Жан Жубер. Человек среди песков

Жан Жубер. Человек среди песков

(Отрывок)

Низкий песчаный берег, сплошь заросший колючим сухим тамариском, — узкая полоска земли между морем и болотами, на вид такая ненадежная, что кажется, не выдержит она яростного напора морских бурь. Я видел в дни зимнего солнцестоянии, как волны врывались в проходы между дюнами, перехлестывали через шоссе, разливались по лугам, добрасывая до самых лагун хлопья пены и всякий мусор. Но, как ни странно, эта полоска земли выдерживает все. Более того, нанесенный волнами песок, водоросли и тростник укрепляют ее. С каждым годом она даже отвоевывает у моря еще клочок, и старики теперь сплевывают на землю там, где некогда ребятишками ловили угрей и лобанов.
Мне нравится жить здесь, на берегу, из месяца в месяц наблюдая эту глухую битву двух титанов, и я знаю, что никто из людей не увидит исхода этой битвы, ибо земля и вода будут все так же сражаться друг с другом в некоем тайном сговоре между собой, даже и тогда, когда отродье человеческое давным-давно обратится в прах. По этим рассуждениям сразу видно, что жизнь в столь пустынных местах развивает склонность к глубокомыслию и что я вступаю в тот возраст, когда обретаешь мудрость.
Мой дом притаился за полосой дюн, надежно охраняющих его от моря. С севера сосновая рощица и кустарник защищают его от северного ветра, который дует с гор, проносясь над лагунами. Одна огромная крыша покрывает все: и амбар, и хлев, и конюшни, ныне заброшенные, и жилые помещения. Пристанище мое состоит из кухни, спальни и примыкающей к ней большой комнаты, которая служит мне кабинетом; здесь я наконец-то собрал все свои книги, так долго валявшиеся где попало.
Хозяйство мое ведет одна старуха. Каждое утро бредет она по песчаной дороге с фермы, стоящей на берегу лагуны. У нее черное платье, черные глаза и желтоватое лицо малярика. Она глуховата, поэтому мне приходится кричать, и мы перекликаемся друг с другом через кухню, как моряки с разных судов. Своим скрипучим голосом она рассказывает мне о погоде, о ветре, о плохом урожае, о мелких происшествиях в деревне. Однажды даже она заговорила со мной о Калляже: об этих гигантских развалинах, о наполовину засыпанном порте, о проржавевших машинах, увязших в песке.
— Неужто вы там никогда не бывали? Вам было бы интересно, на это стоит поглядеть!
Я сделал вид, что ничего не знаю, не имею никакого отношения к этой истории.
— Нет, и вправду поглядеть стоит. Поедете по дороге к лагуне, потом по шоссе до снесенного половодьем моста. Справа будет старый тракт и брод. Когда погода стоит сухая, проехать легко, а вот после дождей никак. А оттуда еще двадцать — двадцать пять километров, и вы на месте. Строили это еще до войны. Вы, верно, слышали о Калляже?
— Что-то смутно припоминаю.
— Да, до войны понаехали люди с Севера, планы у них были большие. Ох, вы бы на них посмотрели! Они думали, все смогут, а дело плохо кончилось… Этот край надо знать.
И она — которая никогда не смеется — принялась хихикать, показав три пожелтевших зуба, а пальцами сделала такой жест, словно хотела раздавить насекомое. Мне был знаком этот жест, я приметил его еще у дядюшки Мойры и у ее друзей, да, помню, и сама она в тот вечер, когда мы впервые заговорили о Калляже…
— Хорошо, — сказал я, — съезжу туда, пока не начались дожди.
Кроме старухи, я почти никого и не вижу; разве что порой навстречу мне попадутся рыбаки или пастухи, которые гонят гурты через тростниковые заросли, криками подражая ночным птицам. Все дни я просиживаю в своем кабинете, читаю или пишу, примостившись у окна. Когда я поднимаю голову, в просветы между дюнами мне видно море, то синее, то лиловое, то серое — в зависимости от часа и погоды. Во время бури ветер, налетающий с моря, обдает стекло брызгами, песок барабанит в окно, подобно мошкаре, — тот самый ветер и тот самый песок, которые сыграли такую роль в нашей истории.
