Норман Льюис. Вулканы над нами

Норман Льюис. Вулканы над нами

(Отрывок)

«Вы говорите, что воды вулкана снова грозят обрушиться на город.
Я приказываю вам не отчаиваться.
Разве не грозят вулканы над нами тем, кто населил Новую Испанию?»

(Из послания архиепископа мексиканского в 1541 году в алъкальдию древней гватемальской столицы Алъмалонга, после того как город был разрушен потоками воды, извергнутой вулканом Agua. — Bibliografí́a Mexicana del Siglo XVI.)


Я уже две недели сидел в мексиканской тюрьме в Мериде, когда однажды утром тюремный надзиратель просунул мне в камеру номер «Герольдо де Юкатан» с огромными заголовками на первой странице, возвещавшими о готовящейся революции.
В Гватемале ждали вторжения из соседней страны и вслед за тем государственного переворота. Об этом сообщалось не в виде предполо — жения, а как о заранее решенном и несомненном факте, как о бое быков или крупном футбольном матче, скажем, команды Гвадалахары против Мехико. Примерно через неделю, писала газета, военные части поднимут восстание и будут поддержаны гватемальскими эмигрантами и иностранными добровольцами, которые вторгнутся в Гватемалу с юга. Обсуждая истинные поводы для новой революции и ее шансы на успех, автор статьи не скрывал сарказма. Это меня не удивило; газета была левого направления и симпатизировала Вернеру, нынешнему правителю Гватемалы. Сам Вернер называл себя прогрессивным либералом, но почти все считали его красным, и к тому же самого неистового толка.
Значит, и для Вернера ударил час. Если вы попросите меня назвать сразу, не раздумывая, латиноамериканского диктатора, которому удалось умереть у себя на родине и в собственной постели, я не сумею вспомнить ни одного. Они приходят к власти, чтобы расчистить путь для иностранных капиталов или обеспечить этим капиталам сохранность, после чего обычно начинают хозяйничать в стране, как в своей собственной вотчине. Они беспечально живут под охраной вооруженных головорезов, произносят громкие речи, принимают парады, но в один прекрасный день, когда они меньше всего об этом думают, становятся мишенью для пуль (я не считаю тех немногих, кто бежит за границу и доживает там свой век, окруженный презрением). Когда диктатор перестает быть диктатором, весь мир узнает о награбленных им сокровищах, о гаремах из юных наложниц, о подлогах и мошенничествах, о кровавых застенках.
Новый властитель, пришедший на смену старому, повествует в это время с очаровательной улыбкой о реформах, которыми он собирается осчастливить страну.
С Вернером получилось несколько иначе.
Его приход к власти, пять лет тому назад, сопровождался привычным кровопролитием. Но он не проявил столь же привычной заботы об иностранных капиталах. Вначале на него возлагали надежды. Говорили, что он даже читал марксистскую литературу, рассчитывая извлечь для себя у красных что-нибудь полезное, разузнать, чем привлечь массы и укрепить свой режим.
Книги эти к добру его не привели; он принимал их слишком уж всерьез. К тому же он принялся проводить в стране насильственные реформы, действовал решительно и круто, а своих противников, как это принято в Гватемале, ловил и уничтожал. Сейчас те из врагов Вернера, которым удалось избежать пули, окружили его и постепенно сжимали кольцо. Каждому было понятно, что днем раньше, днем позже они настигнут его и — по тем же гватемальским правилам — пристрелят.
Я сам был в некотором роде жертвой вернеровского режима и прочел об ожидающей его судьбе без особых сожалений, хотя пока еще не знал, выигрываю я на этом что-нибудь или нет.
Читать в тюрьме было почти нечего, поэтому я держал себя на строгом режиме; ознакомившись с главнейшими телеграммами, я принялся за объявления о найме на работу. Затем, просмотрев светскую хронику и некрологи, я позволил себе прочитать два сенсационных сообщения на второй странице газеты. Первое было о женщине из Сиудад Кармен, которая застрелила десятилетнего мальчугана, залезшего к ней в сад воровать мангойые плоды. Убийство вызвало ярость населения. Во втором сообщалось, что самолет, на котором перевозили буйных сумасшедших, разбился в горах Сьерры: один из помешанных напал на пилота. Только что я собрался вернуться к телеграммам из Гватемалы и изучить детально создавшееся там положение, как в камеру вошел незнакомый человек.
Лучше всего мне запомнилась его безукоризненно накрахмаленная рубашка; как это принято в Мексике, он носил ее свободно, навыпуск.
Незнакомец сочувственно положил мне на плечо изящную смуглую руку и сказал, что ему невыразимо грустно видеть интеллигентного человека в такой беде. Он сказал еще несколько комплиментов, глядя при этом куда-то мимо меня и словно обращаясь к кому-то третьему, с кем он был в близких, дружеских отношениях.
Как выяснилось, он запасся обо мне кое-какими сведениями.
— Англичане всегда были лучшими из наших помещиков.
Мой новый приятель был, видимо, гватемальцем; для гватемальца он говорил по-английски совсем недурно, с легким местным акцентом.
Я счел нужным поблагодарить его.
— Вы очень любезны, — сказал я.
Мы побеседовали о сравнительных достоинствах и недостатках иностранцев, поселившихся в Гватемале. Я сказал, что немцы тоже неплохо управляют своими плантациями, они старательны и методичны, чего от них и следует ожидать.
— Ну, немцам до вас далеко. Таково мое мнение. Наша страна нуждается в англичанах.
Как случилось, что вы покинули свою кофейную плантацию, свою финка?
— Я ее не покидал, она меня покинула.
Подпала под аграрную реформу Вернера. Они предложили мне меньше двадцатой части того, что она стоит. Я отказался, и они обошлись без меня.
Гватемалец сочувственно пощелкал языком.
— Кто выгадал от реформы, так это Вернер. Захватил вашу землю, а денежки положил себе в карман. Очень грустно, что вы покидаете нашу страну. От вас, англичан, мы видели много добра. Вы культивируете землю. А наши люди — что скрывать — вытянут из земли все соки, а потом бросают ее. Нет, Вернер причинил много вреда.
Мой новый знакомый ненавидел Вернера.
Подобно большинству гватемальцев из имущего класса, он восхищался всем иностранным и был глубоко убежден в том, что его собственный народ ни на что не годится. После того как он обругал Вернера еще несколько раз, я понял, с кем имею дело. Передо мной был агент антивернеровской партии, вербующий рекрутов для армии вторжения и для начала прочесывающий тюрьмы. Мексиканские власти не предупредили его, что я задержан по маловажному поводу, и мне показалось, что он был несколько разочарован, когда узнал, что за мной не числится ни бандитизма, ни какого-либо иного серьезного преступления. Антивернеровцы предлагали мне все и не требовали ничего. Почти ничего. Офицерская должность в армии вторжения не так уж привлекала меня, но зато они предлагали освободить меня из тюрьмы и обещали вернуть мое поместье, мою финка. Финка? Ну, конечно, какой может быть разговор? Да и войны никакой не будет. Обычная прогулка, как все эти войны и государственные перевороты. «Куда ему сражаться с нами, когда у него нет ни авиации, ни танков, ни артиллерии? Сопротивления не будет. Мы с ним покончим за три дня. Не о чем даже говорить. Безделица. Пустяки».

Точно Так меня уговаривали, чтобы я согласился вывезти контрабандным путем из Мексики археологические ценности, — безделица, пустяки.
Но с другой стороны, положение мое было незавидным. Я сидел в мексиканской тюрьме, а это совсем не весело. Мексиканцы совершенствуют свою пенитенциарную систему. В первый же день, как только вы попадете в тюрьму, вас ставят на весы и потом взвешивают каждую неделю. Если вы худеете, к вам приходит психиатр и объясняет, как нужно перестроить психику, чтобы она не страдала от лишения свободы. Если вы продолжаете худеть, психиатр обижается на вас. В наиболее усовершенствованных мексиканских тюрьмах камеры устроены так, чтобы заключенный был уверен, что он находится в санатории. На стенках надписи, вселяющие бодрость духа, решеток не видно совсем. Новые правила, разрешающие женатому узнику регулярно сожительствовать со своей супругой, вызвали восторг у всех современных криминалистов. Это просвещенная система тюремного заключения породила некоторые неведомые ранее проблемы. Власти не знают, как уговорить людей, чтобы они не совершали преступлений в надежде попасть в тюрьму и отдохнуть там некоторое время за государственный счет (чего они на свободе позволить себе не могут). Немалый порок системы и тот, что выбраться из тюрьмы в Мексике, даже если вы задержаны по одному лишь подозрению, много труднее, чем в другой стране, где тюремная система не столь тяготеет к идеалу. Может пройти год, пока они подготовят ваше дело для передачи в суд; чтобы прекратить дело из-за отсутствия улик, им тоже нужен год. Тюремный персонал вежлив, даже, любезен, но туманная перспектива и бесконечные проволочки сильно действуют на нервы.
Гватемалец искусно играл на моем настроении. Он разгуливал по камере пружинистым шагом, ступая мягко, как пантера. Он открывал и закрывал краны в умывальнике, присвистывая от восхищения. Его накрахмаленная рубашка сверкала, как белки глаз у молодой негритянки.
— Беда в том, что они могут позабыть о вас начисто, — сказал он, как бы раздумывая. — Просидеть здесь всю жизнь — это совсем не весело.
Тюрьма делает человека пессимистом. Я готов был верить тому, что он говорит.
— Вы заявите им, что меняете свои показания, признаете себя виновным, — сказал он. — Мы уплатим за вас штраф, и вас приговорят к высылке из страны. Через три дня вы уедете.
Я видел, что он невысоко расценивает мои боевые качества; но я был как-никак ветераном войны и знал Гватемалу не хуже любого гватемальца. Он предложил мне сто долларов в неделю и пособие в пятьсот долларов при демобилизации (позднее я узнал, что это была ставка для южноамериканцев; европейцам и гражданам США платили вдвое больше). Через минуту мой приятель вручил мне какой-то бланк и предложил расписаться. Я все еще не мог решиться и попросил отсрочки, чтобы подумать. Он охотно согласился и сказал, что зайдет на следующий день. Когда дверь камеры захлопнулась за ним с холодным мелодичным звоном, мне стало не по себе. Я начал терзаться опасениями, что он раздумает и больше не придет. К вечеру я был вне себя от страха и даже не притронулся к бобам, которые принес мне на ужин мой симпатичный тюремщик.
Когда наутро гватемалец появился, я подписал бланк. Я провел ночь без сна и готов был подписать что угодно, лишь бы выйти на свободу. Он выхватил у меня бланк, сунул в карман, небрежно пожал мне руку и исчез. Я продолжал терзаться дурными предчувствиями. Дело, впрочем, было сделано, отступать было поздно.
Остаток дня я посвятил размышлениям о том, как я прожил эти последние годы. Я катился по наклонной плоскости, и довольно быстро. Пять лет тому назад я был владельцем плодороднейшей кофейной плантации в две тысячи гектаров на гватемальском нагорье. Плантация находилась во владении моей семьи добрых семьдесят лет, но правительство отобрало ее. Что мне было делать? Пока теплилась хоть малейшая надежда вернуть поместье, нужно было оставаться, сидеть на месте. Нужно было бороться, спорить, давать взятки, пробиваться к влиятельным лицам, на худой конец ждать смены правительства. Для всего этого требовались деньги — я уже не считаю повседневных расходов. А где взять их? В странах Центральной Америки население делится на землевладельцев и нищих пеонов, которые на них работают. Некоторые сферы деятельности полностью закрыты для иностранца, — например, политика; другие формально доступны — коммерция, — но иностранец не имеет никаких шансов на успех. Если у вас есть свободные деньги, вы можете открыть кинотеатр, или мороженое заведение, или новый отель. Если у вас мало денег, вам остается одно, — и каждый иностранец кончает именно этим, — вы вкладываете все, что имеете, в какое-нибудь шальное предприятие и проваливаетесь с треском. Я закупил шхуну с омарами, рассчитывая продать их в Майами и получить шестьсот процентов барыша, но холодильная установка испортилась и омары протухли. То, что у меня осталось, я вложил в валютную операцию в Британском Гондурасе.
Сначала это была обычная спекуляция, затем я стал дельцом черного рынка, но и тут не остановился. Через шесть месяцев я стал контрабандистом, нанялся вывезти из Мексики археологические ценности, которые — я почти уверен в этом — были похищены из древних захоронений. Сейчас я сидел за решеткой. Чтобы выйти на свободу, я согласился вступить в банду международных авантюристов.
Чего во всем этом было больше — невезения или легкомыслия? Вот в чем вопрос!
Через три дня меня вывели из тюрьмы, повезли под полицейским конвоем в аэропорт и посадили на самолет панамериканской компании, направляющийся в Тегусигальпу, столицу республики Гондурас. В Тегусигальпе я стал лейтенантом Армии освобождения, которая под командованием генерала Бальбоа формировалась в лагерях неподалеку от города.
В Тегусигальпе уже было полно народа; охотники на акул, ловцы жемчуга, специалисты по оккультным знаниям, люди, собиравшиеся путешествовать вокруг света на плотах из бальзовых бревен, люди, лично наблюдавшие «летающие блюдца», люди, именовавшие себя польскими графами, исследователи, совершенно точно установившие местонахождение таинственных золотых рудников, принадлежавших некогда индейцам племени куно в Панаме, аквалангисты, только что открывшие на небольшой глубине затонувший корабль, груженный драгоценностями. Поскольку хорошо проинструктированные газеты именовали нас не иначе как «героическими борцами за свободу Гватемалы», то и нас всех объединяла неистощимая тяга к самообману. Гондурасцы были обходительны и любезны. Встречные на улице горячо обнимали и лобызали нас. Впрочем, когда мы заходили к ним домой, они прятали от нас жен и дочерей. Ночью они выставляли вокруг нашего лагеря полицейские посты с пулеметами.
Невзирая на эти предосторожности, треть нашей армии была сражена венерическими болезнями.
Затем нам выдали по двадцать пять долларов на брата, одели в американские мундиры, оставшиеся от второй мировой войны и сшитые все, как один, на пузатого человека с удивительно короткими ногами, вручили каждой роте пурпурное знамя, расшитое кинжалами и сердцами, и мы двинулись к границе. Здесь, в самый разгар сезона дождей, мы стали лагерем в тропической чаще. Дождь лил ежедневно по нескольку часов кряду, и третью часть из тех, кто спасся от венерических болезней, пришлось отправить в госпитали из-за малярии. Когда выяснилось, что нас будут кормить в основном макаронными изделиями, отштампованными в виде букв латинского алфавита, в армии воцарилось общее недовольство. Солдаты покупали в окрестных деревнях кактусовый самогон, и врачи зарегистрировали несколько случаев временной потери зрения. Между «патриотами» — гватемальскими эмигрантами, которые заявили, что будут сражаться только под гватемальским командованием и отказываются от жалования, — и нашей братией — «наемниками» — вспыхнули опасные раздоры. Взаимная ненависть уже грозила перейти в кровопролитие, когда нам объявили, что вторжение началось.
Мы узнали об этом от щебечущей дикторши тегусигальпского радио. Она сообщила, что мы, при поддержке танков и авиации, пересекли границу Гватемалы, проникли в глубь страны и с часу на час должны занять важный опорный пункт — город Чикимула, где наши сторонники уже подняли восстание.
На самом деле, как мы прочитали позднее в журнале «Тайм», произошло следующее: Вернер медлил с мобилизацией и ждал ответа на свою жалобу в ООН. Между тем четыре летчика, которых мы встречали во всех барах Тегусигальпы, приступили к действиям. Эти четверо делали великую тайну из того, кто они и откуда они, хотя по речи и ухваткам было более чем ясно, что они из США. Утром они сели в свои «сандерболты» и взорвали бензохранилище в Пуэрто-де-Сан-Хосе, где президент Вернер хранил запасы горючего. Потом они полетели в Гватемала-Сити и сбросили пятисотфунтовые бомбы на укрепления, воздвигнутые в 1850 году для защиты города от конных индейских отрядов. Радио Армии освобождения сообщило населению Гватемалы о предстоящем прилете «сандерболтов», и обитатели столицы ожидали их, стоя на крышах своих домов. После этого летчики пустили под откос несколько поездов, разбомбили несколько населенных пунктов, имевших стратегическое значение, убили нескольких крестьян в военной форме и, поскольку сопротивления не предвиделось, вернулись в Тегусигальпу и заняли свою прежнюю позицию у стойки бара.
Нельзя не заключить, что эти четверо летчиков, собственно, и выиграли войну, хотя мы, сидя в наших дымящихся от испарений джунглях, и не ведали об этом. Может ли бороться девятнадцатый век против двадцатого, пусть и доатомного?
Что касается нас, то мы могли преспокойно оставаться там, где были, или же вернуться к нашим погребенным сокровищам и плотам из бальзовых бревен. Но мы были Армией освобождения, а значит, должны были кого-то освобождать; поэтому, побуждаемые юной дикторшей тегусигальпского радио, мы пересекли границу Гватемалы и начали тяжкий, никому не нужный переход через пять тысяч квадратных миль неисследованных джунглей.
Колонна, к которой я принадлежал, насчитывала шестьсот человек. Ею командовал полковник Кранц, пожилой немецкий офицер, в прошлом эсэсовец. Чтобы набить себе цену у латиноамериканских милитаристов, он распространял слухи, что он спасшийся нацистский военный преступник, многоопытный и беспощадный вояка. Офицеры были частью из «патриотов», частью из «наемников»; о тех и других я уже говорил. Среди солдат были индейцы, в которых было довольно трудно поддерживать ненависть к Вернеру, поскольку Вернер роздал индейцам много земли. Потерь первое время мы почти не имели. Через полчаса после того, как мы выступили, наш единственный танк ушел в болото, подобно нырнувшему гиппопотаму; с ним утонули два индейца. Два других индейца свалились в воду, когда испытывали прочность моста из лиан; течение унесло их к порогам, и спасти их не удалось. Еще один индеец умер от змеиного укуса, а другой наелся ядовитых грибов и впал в буйное помешательство. Так шло почти до самого конца нашего похода, пока мы, по какому-то исключительному невезению, не натолкнулись на отступающий неприятельский патруль. Этого не должно было быть, так как обе стороны старались избегать друг друга и имели для маневрирования бескрайние джунгли.

Тем не менее это случилось.
Это случилось на седьмой день нашего похода. При выходе колонна была разбита на три части: разведка, основной эшелон и арьергард.
Кранц хотел вести операцию по всем правилам военного искусства с выдвинутыми вперед патрулями и фланговым прикрытием, но в джунглях это оказалось невозможным. Мы пробирались сквозь заросли, сквозь стену сплошного дождя беспорядочной толпой, в состоянии какого-то отупения, подобно слепой личинке, прогрызающей себе путь в гнилом пне, и с каждым днем все менее походили на регулярную воинскую часть. Впереди шагали индейцы, которые прорубали нам дорогу своими мачете, позади шагали другие индейцы, составлявшие наш обоз. Они несли плетеные корзины с макаронным алфавитом, военное снаряжение и, поскольку дни шли, а никого, кроме птиц, мы не видели, также и большую часть наших винтовок.
Все мы, кто вырос в Центральной Америке, были уверены, что индеец чувствует себя спокойным и счастливым только тогда, когда он хорошо нагружен, и знали наизусть рассказ про индейца, который, возвращаясь с рынка, чтобы не идти пустым, наполнил свою корзину камнями. Индейцы, расчищавшие для нас дорогу, работали своими мачете, как машины, в постоянном привычном для них темпе, не усиливая его и не снижая. Мы обычно не выдерживали этого темпа, и колонна брела вразброд, растянувшись на многие мили.
Наутро седьмого дня мы узнали от юной дикторши тегусигальпского радио, что революция увенчалась успехом. Она поздравила нас с блистательной победой. Вернер бежал, передав власть одному из руководителей армии, и тот уже начал переговоры о перемирии. Услышав об этом, мы отдали последние винтовки индейцам-носильщикам в арьергарде. Я шел с передовым отрядом; в полдень мы вышли к реке, слишком глубокой, чтобы форсировать ее вброд. Мы поднялись на милю вверх по течению реки, пока берега не сошлись настолько, что можно было перебросить мост из лиан.
Когда мост был готов, три десятка индейцев и пятеро «патриотов» переправились на другой берег, оставив нас, десять человек, для связи с колонной.
Как только они оказались на другом берегу, их окружил неприятель, который, очевидно, следил за нами, когда мы поднимались вверх по реке. Все это произошло как-то буднично и не походило на войну. Мы обрубили свой конец моста и укрылись за скалами. Каким-то чудом мы остались незамеченными, хотя ребенок без труда добросил бы камень с того места, где мы стояли, до кучки людей на другом берегу.
Слышно было, как «патриоты» о чем-то толковали офицеру, командовавшему неприятельским патрулем, который был в белом, как индейцы, но с эполетами на плечах. Со стороны могло показаться, что «патриоты» хотят что-то продать этому офицеру, тот же нисколько не заинтересован в покупке. Он слушал с рассеянным и скучающим видом — доводы собеседников не доходили до него. Он решительно не желал покупать их товар, сколько бы ни трудились «патриоты», уговаривая его, — нет, он не собирался менять свое мнение. Наконец, пожав плечами, он отвернулся от взволнованных продавцов и отдал какой-то приказ. Я не расслышал приказа, но «патриоты» стали расстегивать ремни с пистолетами и складывать их в кучу.
После этого они снова обратились к офицеру.
Они говорили все сразу, быстро и возбужденно, размахивая энергично руками. Когда они замолкли, как видно ожидая ответа, неприятельский офицер что-то сказал спокойно, не повышая голоса. У него было узкое смуглое лицо: индейской крови в нем было больше, чем европейской. Единственные слова, которые до меня донеслись, были: no lo creo — «я не верю». Это, очевидно, было ответом на уверения «патриотов», что война кончилась. Попавшие в плен индейцы, как обычно, не произносили ни слова.
Затем офицер заставил пленных построиться в небольшой круг, лицом к середине круга.
Ему не понравилось, как они встали; жестикулируя и отдавая распоряжения негромким голосом, он перестраивал и переставлял их. Перестроив их три или четыре раза, он остался наконец доволен. Наши люди стояли теперь тесным кольцом, лицом к середине круга, а за ними неприятельский офицер поставил своих индейцев так, что за каждым из наших было по индейцу, а за вторым кругом был еще третий круг из неприятельских солдат, более широкий. «Патриоты» все еще шумели, пытаясь объяснить, какова военная ситуация, а наши индейцы, повесив головы, как обычно, молчали.
Офицер закурил сигарету, сделал несколько затяжек и отбросил ее в сторону. Он скомандовал, и индейцы, стоявшие за спиной у наших людей, вытащили мачете и стали рубить у пленников подколенные сухожилия. «Патриоты» закричали в смертном ужасе. Некоторые кричали что-то бессмысленное, вроде: no quiero esto — «я этого не хочу». Конечно, они не хотели этого. Наши индейцы приняли свою судьбу с обычной покорностью, и люди, вооруженные мачете, продолжали рубить их всех, индейцев и «патриотов», нанося короткие быстрые удары, так что успевали ударить три-четыре раза, прежде чем человек падал на землю. Четкий перестук мачете ни на мгновение не умолкал: так рубят гроздья бананов. Индейцы, стоявшие во втором, более широком круге, вытащили свои мачете, поглядывали друг на друга и слегка улыбались.
Меня вырвало. Я не почувствовал тошноты и не испытал никаких неприятных физических ощущений. Я просто раскрыл рот и изверг то, что было у меня в желудке. После того как меня вырвало второй раз, я поднял голову и стал глядеть на тот берег. Почти все наши люди лежали на земле; сквозь строй передвигавшихся палачей я видел, что они лежали в странном спокойствии. Один, например, привалился на бок, словно лежать на боку ему было удобнее, приподнял голову и устремил взгляд прямо на меня. Мне хотелось вскочить и немедленно что-то сделать. Ведь еще не поздно. Наши товарищи сражены, искалечены, но их еще можно спасти, если заставить людей с мачете прекратить резню.
Между тем резня продолжалась. Солдаты работали своими мачете без какого-либо видимого волнения или ярости. Они кромсали наших людей размеренно, не спеша, словно прорубали тропинку в джунглях сквозь заросли лиан и сочных кустарников. Иногда кто-нибудь из индейцев нагибался, чтобы выяснить результат своих трудов, и затем добавлял еще несколько ударов для верности. Было довольно тихо, если не считать ударов мачете. Порою слышался хрип, криков совсем не было. У меня струились по щекам слезы и текло из носу, как при сильной простуде.
Одному из наших удалось вырваться из кольца людей с мачете, он полз на локтях и коленях по направлению к реке. Он походил на клоуна в дешевом цирке. Солдат заметил его, не спеша догнал и преградил ему путь. Ползший на коленях, который был теперь от меня не дальше, чем в двадцати ярдах, поднял голову и, раскрыв рот, уставился на солдата, глядевшего на него сверху. Я узнал в нем одного из «патриотов»; за последние несколько дней я сблизился с ним. Он был неплохим парнем. Сейчас все, что я знал о нем, выступило передо мной, как горельеф на стене, с необычайной отчетливостью. Я вспомнил мельчайшие детали.
Я знал его лучше, чем родного брата. Я вспомнил, как он рассказывал о своем аристократическом происхождении, о своей сестре, которой он должен был заработать на приданое. Это был человек приятного, мягкого характера, немножко меланхолик; он очень заботился о своем здоровье и не без гордости рассказывал, что от малейшего укуса насекомого у него бывает что-то вроде экземы. Я решительно не мог примириться с тем, что этот нервный, Изнеженный человек, который панически боялся комара-анофелеса, должен умереть сию секунду от удара индейского ножа — мачете. Я охотно отдал бы все свои надежды на возвращение поместья, лишь бы предотвратить то, что должно было сейчас случиться у меня на глазах. Но солдат без спеха, не тратя лишних усилий, пустил в ход мечете, и мой приятель, не произнеся ни единого звука, прилег на бок, словно решив вздремнуть.
Вся эта неторопливая резня заняла не более десяти минут, но ужаса в ней было столько, что хватило бы на среднюю человеческую жизнь.
Я подумал, что, может быть, всего только несколько сот человек, самое большее несколько тысяч, испытали то, что я сейчас испытал, и еще подумал, что, наверное, не выдумка, что можно стать седым за одну ночь.
Таково было первое и последнее наше сражение. Солдаты неприятельского патруля отерли свои мачете о листья подорожника, построились и ушли прочь. Через час подтянулась наша колонна. Мы форсировали реку, омыли тела убитых и захоронили их в траншее. «Патриоты» волновались, хороня своих, но индейцы, которые рыли траншею и складывали туда мертвецов, ничем не обнаруживали своих чувств.
Когда траншея была засыпана, индейцы сделали деревянный крест и водрузили его у края могилы. Потом они попросили свою дневную порцию спиртного, половину выпили, а вторую половину вылили на могилу. Мы двинулись дальше.
На другой день к вечеру мы вступили в Закапу, узловую станцию на линии, соединяющей Гондурас с Гватемала-Сити, и стали там лагерем, ожидая, пока возобновится железнодорожное движение. В столицу мы прибыли, удобно расположившись в пассажирских вагонах.
Колонна под командованием полковника Кранца прибыла в Гватемала-Сити последней.
Марш победы и официальные торжества, организованные гражданскими властями в честь Армии освобождения, закончились за день до нашего прибытия. В барах уже не хватало спиртного, хорошенькие женщины старались не показываться на улице. Получив поддержку регулярных войск, генерал Бальбоа был провозглашен президентом. Возглавленное им правительство было немедленно признано Соединенными Штатами. Откуда-то появился слушок, что, хотя мы сражалась героически (за что гватемальский народ будет нам вечно благодарен), все же подлинной его освободительницей следует считать регулярную армию, которая отказала Вернеру в поддержке, когда четыре «сандерболта» нанесли визит в столицу, и тем самым предрешила его падение.
Восторги быстро охладевали. Когда мы вступили в город, мы еще были «героическими защитниками свободы». Через неделю газеты писали о нас, как о «друзьях, не так давно доказавших на деле искренность своих чувств».
«Некоторые элементы, пользующиеся в настоящее время гостеприимством столицы, воинская дисциплина которых, увы, значительно уступает их прославленной доблести», — вот чем мы стали еще через неделю. Эту фразу мы прочитали в передовой статье, автор которой рекомендовал правительству поскорее отблагодарить нас и отправить восвояси. Мы и сами были не прочь получить, что нам причиталось, и сбросить мундиры, но, по слухам, президент Бальбоа не был уверен в преданности регулярных воинских частей и боялся расстаться с нами.
В журнале «Тайм» сообщалось впоследствии, что первое столкновение произошло в связи с резким повышением входных цен в публичные дома. В одном из заведений, именуемом «La Locha», курсанты столичного офицерского училища схватились с бойцами Армии освобождения.
Я не могу утверждать, так это было или нет, потому что в тот день был приглашен на завтрак к старому другу нашей семьи, который жил в другой части города, далеко от Рузвельтовских казарм, где мы были размещены. К этому времени человеку в мундире Армии освобождения уже было небезопасно появляться на улице после наступления темноты или заходить в бар одному.

Особняк дона Артуро О'Коннела я назвал бы викторианским, если бы можно было говорить о викторианской архитектуре в подверженном землетрясениям городе, где все дома одноэтажные. Хозяин был высок, бледен, сухощав, круглый год носил твидовый костюм, что по силам лишь человеку, с детства привыкшему к местному климату, и выпивал после еды стаканчик портвейна.
Стол был накрыт к моему приходу. Завтрак был длинный и, по здешним понятиям, экзотический. Мой хозяин особенно гордился тем, что к мясу, помимо обычного гарнира, был подан еще пастернак, редкое и дорогое лакомство в Центральной Америке.
Нам обоим не терпелось потолковать о старых временах. Дон Артуро был ветераном иностранной колонии, он был близок не только с моим отцом, но еще и с моим дедом. После того как дон Артуро закончил свое образование в Англии, он больше не выезжал из Гватемалы и, как все прочие, бегло разговаривал на местном испанском диалекте. К несчастью, когда его собеседником оказывался англичанин, он вспоминал, что он тоже британец. Он соглашался разговаривать только на том языке, на котором его обучали в школе. Он выпускал слова изо рта с невыносимой медлительностью; паузы же использовал для перевода своих мыслей с испанского, тщетно пытаясь восстановить в памяти бойкие разговорные обороты далекой юности.
Вежливо осведомившись об общих знакомых, которые меня не особенно интересовали, я подошел к теме, которая, собственно говоря, и привела меня к дону Артуро.
— Вы случайно не слышали за последнее время что-нибудь о Грете Герцен? — Я спросил это, ничем не показывая своего интереса.
— Дочь старика Герцена? От индианки?
— Да.
Долгое молчание. Задумчивому взору дона Артуро я старался противопоставить полное безразличие.
— Она худо кончила.
Ответ был дан с похоронной выразительностью. После каждого слова следовала пауза, как будто дон Артуро читал приговор суда.
— Что вы хотите сказать? — спросил я, почувствовав неприятную сухость во рту. Мне пришлось обождать, пока старик собрал свои недисциплинированные испанские мысли и облек их в английские мундиры. Хотя то, что он рассказал, можно было предвидеть, дневной свет сразу померк для меня.
— Ну, ты сам знаешь. Вскоре после того, как старик Герцен вернулся из Европы, он — как это говорится — приказал долго жить. От чего он умер? Туберкулез или что-то в этом роде. После его смерти девчонка словно с цепи сорвалась. Она ведь была — как это говорится — с огоньком.
Дон Артуро прервал свою речь и окинул меня подозрительным взором.
— Ты сам, кажется, был к ней одно время — как это говорится — неравнодушен?
— Возможно. Более или менее. Когда я наезжал сюда, я часто с ней встречался.
Если это дошло до старика, значит, было известно всему городу. Дон Артуро возобновил чтение приговора.
— В конце концов связалась с некоторыми — как это говорится — неблаговидными личностями. Форменные подонки. Счастье, что старик умер и не видел, что сталось с дочерью.
Не кажется ли тебе, что эти… тевтоны… в общем, аморальны? Лично я никогда не мог понять их страсти к индианкам. Впрочем, о вкусах не спорят. Выпей еще портвейну.
Я с трудом подавлял меланхолическое нетерпение, овладевшее мною, и внезапную ненависть к этой викторианской гостиной, пахнувшей пылью и кошками. С выцветшей фотографии на стене на меня неодобрительно взирал молодой и свирепый дон Артуро в треуголке, с длинными усами и со шпагой; он был в то время консулом его британского величества.
— А сейчас ты что же, рвешься в бой?
Я старался сосредоточиться и понять, что он говорит. Дон Артуро не спеша развивал свою мысль:
— Чешутся руки приняться за дело? А?
Вернуть фамильное достояние?
— Разумеется. Я для этого и приехал сюда.
Я постарался придать своему голосу энергические нотки.
— Сколько лет ты уже сражаешься за свои права? Лет пять, если не больше. Видит бог, ты — как это говорится — хлебнул горя.
— Да, смерть отца, — сказал я. — А потом сразу война. Я был еще мальчишкой, когда все это свалилось на меня. А потом…
— Все Вильямсы люди с характером, этого никто у них не отнимет. — Дон Артуро покачал головой, погружаясь в приятные воспоминания. — Твой дед был человек незаурядный, — как это говорится — боевой конь. Отец твой тоже был достойный человек в своем роде.
Но старый Джон Вильямс… Чтобы кто-нибудь посмел отобрать у него его поместье!.. Смешно даже подумать.
— Я немного помню деда и думаю, что вы правы.
— Смешно даже подумать, я тебе говорю.
Если бы что-нибудь подобное случилось в его время, он перевернул бы всю страну вверх дном. Такой уж был человек. Ну, а что касается тебя… Что тут сказать?.. Ты был молод…
— Я даже оглянуться не успел, — сказал я, — как все было кончено.
— Ты можешь не объяснять мне, дорогой мой мальчик. Но сейчас пришло время показать, на что ты способен. Задача в том, чтобы — как это говорится — взять быка за рога. Конечно, пройдет лет восемь — десять, пока ты наладишь дело по-настоящему. Десять лет самое большее. В твои годы это безделица. Жизнь только начинается. Покажи им всем, что ты за человек. Десять лет, и ты — на ногах.
Старик довольно точно обрисовал мое положение. У меня были шансы на успех. Нужно получить обратно мою финка, это прежде всего.
Когда я ее получу, придется пойти на жертвы, несколько лет убить на то, чтобы земля стала давать доход… Ну что ж? