомкну глаз. Но, когда мать загремела ухватами, я вдруг очнулся, и оказалось, что уже наступило утро. Давясь горячей картошкой, я кое–как позавтракал и, окинув все прощальным взглядом, побежал к избе Пестовых.
Чтобы скорее добраться, я побежал напрямик, задами, и неожиданно со всего размаху налетел на Ваську Щербатого. Он нес в крынке молоко и еле удержал запотевшую, скользкую крынку, когда я, выбежав из–за погреба, столкнулся с ним. Молоко тоненькой струйкой плеснулось на землю. Хотя разлилось совсем немного, Васька не упустил бы случая подраться и уже поставил крынку на землю, но в это время его мать вышла на крыльцо и крикнула:
— Васька! Долго ты будешь прохлаждаться? Дядя–то голодный сидит…
Васька только погрозил мне кулаком, подхватил крынку и убежал в избу. Я было остановился, чтобы разузнать, какой такой дядя объявился у Васьки — они жили только вдвоем: он да мать, но вспомнил, что ребята, может, уже поджидают меня, и побежал дальше.
Все были в сборе. Генька торжественно оглядел нас и сказал:
— Никто не забоялся, не передумал? Ну ладно, пошли!..
Как только мы вышли за околицу, Генька сразу же начал вести наблюдение: он то осматривал обступившие деревню гривы, то пристально вглядывался в пыльную дорогу, изрытую овечьими и коровьими копытами. Ни на дороге, ни на гривах ничего интересного не было, и Пашка пренебрежительно фыркнул:
— Будет тебе форсить–то!
Но вдруг шедший впереди Генька расставил руки, преграждая нам путь, нагнулся к земле: овечьи и коровьи следы перекрывались отпечатками больших мужских сапог; следы человека пересекали дорогу и исчезали в придорожной траве. Генька прошел сбоку, присматриваясь к ним, потом вернулся обратно и, торжествуя, посмотрел на нас:
— Видали?
— А что тут видеть? Мало ли кто мог пройти! Наши небось и ходили.
— Нет, не наши, а хромой! Ты посмотри лучше.
— Ну и что? Архип ногу стер, вот и захромал.
Генька заколебался. Это и в самом деле могли быть следы колхозного пастуха, на зорьке прогнавшего стадо. Он еще раз посмотрел на следы и решительно свернул с дороги.
Мы перевалили через гриву у деревни и начали взбираться на бом, за которым Генька нашел таинственный чертеж. Шагов за двести до вершины Генька остановил нас и пополз вперед один. Через некоторое время он появился снова и прошептал:
— Положение без перемен. Можно идти дальше.
Мы пошли вперед, пригибаясь и перебегая от куста к кусту, а потом, по команде, легли и поползли.
Бом полого спускается в сторону нашей деревни, но северный скат его крут, а местами обрывист.
Добравшись до вершины, мы приросли к месту: снизу, от подножия, там, где протекает Тыжа, делающая петлю вокруг бома, поднимался дымок костра… Утро было безветренное, и в ярком солнечном свете, на темном фоне пихтача, этот столбик голубоватого дыма был отчетливо виден.
Генька удивленно уставился на безмятежно курящийся дымок. Вчера он был значительно дальше, за Голой гривой, а теперь оказался совсем близко, и, если бы не горы, его давно бы заметили в деревне. Значит, отчаянной храбрости и наглости были эти диверсанты, если среди бела дня не побоялись расположиться неподалеку от деревни!
Мне вдруг стало жарко и трудно дышать, будто я с разбегу окунулся в горячую воду и не могу ни вынырнуть, ни вздохнуть. Вчера я, как и все, поверил Геньке, но где–то в глубине копошились сомнения: может быть, он просто придумал новую игру, а таинственную бумагу подобрал где–нибудь раньше?.. Но дым был у нас перед глазами, и это никак не было похоже на игру, потому что, увидев его, растерялся и сам Генька.
Затаив дыхание, мы подползли к обрыву, нависающему над берегом Тыжи, и заглянули вниз.
Прямо под обрывом белела маленькая палатка, рядом с ней горел костер. Вокруг не было ни души. Потом из палатки появился человек в клетчатой рубахе и широкополой шляпе. Он поднес что–то к глазам — мы догадались, что это бинокль, — и начал медленно осматривать горы по ту сторону реки. Хотя он стоял спиной к нам и не мог нас видеть, мы все–таки подались немного назад и укрылись в большетравье.