Я часто брожу по песчаному берегу, но всегда шагаю на запад, в направлении, противоположном Калляжу. Здесь лишь кое-где встречаются хижины рыбаков, сооруженные из просмоленной парусины и тростника, валяются выброшенные на песок лодки, огромные рыжие рыболовные сети, натянутые для просушки на колья. Вокруг хижин так и снует горланящая оборванная детвора. Смуглые лица мужчин и женщин поражают жгучей южной красотой. По вечерам они разжигают костры, и запах рыбы вперемешку с дымом растекается по берегу. Вот наконец и маяк, небольшой заброшенный форт, построенный в XVII веке, в те времена, когда Французское королевство, обеспокоенное дерзкими нападениями пиратов, в течение нескольких десятилетий пыталось положить конец их набегам. Впрочем, довольно безуспешно. Малочисленные гарнизоны трепала лихорадка, а бывшие грабители вербовали себе сообщников среди местного населения, издавна враждовавшего с королевской властью. Отныне, вместо того чтобы грабить жителей, они платили им за продовольствие и благосклонность захваченным на парусниках золотом. Именно этому сообщничеству и пылкому темпераменту женщин, вознаграждаемому более или менее щедро, обязаны здешние жители своей смуглой кожей, скуластыми лицами и неудержимой страстью к независимости. Их дотоле лишь стихийно прорывавшаяся чуть леноватая дикость обрела новую силу и стала на редкость действенной. Летописцы той эпохи пишут об участии местных жителей, в том числе и женщин, в небольших отрядах, устраивавших засады или бравших приступом наиболее слабые бастионы. Излагая эти факты, Лепренс-Лярди, известный историк Юга, несколько преувеличил роль местных амазонок и их «исключительную красоту». Он рассказывает даже историю, правда с оговоркой, что она, возможно, недостоверна, о том, как одна из амазонок собственноручно оскопила какого-то солдафона.
Но мне, откровенно говоря, хочется верить, что так оно и было: эта история для меня прообраз гордого и непримиримого края. Впрочем, в последующие столетия власти после нескольких бесплодных попыток отказываются тратить силы на борьбу, в которой терпят одни неудачи. Они лишь за всем наблюдают, идут на некоторые уступки, покоряясь обстоятельствам. То там, то тут время от времени вспыхивают возмущения против префектов или сборщиков налогов Республики, которые, однако, не переходят в открытый бунт. Между противниками устанавливается известная дистанция, правда чисто географическая. К тому же настоящее и будущее страны решалось на богатых равнинах Севера. О Юге забыли, и он не противился этому; замкнувшись в себе самом, охраняемый плохими дорогами, мошкарой и худой славой, он, казалось, все больше впадал в спячку. У любой нации можно обнаружить такую вот занозу, и каждый неверный шаг лишь бередит старую рану… Калляж и был таким неверным шагом.
Когда я брожу вдоль стен небольшого форта, мне невольно вспоминаются страницы «Истории Юга», которую я читал в пору строительства Калляжа. Я перечитывал этот труд несколько раз, и всякий раз по-новому: впервые прочел с любопытством, потом внимательно штудировал его и, наконец, когда узнал Мойру и ее друзей, читал точно завороженный и в то же время охваченный тревогой. Для того, кто умел понять, здесь был ключ ко всему.
Едва минуешь маяк, как вдали уже мерцают огоньки деревни. Солнце садится за дюны. Я поворачиваю назад и плетусь следом за своей тенью, вытянувшейся на песке передо мной. Эти прогулки оставляют вкус соли и ветра на губах, разгоняют кровь и погружают в мечты. Я подбираю ракушки, небольшие камешки, а иногда белые гладкие корни, которые на полках моей библиотеки превратятся в грифов Леонардо да Винче, в Энея, несущего своего отца, в птицу-феникс или корень мандрагоры. Случается, дорогой я разговариваю сам с собой: читаю знакомое с детства стихотворение, или повторяю фразы, произнесенные когда-то Симоном, Элизабет, Софи, или твержу одно имя — Мойра. Или же слова, услышанные совсем недавно, слова старухи: «На это стоит поглядеть, и вправду стоит…»
Однажды вечером, когда я возвращался домой, воздух был таким прозрачным, а небо такое ясное, что мне почудилось, будто я вижу вдалеке на горизонте пирамиды Калляжа. Но спускались сумерки, на землю ложились тени, и вскоре — был ли то действительно город или только мираж — все исчезло.
Сидя перед камином, я с наслаждением поедаю рис, рыбу, козий сыр, порой старуха приносит мне кусок бычатины, которую я жарю на решетке в камине. Здешнее вино, темное и крепкое, «вино песков», облегчает мне душу. Закончив трапезу, я выхожу на порог дома и там допиваю последний стаканчик, вдыхая ночные запахи моря.
Заперев дверь на засов, я иду в свой кабинет. Я пишу и читаю до десяти вечера. Потом ложусь спать. Сплю как младенец, ставни оставляю приоткрытыми, чтобы проснуться на заре.
Моя жизнь наконец-то наладилась. Хватит с меня всяких историй.

Но История — это наваждение, от которого не так-то легко избавиться. Точнее сказать — не избавиться никогда.
Вчера после обеда мысли мои то и дело обращались к словам старухи. Таким уж я родился: вечно во власти каких-то навязчивых идей, которые окутывают меня, как туманом, и застилают солнце. Что-то властно призывало меня в Калляж, но то не был человеческий голос, ибо одних участников событий уже не осталось в живых, другие находились слишком далеко отсюда, скорее меня призывало то, что довольно туманно именуют «духом местности». Итак, в тот день после обеда, когда поднялся ветер, этот дух воззвал ко мне.
Я сел в машину. И не раздумывая поехал по извилистой дороге, которая идет через болота и так петляет в тростниках, что кажется, будто уже никогда оттуда не выберешься. Все же в конце концов я выехал на шоссе, которое сразу же узнал: то была главная дорога в Калляж. Симон хотел, чтобы она была великолепной, широкой, окаймленной симметрично рассаженными тополями. Сейчас одни деревья погибли, другие срублены — я вдруг догадался, откуда взялись колья, на которые были натянуты сети на берегу, — некоторые пышно разрослись, но, поскольку их не подрезали, ветви беспорядочно торчали во все стороны. Да и само шоссе с тех пор, как его забросили, сильно пострадало. То тут, то там его перегораживали песчаные наносы, вынуждая делать объезды по плохой дороге. Размытое водой гудронное покрытие кое-где провалилось, словно после землетрясения. Временами кажется, будто шоссе совсем исчезает среди заболоченных, потрескавшихся от засухи равнин.
В месте, носящем название Пучина, мост действительно рухнул… Перекинуть его через эту маленькую речушку, славящуюся своими внезапными и бурными паводками, представляло серьезную проблему, и, помнится, Симон очень гордился тем, как он разрешил ее.
Я знал, что дорога эта не слишком надежна и потребуется постоянно поддерживать ее, но не ожидал, что все так быстро рухнет. Однако, приблизившись к пилону моста, я понимаю, что талант Симона сомнений не вызывает. Но здесь явно оставила свой разрушительный след хорошенькая доза взрывчатки.
Примерно в ста метрах вверх по течению, за мостом, по-прежнему существует брод. По его огромным камням, сохранившимся со времен римлян, я благополучно перебираюсь через реку, которая, впрочем, в это время года выглядит невинным ручейком, а в период осенних дождей вздувается, и за несколько часов уровень воды в ней поднимается на три метра.
На противоположном берегу начиналась территория Калляжа, и, так как машина теперь ехала по шоссе, не встречая особых препятствий, вскоре в просвете между дюнами я увидел вдалеке синеватые силуэты пирамид. Остановив машину, я как зачарованный смотрел на это видение, казавшееся в песчаной дымке каким-то призрачным, и по волнению, стеснявшему мне грудь, понял, почему так долго откладывал эту поездку. Я должен был подготовиться к ней, пожив в тишине и уединении.

И это зимнее оцепенение, это долгое, терпеливое выжидание предстали передо мной лишь как прелюдия к тому испытанию, через которое мне предстояло пройти. Все мое прошлое, которое я медленно и упорно старался приручить, обуздать, внезапно нахлынуло на меня. И я почувствовал, что моя жизнь, подобно хрупкому механизму, которому угрожает любое резкое движение, явно начала разлаживаться.
В нескольких километрах от Калляжа я наткнулся на груду валежника. Опустошительный ураган обрушился на молодой лесок, и деревья полегли, подобно хлебам, примятым тяжестью проползшего по ним зверя. Дальше можно продвигаться лишь пешком. И мне пришлось оставить свою машину, вернее, спрятать ее по старой привычке в зарослях кустарника, тщательно заперев дверцы.
Как обычно в это время дня, поднялся ветер: он свистел и завывал среди сплетения ветвей, сквозь которые я медленно прокладывал себе путь, с беспокойством думая, что при таких темпах вряд ли доберусь до цели раньше вечера.
И в самом деле, солнце уже клонилось к горизонту, когда, преодолев последнюю дюну, я внезапно вышел к порту, вернее к тому, что от него оставалось: он был погребен под песчаными грядами, стершими с лица земли пирсы и причалы, песчаные валы плотным кольцом окружали старые прогнившие парусники, где плавало всякое тряпье. Навесы были сорваны, и шквальный морской ветер обрушивался на увязшие в песке огромные машины, которыми когда-то мы так гордились, — тракторы, бульдозеры, скреперы и подъемные краны. Все они были некогда выкрашены в один и тот же ярко-оранжевый цвет, остатки которого кое-где еще можно было различить и теперь, хотя все давно уже покрыто грязно-желтым налетом ржавчины, а под ногтем отделяются чешуйки разъеденного морской солью металла. Пирамиды, однако, выстояли, и портовые сооружения другого мола тоже казались почти неповрежденными. Но террасы нижних этажей были погребены под песчаным холмом с пологим склоном, который намело ветром; песок ворвался внутрь сквозь разбитые стекла и сломанные двери, словно бы сам песчаный берег, оторвавшись от моря, брал штурмом эти здания. Рядом с недостроенной пирамидой медленно поворачивается под порывами ветра забытый здесь гигантский кран. Церковь занесена песком по самую крышу.
Я подошел ближе. Над лагуной с криком носились чайки. На одной из террас к небу поднимался дым, и мне послышались какие-то голоса. Спускалась ночь, и на балконах, напоминавших входы в пещеру, вспыхнул огонь, потом еще один, еще… На гребне дюны появился ребенок и, увидев меня, убежал. Выглянули какие-то люди, смуглые, лохматые, до меня донеслась цыганская речь. Языки пламени вздымались все выше, освещая на фоне сумеречного неба фасады зданий и гигантские лестницы пирамид.
И тут над моей головой просвистели камни, я повернулся и, весь подобравшись, побежал, стараясь по возможности сохранять достоинство. Я знал, что цыгане не слишком воинственны и самое большее, что мне угрожает, — несколько шишек. Но мне вовсе не улыбалось, чтобы этот разбередивший мою душу день закончился так нелепо, поэтому я перешел на шаг, лишь свернув на шоссе.
Не слишком-то ласково встречал Калляж своих строителей! Хотя на небе светила луна, я несколько раз чуть не сбился с пути. Домой вернулся поздно ночью, пробираясь ощупью во тьме, совершенно выбившись из сил.

Мне было тридцать лет, когда я встретил Симона Дюрбена. Как раз в это время все разговоры в столице вертелись вокруг проекта строительства Калляжа. Газеты только о том и писали. Ни один светский прием не проходил без столкновения между противниками и рьяными сторонниками проекта. «История Юга» Лепренса-Лярди, меньше тысячи экземпляров которой с трудом разошлось за двадцать лет, теперь была переиздана и пользовалась огромным успехом.
Речь шла о том, чтобы на обширной, дотоле заброшенной территории, отданной во власть мошкаре, где лишь изредка можно было встретить поселение рыбаков и скотоводов, разводящих быков, воздвигнуть город, который одновременно был бы и морским портом, а вместо плохоньких проселочных дорог проложить шоссе, соединившее бы этот край с центральными областями страны и столицей. Я знал, каким талантливым архитектором был автор проекта Симон Дюрбен, и с каким упорством вел он в течение многих лет трудную борьбу за осуществление своего проекта с различными министерствами. Однако новый президент благосклонно отнесся к его проекту и даже проявил некоторый энтузиазм, возможно увидев здесь удобный случай увековечить свое имя в Истории. Намекали также, что увлечение проектом в известной мере объяснялось тесными связями президента с крупным банковским объединением. Предполагалось, что в этих местах имеются залежи бокситов, меди и нефти и, если правительство подготовит для этого почву, ведущие частные компании в стороне не останутся. Впрочем об этом в печати не упоминалось ни слова, зато вовсю трубили о филантропической стороне предприятия. Лишь одна оппозиционная газетенка яростно выступила против проекта, но круг ее читателей составлял менее пятисот человек. Короче говоря, Дюрбену дана была «зеленая улица», и, хорошо зная его понаслышке, я угадывал, какую бешеную деятельность он развернет.
Когда мне стало известно, что директор-администратор подвел его, в последний момент отказавшись от места, и что он спешно подыскивает ему замену, я предложил свою кандидатуру. Я окончил Высшую административную школу успешно, в числе первых, предстоящая работа казалась мне интересной, и, сверх того, сама личность архитектора, его талант, легенда, которой было окружено его имя, — все вызывало у меня желание стать одним из близких его сотрудников. Признаюсь также, что жизнь оставила в моей душе незалеченные раны и известную долю горечи. Мои родители в поте лица своего возделывали принадлежавший им клочок земли под Барлу и, надо прямо сказать, не купались в золоте. Мне повезло, если угодно, только в том, что я был их единственным сыном. Вытряхнув все до последнего гроша, мои родители с трудом наскребли ту необходимую к стипендии прибавку, которая позволила мне учиться в Высшей школе. Однако там сынки буржуа, несмотря на всю свою воспитанность, то и дело давали мне понять, что мы с ними люди разного круга. Возможно, я и сам слишком болезненно ощущал это различие. Как бы то ни было, у этих волчат был зверский аппетит. Они быстро расхватали богатых наследниц и — пустив в ход родственные связи, нажим или миллионы — важные государственные посты. Я же тем временем читал Гомера и был влюблен в машинистку. Ведь школьный учитель в нашей деревне внушал мне постоянно, что надо держаться своего места в жизни, что простой народ превыше всего и исполнен всяческих добродетелей, что не существует ничего более высокого, чем бескорыстие, бедность и самоотверженность. Да и отец мой, когда называл кого-нибудь честолюбцем, в его устах это было равнозначно подлецу. Как видите, воспитан я был в строгих правилах, так что не отваживался преследовать оленя в охотничьих угодьях всех этих сиятельных господ. В то время как мои однокурсники управляли заводами, железными дорогами и целыми провинциями и разъезжали в «роллс-ройсах», я надрывался, создавая культурный центр в пригороде столицы. Я был не глупее других, но равнодушен к запаху денег и славы. Короче говоря, по модному в то бесстыдное время выражению я «не попал в струю».
Дело обстояло даже еще сложнее, представьте себе: тридцать лет, неудачная любовь, нервы натянуты до предела. Я не в силах был больше выносить этот парад животов и тщеславий. Тут наш век начинал смердеть. Я знал, что Дюрбен принадлежит к людям иной породы, слухи о нем ходили самые противоречивые: кто называл его вдохновенным творцом, кто сумасшедшим, кто гением, маньяком или святым. Как бы то ни было, он не принадлежал к тем ничтожным технократам, тысячи которых буквально рыли землю носом.
Я отослал Дюрбену свои документы. И стал поджидать ответа, волнуясь, с бьющимся сердцем, как ждут свидания с женщиной.
Ответ пришел через три дня. Срок совсем небольшой, ибо в этих случаях ожидание нередко превращают в пытку, затягивая решение вопроса. Но мне и эти три дня показались долгими, я сгорал от нетерпения. Моя кандидатура «привлекла внимание», со мной хотели повидаться. Я тщательно побрился, надел белую рубашку и галстук.
Контора Дюрбена находилась рядом с Национальным парком, я хорошо знал это здание, которое справедливо считалось одним из шедевров архитектора. Во всем простота, сила, гармония. Когда я вошел туда в то утро, я опять ощутил толчок в сердце и легкая дрожь пробежала у меня по спине, что является для меня признаком глубочайшего эстетического наслаждения. Застывая перед Флорентийским собором, руинами в Дельфах, великолепным пейзажем Кастилии или полотном Пуссена, я ощущаю подобную же дрожь. Отпечаток такого же изящества лежал и на «саsа[1] Дюрбена», как мы привыкли называть его между собой. Интерьер, лишенный ковровых покрытий, хромированной стали и зеркал, до которых так жадно было в ту пору наше общество выскочек, возрождал красоту романских обителей. И это тоже мне безусловно понравилось.
Молодая женщина в белом вышла из бокового притвора с грацией молодой послушницы.
— Вы, вероятно, мсье Феррьер?
— Да, это я.
— Входите, пожалуйста. Мсье Дюрбен ждет вас.
До этого я видел его издали на разных приемах, часто встречал его фотографии в газетах: великолепная львиная голова, освещенная глазами немыслимой голубизны.
Он тут же заявил мне:
— Мы создадим нечто грандиозное. Я мечтал о строительстве Калляжа долгие годы — и вот наконец дождался! Вы, конечно, знаете об этом?
— Знаю.
— Да, долгие годы, а это нелегко… — Он махнул рукой, словно хотел отогнать муху. — Ну а вы?
И тут, забыв заготовленные заранее осторожные слова, я выложил ему все: свое желание строить, восхищение его талантом и притягательную для меня силу Юга, и также то, как я устал от столицы и как тошнит меня от этих аристократов у власти.
Он улыбается с таким видом, словно думает: «Как вы еще молоды!» — и проникается при этом ко мне симпатией, смешанной с грустью.
— Знаю, знаю, — просто сказал он.
Что он знал? И что хотел этим сказать? Или то было только случайно брошенное слово?
— Вы когда-то работали с моим другом Жарделем. Я разговаривал с ним. Он вас знает. Питает к вам самое глубокое уважение. Для меня этого достаточно.
Он знал обо мне все досконально и говорил о моей прошлой работе, словно интересовался мной с давних пор.
Глядя в его голубые глаза, я думал: он умен, обаятелен и, кажется, испытывает ко мне расположение.
— Пойдемте, — говорит он, вставая из-за стола.
Он шагает впереди меня по коридору, который ведет вниз под землю, потом, за поворотом, теряется в темноте. Дюрбен толкает какую-то дверь. Зажегся лиловатый свет. В центре сводчатого зала, похожего на крипту, возвышается гипсовый макет города. Рука Симона Дюрбена парит над макетом, слегка касаясь то изогнутой линии пляжа, то цепи дюн, то лагун и леса, потом устремляется к вершинам двенадцати пирамид с едва намеченными террасами, задерживается здесь, подчеркивая углы и линии. Мне хотелось сказать: какая гармония, соразмерность, простота; подобного города никто еще до сей поры не создавал, постройка его оправдает любые затраты, любые жертвы, в нем и сейчас уже ощущается что-то дарующее радость. Но я смотрю на макет и молчу. Я чувствую, что Дюрбен наблюдает за мной. И произношу лишь жалкое слово: «Восхитительно!»

— Вот что мы будем строить, — говорит Дюрбен. — Я уверен, мы с вами хорошо поработаем, сумеем понять друг друга. Это — главное. Выезжаем через три дня.
— Через три дня!
— Да. А что, это для вас затруднительно?
— Откровенно говоря, ничуть.
— Ну вот и прекрасно, встречаемся здесь в четверг, в восемь утра. Летим самолетом. До скорой встречи.
Мы пожали друг другу руки, и, когда я уже повернулся, чтобы уйти, он окликнул меня и, наклонившись ко мне с каким-то мальчишеским заговорщическим видом, сказал:
— Знаете, дело-то будет рискованное!
Я вышел слегка ошеломленный. Помню, был конец зимы. В парке на каштанах уже набухли первые почки. Я долго бродил по аллеям. Я должен был чувствовать себя счастливым, но, как всегда, когда жизнь моя резко менялась, меня вдруг охватили смятение и тревога. Правильный ли путь я избрал? Все то, что я сейчас собирался бросить без сожаления, что еще несколько часов назад проклинал, внезапно представилось мне не в таком уж мрачном свете, а Калляж показался безумной авантюрой, и я почти жалел о том, что в это ввязался. Спускались сумерки. Скоро ворота парка закроются, сторожа потихоньку подгоняли к выходу последних посетителей, время от времени меланхолично посвистывая в свои свистки. Я искал какого-нибудь предзнаменования, но тщетно, разве что небо над крышами занялось багровым светом, предвещая ветер, однако я не мог угадать, будет ли он для нас благоприятным.
Радость охватила меня лишь к вечеру. Я ужинал один в ресторанчике у крепостных стен, который любил за то, что он был тихим, почти деревенским, и внезапно мной овладела какая-то необыкновенная легкость. Там, в парке, я чувствовал себя по меньшей мере пятидесятилетним, меня словно придавил груз прожитых лет. Теперь ко мне снова вернулась молодость — то нетерпение, та жажда приключений, которых так часто мне недоставало или, вернее, которые я сам из осторожности глушил в себе. Юг притягивал меня. Я смотрел на Дюрбена как на своего учителя и — кто знает, — может быть, даже друга. Все это наконец воодушевило меня. Я уже готов был немедленно отправиться к месту строительства.
И я отметил также без малейшей грусти, что меня ничто по-настоящему не привязывало к столице.

Итак, жребий брошен. Тревожный, прерывистый сон. Но вот дверь квартиры заперта, и такси в рассветных сумерках мчит по бульварам, где в серой дымке мелькают заводы, мусорщики, рабочие на велосипедах. Я уже не знаю, люблю ли я или ненавижу это небо, с которого моросит грязный дождь, струящийся по стеклам машины. И этот город, с которым, как теперь мне кажется, я рву навсегда и где осталась частица моей жизни.
— Проклятая погода, — говорит шофер. — Того и гляди, пойдет снег. Все разладилось!
— Да, все разладилось. Надо уезжать.
— И далеко вы собрались?
— Далековато.
Терпеть не могу летать самолетом. Но в зале аэропорта я сразу же вижу Симона, его высокую фигуру, седые виски, счастливое выражение лица.
— А, вот и вы, Марк. Начало положено!
И от его взгляда и рукопожатия наваждение сразу рассеялось.
— Идите же, я вас представлю!
Я пожимаю чьи-то руки: Гуру, Вире, Мишелье. Вире и Мишелье мне нравятся, а Гуру — нет. Квадратная голова, очки, коротко подстриженные волосы, челюсти молодого волка. Мне знакома эта порода людей.
— Ну вот мы почти все в сборе, — говорит Дюрбен. — Не хватает только Балана. А, вот и он! Тогда пошли!
И он ведет нас, стремительно шагая, словно поднимает в атаку, к выходу на взлетную полосу, где уже со свистом разрезают воздух пропеллеры.
Дверь захлопывается, шум становится глуше, и сладенький голосок стюардессы выпевает какую-то фразу. Самолет бежит по дорожке, набирая скорость. Ландшафт за окном накренился, накренились деревья, газовый резервуар, заводская труба. Мы врезаемся в облака.
Дюрбен сидит рядом со мной. Поначалу он молчит, и мне кажется, что он просто не заметил меня. Потом, даже не повернувшись в мою сторону, он спрашивает:
— Как вы себя чувствуете?
— Хорошо.
— Ни о чем не жалеете? Готовы идти на риск?
— Да.
— Великолепно. Люблю людей, которые легко порывают с прошлым. Через шесть часов мы будем в Калляже. Сами все увидите.
Пока что, кажется, предстоит заняться некоторыми практическими делами; Дюрбен вынимает из портфеля папку, кладет на колени и раскрывает ее: предварительные расчеты для заказов на цемент, на запасные части к машинам, план предстоящих работ и прочее в таком же роде — все, что было подготовлено в конторе и с чем мне следовало ознакомиться. Как видите, нам было не до лирики! А самолет тем временем пробивается сквозь плотный слой облаков к солнцу. Нас несколько раз изрядно встряхивает — мы попали в грозовой фронт, — дождь хлещет в иллюминаторы. Самолет покачивает, Дюрбен, улыбаясь, говорит:
— А жаль, если вдруг разобьемся!
Полагаю, при этом думает он не столько о нас и о себе самом, сколько о Калляже.
Но вот снова голубые просветы в облаках. Самолет идет на снижение. Дюрбен смотрит на часы. Дела больше не интересуют его. Он убирает папку. Приникает лицом к иллюминатору, туман за которым постепенно рассеивается и проступает пейзаж, поначалу далекий, потом все ближе, отчетливее: сиреневато-синее море и совсем светлая бахрома пены, набегающая на длинную песчаную полоску берега, река, вбрасывающая в море свои вспененные илистые воды, разгоняемые морским течением. Между озерами — ярко-зеленые пятна, а дальше — более темные, должно быть, леса.
— Еще несколько минут, — произносит Дюрбен, и сразу же: — Вот там, — указывает мне пальцем туда, где и в самом деле можно ясно видеть по проложенным дорогам, по выровненным площадкам земли, по линиям бараков, что тут природу потревожили.
Но самолет приземляется не здесь, поскольку местный аэродром находится километрах в двадцати от побережья: постепенно сбавляя высоту, он пролетает над пастбищами, низкими побеленными фермами, над табуном белых лошадей, которые, заслышав шум мотора берут в галоп и рассыпаются веером. И это на редкость красиво, я чувствую, глядя на их пляшущие крупы и гривы, устремившиеся к сосновой роще, что сердце мое покорено; а ведь сам по себе ландшафт с большой высоты похож на обыкновенную географическую карту — такой же плоский и безликий. Я, конечно, понимаю, что и карты бывают разные, некоторые не лишены поэзии: есть такие, что изрезаны реками и озерами, омыты великолепным морским простором. Таков, например, ландшафт Калляжа. Но я ощущаю всю прелесть пейзажа, лишь находясь в одной с ним плоскости, проникая в него, вдыхая его воздух. Признаюсь, я заговорил почти что на языке любви.
Итак, волнение охватывает меня, едва я вижу этот рассыпавшийся веером табунок лошадей, эти соломенные крыши, эти почти геральдические деревья с пышными, густыми кронами. И волнение мое все разрастается по мере того, как мы на полной скорости мчимся к Калляжу в двух машинах военного образца с высокой посадкой, выкрашенных в один и тот же дикий ярко-оранжевый цвет; они ожидали нас на аэродроме, и мы втиснулись в них с немалым трудом.
Я всегда полагал, что между человеком и природой существует какая-то тайная связь, понятное дело, прежде всего связь с каким-то определенным пейзажем, к которому он испытывает более или менее явную тягу. Он неизменно ищет в природе некую сопричастность, самораскрытие, слияние с ней, а порою, быть может, смерть. У меня обычно устанавливаются с природой пылкие отношения, часто таящие для меня опасность, и я прекрасно сознаю, что это — позиция поэта. Должен признаться, что в юности я и считал себя поэтом, но столько препятствий вставало на пути этого призвания! Допуская некоторую игру созвучий, я скажу, что стал администратором, подавив в себе литератора. Но в глубине моей души все же продолжает жить поэт, и он все чаще напоминает о себе в последние годы. Известная раздвоенность всегда проистекает из некоторой двойственности натуры.
Итак, я ехал в одной из этих оранжевых машин с высокой посадкой, с жесткими рессорами и плохо прикрепленным брезентовым верхом, под продувным ветром, а рядом со мной оказался как раз Гуру, который с недовольным видом придерживал одной рукой шляпу на голове, а другой — воротник пальто на шее. Взгляд устремлен в одну точку. Нем как рыба. Как видите, соседство отнюдь не настраивало на лирический лад. Но вскоре я перестал обращать на него внимание, всецело покоренный окружающей природой. Миновав сосновые рощицы, где деревья тесно сплелись друг с другом кронами, словно овечье руно, дорога углубилась в заросли шумящего тростника, прорезанные протоками черной воды, у прогнивших причалов стояло несколько лодок. А из глубины болота доносилось щебетание, кулдыканье, воркование бесчисленных невидимых взгляду птиц. Запах срезанного тростника, груды которого валялись по берегам, смешивался с запахом тины. Помню, меня охватило тогда какое-то восторженное и тревожное чувство. Да, именно с этой минуты я стал испытывать некую сопричастность с окружающей меня природой, какой-то до того неодолимый зов, что я, видимо, вздрогнул, потому что Гуру, искоса взглянув на меня, спросил:
— Замерзли?
— Немножко.
— Ну и машины! Надо будет законопатить все эти щели, произнес он и снова погрузился в молчание.
В его глазах, несомненно, пейзаж был ничем не примечателен: просто окраины стройки, где он может в свое удовольствие передвигать людей и машины, как на огромной шахматной доске. И ничего больше. Его взгляд оживлялся, верно, лишь при виде бульдозера или экскаватора. Уж он-то, могу в том поклясться, никогда не грешил стихами!
Между тем проселок вывел нас на большую дорогу, по которой устремились машины, оставляя за собой на обочинах густой шлейф пыли. Внезапно перед нами распахнулся горизонт, из лабиринта тростниковых зарослей мы выбрались на равнину с наносной почвой, где земля и вода, равно неразличимые, оспаривали друг у друга чахлую растительность цвета не то окиси меди, не то винного отстоя, не то спекшейся крови. Все какое-то ядовитое, нереальное. Вдалеке, словно металлическая пластина, поблескивала поверхность лимана, вдоль которого лежал наш дальнейший путь. Шум моторов почти не встревожил маленьких рачков, копошившихся в прибрежном иле.
Наконец мы добрались до полосы дюн, между ними, в лощинах, укрылись низкие узловатые сосны и недавно посаженные тополя, защищенные от морского ветра тростниковыми щитами. Дорога, проложенная по песку, внезапно расширялась, образуя прямо-таки «королевский тракт», но мы с удивлением обнаружили, едва преодолев последний гребень дюн, что она никуда не ведет.
Впрочем, это было не совсем так, ибо она упиралась в тщательно утрамбованную земляную площадку, которую я заметил еще с самолета. Слева от нее — бараки и транспортный парк, все машины выкрашены в такой же оранжевый цвет, как и наши джипы. Справа, в сосновой рощице, кубики домов. А прямо перед нами до самого горизонта простиралась зеркальная гладь моря, врезавшегося в берег небольшим заливом.

Да, действительно, здесь все уже было подготовлено. И на этом плоском, голом месте нам предстояло воздвигнуть Калляж.

Биография

Произведения

Критика


Читайте также