— Ой, смотрите! — сказала вдруг Катеринка.
На вершине высокой горы по ту сторону реки что–то сверкнуло. Потом опять и опять. Вспышки света с разными промежутками следовали одна за другой. Человек внизу не отрываясь смотрел в бинокль на верхушку горы и, конечно, видел эти вспышки. Потом он опустил бинокль, вынул какую–то вещь из кармана и начал то открывать, то закрывать правой рукой то, что держал в левой.
— Зеркало! — догадался Генька. — Сигнализирует! Видите?
Это была самая настоящая сигнализация. Значит, диверсанты были не выдумкой. И не один, а целая банда! Кто знает, сколько сообщников этого, в шляпе, скрывалось по окрестным горам, урочищам и распадкам! Если оказались они на этой горе, то ведь могли быть и в других местах, прятаться в непролазной чаще…
Пашка побледнел и, заикаясь — он всегда заикается, когда боится, — сказал:
— А м–может, лучше в–все–таки в аймак?
Генька, наверно, тоже струсил, но не подавал виду. А мне стало как–то беспокойно и вспомнился дом. В горнице сейчас пахнет лепешками и свежевымытым полом. Отец, должно быть, ставит самовар, а Соня ему помогает — старается запихать в самоварную трубу длинную зеленую ветку с листьями. Из трубы валит густой белый дым. Он стелется по земле, ест Соне глаза, она от досады топает ногами, изо всех сил зажмуривается, но все–таки не уходит и вслепую тычет веткой в самоварную трубу. Отец, улыбаясь, наблюдает за Соней и говорит: «Молодец, доченька! Расти хозяйкой!» А мать доит корову. Корова вкусно жует посоленный кусок хлеба и косит карим глазом; белая пенная струя бьет в подойник… Вернусь ли я ко всему этому?
Мы отползли в кусты и начали совещаться.
Несмотря на нашу решимость умереть, но победить, было очевидно, что для безусловной победы сил явно недостаточно. Пашка сказал, что он вовсе не хочет умирать, и Катеринка сейчас же поймала его: «Ага, вот и струсил! А я ничуточки не боюсь!» Геннадий пристыдил их обоих, так как сейчас не время дразниться.
Благоразумнее всего было бы сообщить в аймак: там есть два милиционера, и Генька сам видел, что у них настоящие наганы в кобурах и с медными шомполами. Но в Колтубах все равно к телефону нас не пустят, и, значит, без взрослых, так или иначе, не обойтись. Потом, это заняло бы не меньше шести часов, даже если туда и обратно бежать бегом, а мало ли что могли натворить за это время диверсанты! Оставалось одно: сообщить обо всем Ивану Потаповичу. Генькин отец — председатель колхоза, а на фронте был старшиной, и он, конечно, сразу придумает, что нужно делать. Слава, таким образом, опять ускользала от нас. Но Генька решительно сказал, что нужно жертвовать личным успехом в интересах государственной безопасности. Он, наверно, где–нибудь это вычитал — так гладко и внушительно у него получилось.

И мы решили пожертвовать личным успехом.
Пашка предложил всем вместе идти к Ивану Потаповичу и рассказать, как было дело, но Геннадий высмеял это предложение, так как диверсанты в наше отсутствие могут скрыться и найти их тогда будет труднее. Идти должен один, а остальные, замаскировавшись, будут непрерывно вести наблюдение.
— Пусть Павел идет, — сказала Катеринка. — Все равно он боится.
— Вовсе я не боюсь! Сама трусиха!..
Но Генька остановил их:
— Что вы, маленькие? Я думаю, идти нужно Катеринке… Ты не боишься, но, если дело дойдет до драки, — ты же девочка и не умеешь бросать камни…
— Нет, умею!
— Подожди, не в этом дело! Ты быстро бегаешь, а тут нельзя терять ни минуты.
Катеринка на самом деле бегала быстрее нас всех, ее никто не мог догнать. Она немножко даже покраснела от гордости и согласилась:
— Только дай мне ту бумагу, а то Иван Потапыч не поверит.
Это было правильно, потому что Иван Потапович действительно не поверил бы, а таинственный чертеж мог убедить кого угодно.
Катеринка взяла бумагу и, мелькнув косичками, нырнула в кусты. А мы возобновили наблюдение.
Над костром висел котелок, в нем что–то варилось, и диверсант помешивал варево. Потом он снял котелок и принялся есть. Покончив с завтраком, сходил к Тыже, вымыл котелок, поставил его на солнце для просушки, а сам скрылся в палатке.
Мы уже думали, что он лег спать, но он появился снова и, сев неподалеку от речки, стал что–то писать в маленькой книжке. Это продолжалось так долго, что у нас онемели вытянутые шеи и затекли руки, а он все сидел и сидел.
Мы опять отползли и стали совещаться. Генька предложил пробраться поближе, чтобы видеть все, как следует, а то мы просто сидим тут и сторожим его. Пашка сказал, что больше ничего и не надо: наше дело — дожидаться, пока придут из деревни. А я был согласен с Генькой. Мы решили, что Пашка останется на обрыве, а Генька и я, сделав обходный маневр, попробуем пробраться к самой палатке.

— Только если сбежишь, — сказал Геннадий Пашке, — смотри тогда!
У Пашки позиция была совершенно безопасная, с нее нетрудно было улепетнуть в случае, если бы дело приняло плохой оборот, и он пренебрежительно оттопырил губы:
— Как бы сами не сбежали!
Пройдя с полкилометра по увалу, мы спустились к реке и, прячась в кустах, поползли вперед. Никогда не думал, что они такие цепкие и колючие. Мы исцарапались и ободрались, пока шагах в пятидесяти не забелела палатка. Дальше мы пробирались как только могли осторожнее, и каждый шорох казался нам оглушительным громом. Не дыша, мы ползли все вперед и вперед, и вот прямо перед нами в просветах между листьями показалась клетчатая рубаха диверсанта. Диверсант, ничего не подозревая, занимался своим делом, а мы лежали за его спиной, не сводя с него глаз.
Сначала у меня затекли руки, ноги и заболела шея. Потом так засвербило в носу, что я едва не умер от желания чихнуть, но уткнулся лицом в землю и подавил этот приступ, который мог нас бесповоротно погубить… Должно быть, Генька испытывал то же самое, потому что он то краснел, то бледнел, и все время морщился, будто наелся хвои.
Страдания наши стали совершенно невыносимыми, как вдруг диверсант, не оборачиваясь, громко сказал:
— Ну ладно, вылезайте! Вы так пыхтите, что скоро ветер достигнет ураганной силы…
Это было так неожиданно, что я даже зажмурился и уткнулся носом в землю. Диверсант повернулся к нам и повторил:
— Вылезайте! Хватит прятаться!
Путей к отступлению не было. Потные, красные, мы выбрались из кустов.
Диверсант смотрел на нас, а мы — на него. Он был совсем молодой и не страшный, но одежда с головой выдавала его коварную натуру: на нем была клетчатая рубаха, широкополая шляпа, ботинки на больших, торчащих из подметок гвоздях, а до коленок — вроде как обрезанные, без головок, сапоги. Он сел на прежнее место и сказал:
— В таких случаях как будто принято говорить «здравствуйте»?
Генька насупился и мрачно сказал:
— А может, мы не хотим…
— Вот как? — удивился диверсант. — Ну, в таком случае, нечего здесь вертеться! Грубиянов я не люблю.
Мы не успели ничего ответить — по правде сказать, мы и не знали, что ответить, — как раздался топот и из–за бома верхом на лошади вылетел Иван Потапович. За его спиной, держась за председателеву рубаху, подпрыгивала на крупе лошади Катеринка.
Как только Иван Потапович подскакал, Катеринка сползла с лошади. Иван Потапович спрыгнул тоже, оглядел палатку, нас, диверсанта и, поправив усы, сказал ему:
— А ну–ка, позвольте ваши документы, гражданин!
Тот удивленно поднял брови, посмотрел на нас, на председателя, потом опять на нас и присвистнул:
— Ага, понятно! Прошу!
Он показал Ивану Потаповичу на палатку и влез в нее первый, а Иван Потапович — за ним.
Это было ужасно опрометчиво — самому, добровольно забраться в логово врага. Но если таким простодушным оказался Иван Потапович, то мы были настороже. Генька мигнул, и мы схватили по здоровенному камню. В палатке гудели голоса, и мы ежесекундно ожидали, что оттуда загремят выстрелы. Потом голоса смолкли.
Время шло, и это молчание становилось невыносимым. Мы начали думать, что все кончилось ужасной трагедией, и млели от страха и неизвестности.
Голоса загудели снова. Иван Потапович, пятясь, вылез из палатки и, усмехаясь, оглядел нас:
— Эх вы, сыщики! Морочите голову, чтоб вас…
Он сел на лошадь и ускакал.
Топот уже затих, а мы растерянно смотрели на неизвестного, который опять подошел к нам. Только теперь я увидел, что глаза у него голубые, ясные и что глаза эти смеются.
— Ну–с, молодые люди, почему вы не кричите «руки вверх»? Я вижу, вы основательно вооружились.
Камни выпали из наших рук. Генька облизнул пересохшие губы, а Катеринка выпалила свое:
— А почему?..
— Правильно! С этого надо бы начинать. Любознательность — мать познания. Итак, давайте знакомиться…
Но в это время сверху раздался крик, посыпались песок и камни. Забытый нами Пашка видел все, но ничего не понимал. Сгорая от любопытства, он слишком далеко свесился со скалы, сорвался и полетел вниз. Он катился по крутому склону и кричал, будто его режут. Мы замерли от ужаса — он неминуемо должен был разбиться… Неизвестный бросился к тому месту, где должен был упасть Пашка, и выставил руки, чтобы поймать его, хотя вряд ли ему удалось бы его удержать — Пашка толстый и тяжелый.
Однако Пашка не упал. Метрах в десяти ниже обрыва из расселины торчал куст. Пашка угодил на него, обломал ветки, но рубаха его зацепилась за корневище, и он повис, как на крючке. Он было затих, но потом опять завопил что есть силы:
— Ой, сорвуся! Ой, убьюся!
Неизвестный бросился в палатку и выскочил оттуда с веревкой через плечо.
— Держись! — крикнул он Пашке.
— Ой, сорвуся! — продолжал тот вопить.
— Попробуй только, я тебе задам!
Он очень сердито прокричал это, и Пашка уже значительно тише прохныкал:
— Так я со страху умру…
— От этого не умирают. Держись!
Он подхватил с земли что–то вроде маленькой кирки и, как кошка, полез прямо на скалу. Мы все здорово умеем лазить и по деревьям и по скалам, но ни у кого из нас не хватило бы духу на такое дело: слишком высоко висел Пашка и слишком гладкой была эта почти отвесная скала. А он лез! То пальцами, то своей киркой цеплялся за трещины, выступы, нащупывая ногой какую–то совсем незаметную шероховатость и, опершись на нее гвоздями ботинок, поднимался вверх, потом искал опору для рук и снова подтягивался. Иногда шипы на ботинках начинали скользить по камню или срывались — и мы замирали, ожидая, что вот–вот он упадет, но он не падал, а взбирался все выше. Катеринка от страха присела на корточки, зажмурилась и закрыла лицо руками, но, не выдержав, время от времени взглядывала вверх, тихонько ойкала и опять зажмуривалась.
А он все лез и лез. Он уже добрался до Пашки, набросил на него веревочную петлю, но не остановился, а полез выше. Взобраться на вершину скалы было невозможно — она небольшим карнизом нависала над склоном, — но он и не собирался туда лезть. Немного выше и в стороне из расселины торчало мощное кривое корневище. Неизвестный добрался до него, перебросил через корневище веревку и, немного отдохнув, начал спускаться. Спускался он еще медленнее и осторожнее, так как теперь не видел опоры и находил ее только ощупью.
Наконец он оказался внизу, отбросил свою кирку, потянул за веревку и, приподняв Пашку так, что его рубаха отцепилась от корня, начал понемногу отпускать веревку. Пашка вертелся, как кубарь, стукался о скалу и скулил. Он сел бы прямо на палатку, но неизвестный перехватил его и оттащил в сторону:
— Слезай, приехали…
И только тогда мы увидели, что он весь бледный и на лбу у него выступил пот. Он вздохнул, вытер пот рукавом, и мы тоже облегченно вздохнули.
— Ну, больше никто сверху не упадет?.. Давайте условимся, граждане: в гости ко мне ходить можно, но только как все люди — пешком, а не как этот крикун.
Пашка за «крикуна» обиделся:
— Вовсе я не боялся! А кричал потому, что рубаха новая… Кабы я изорвал, мне бы так влетело!..
Это он врал, конечно. Мать сшила ему рубаху из чертовой кожи, чтобы не рвал, и она была целехонькая, а орал он просто от страха.

Незнакомец сел на камень, а мы — прямо на песок.
— Теперь давайте все–таки познакомимся, чтобы вы, чего доброго, не вздумали обстреливать меня камнями… Я геолог, кандидат геологических наук, и зовут меня Михаил Александрович Рузов. Можно просто «дядя Миша». Там, — он махнул рукой в сторону горы, на которой мы видели таинственное сверкание, — мои товарищи. Мы разделились, чтобы разными маршрутами охватить ваш район. Будь вы менее предприимчивы, завтра я пришел бы в вашу деревню сам, и вам не пришлось бы так долго ползать на животах и обдирать себе коленки… Поверите так или предъявить документы?
— Поверим, — вздохнула Катеринка.
— Очень хорошо! — улыбнулся дядя Миша. — Вы, я вижу, народ решительный и бесстрашный. Какие же подвиги вы совершили, прежде чем предприняли эту смертельно опасную охоту за диверсантами?
Генька покраснел — это же он выдумал про диверсантов, — а я и Катеринка засмеялись. Он мне определенно нравился, этот «бывший диверсант». Он говорил серьезно, даже не улыбался, только голубые открытые глаза его смеялись так весело, что нисколько не было обидно и самому хотелось засмеяться.
Катеринка, хотя ее никто не просил, сразу выпалила про Пашкину механику, про летопись и что вообще у нас как–то ничего интересного не получается и нам очень обидно. Дядя Миша внимательно слушал, только лицо у него вдруг стало каменное и почему–то на него напал такой сильный кашель, что на глазах выступили слезы и он даже ненадолго отвернулся.
— Та–ак! Значит, окружающие не оценили ваших порывов? Понимаю. И со мной это раньше бывало… Ну, а что же вам хотелось бы делать? А?
Катеринка сказала, что еще не решила, но, наверно, будет доктором или летчицей, Пашка — что он поедет в город, выучится и будет придумывать всякие машины, а я — что стану моряком и все время буду путешествовать по земному шару; потом подумал и добавил, что иногда придется возвращаться, а то мать будет беспокоиться и плакать.

Генька сначала ничего не хотел говорить, а потом сказал, что уедет насовсем. Тут, мол, скучно и настоящему человеку негде развернуться.
— Вот как? — Дядя Миша засмеялся. — Скука появляется от безделья… Вы пионеры?
— Ага.
— А что это значит?
— Ну — те, которые за дело Ленина.
— Правильно! А что значит слово «пионеры»? Это идущие впереди! Как же и куда вы идете?.. Думаете, что ваше дело — только забавляться да гнезда драть?
— Это только Пашка… — сказала Катеринка.
У Пашки покраснели уши.
— Я не так себе деру, а для науки. Яйца собираю в коллекцию.
— А зачем науке твоя коллекция? Давным–давно известно, какие яйца несут птицы, а ты без всякой пользы убиваешь будущих птиц.
Пашка сидел красный и надутый.
— А вы тоже хороши! — сказал нам дядя Миша. — Товарищ безобразничает, а вам все равно. Какие же вы пионеры? Нехорошо, граждане! Люди делом занимаются, а у вас, я вижу, только цыпки и расквашенные носы…
Катеринка поджала под себя ноги, а Генька повернулся так, чтобы не было видно вчерашней царапины.
— Чем же занимается ваша пионерская организация?
Я сказал, что сейчас каникулы и мы в Колтубы не ходим. Все равно Мария Сергеевна — она наша учительница и пионервожатая — уехала в отпуск, в Бийск.
— И вы не можете найти себе занятие? А что вы раньше делали?
— Я раньше, когда война была, облепиху собирала для раненых. В ней витаминов ужас сколько! — сказала Катеринка.
— Мы с Генькой общественную работу вели: стенную газету писали, — вспомнил я.
— И на этом ваша деятельность закончилась?
Мы признались, что да, закончилась.
— Маловато! Ну, а как вы думаете, пятилетка вас касается или нет?
— Да ведь пятилетка — это где заводы строят, — сказал Генька.
— Она везде, где есть советский человек. Конечно, вы не можете строить заводы, но и для вас дела немало. Раньше человек главным образом оборонялся от природы, а теперь советский человек осваивает ее. Вот и вы, уважаемые граждане, можете участвовать в этом освоении, а со временем стать в нем идущими впереди… Готовы ли вы к этому?
Мы переглянулись. Конечно, мы были готовы, только не знали, куда нужно идти.
— Ну хорошо. Мне нужно побывать в вашей деревне. Вы меня проводите, дорогой и поговорим.
Он быстро сложил палатку и вещи. Мы взялись помогать. Пашке достались топорик и котелок, Катеринке — кирка, которая, оказалось, называется «ледоруб», а мы с Генькой уговорились по очереди нести палатку.
— Готовы? — спросил дядя Миша. — Пошли!.. Итак, чем бы вы могли заниматься? Чтобы ответить на этот вопрос, надо знать ваше житье–бытье. Расскажите мне, как вы живете и чем знаменита ваша деревня.
Генька сказал, что живем мы обыкновенно, а деревня решительно ничем не знаменита.
Дядя Миша засмеялся:
— Конечно, я не думал, что у вас растут баобабы, по улицам ходят слоны, а избы выстроены из хрусталя. Но и в самой обыкновенной деревне обыкновенные мальчики и девочки найдут множество важных дел, если научатся видеть и понимать окружающее. Вот посмотрите! (Мы были на вершине гривы, и с нее как на ладони была видна наша деревня.) Там живете вы и ваши родители, а на всю деревню две хилые березки, и то на околице.
— Ну и что же? — сказал Пашка. — Вон кругом лесу сколько хошь. Тайга. Не продерешься!
— Да, пока лесу много. Но ведь его рубят и на дрова и на постройки. Что будет здесь лет через двадцать? Будет уже не деревня, а село, и, наверно, большое. И может случиться так, что лес на гривах вырубят или сожгут, и среди голых бугров будут стоять голые избы… В Америке есть штаты, где выращивают много хлопка. Раньше там тоже были леса и кустарники. Их уничтожили, и землю сплошь запахивают под хлопок. Климат стал суше и резче. Ничто не задерживает ветер, и там часто бывают «черные бури» — ветер поднимает в воздух плодородную почву и уносит ее. Земля становится все хуже и хуже и скоро превратится в бесплодную пустыню. Так делают капиталисты–хищники. А мы — хозяева своей земли и должны беречь ее. Вот почему нужно охранять каждое деревце и кустик, не допускать порубок и пожаров.
Я представил себе Тыжу посреди голых скал, с которых ветер сдул всю землю, «черную бурю», завывающую над родной деревней, и мне стало жутко. Генька сказал, что правильно — деревья надо охранять и что дядя Миша может быть уверен — мы возьмем это на себя.
— Очень хорошо! Теперь я буду спать спокойно… Полезные дела не нужно искать, они сами ищут и ждут вас. Я бы на вашем месте завел такую книгу — скажем, «Книгу полезных дел» — и записывал в нее все, что сделано за день интересного и хорошего. Но не просто приятное, а то, что облегчает людям жизнь…
— Это пусть Колька–летописец, — сказала Катеринка. — Он любит писать.
— Хорошо, пусть пишет он, а делать нужно всем. Запомните, молодые люди: день пропал, если за день ты не сделал ничего хорошего для других!.. Ну, вот мы и пришли.
Каждому хотелось, чтобы дядя Миша остановился в его избе, но он сказал, что ему нужно так, чтобы было поменьше народу: он не будет мешать и ему не будут мешать, а то ему нужно привести в порядок свои записи. Тогда мы решили, что лучше всего в Катеринкиной избе, потому что там только Катеринка да мать, и она, конечно, согласится. Мы довели дядю Мишу до избы. Он поблагодарил за помощь и сказал, чтобы теперь мы шли по своим делам — ему нужно заниматься, а вечером к нему можно прийти опять.

Биография

Произведения

Критика

Читайте также


Выбор читателей
up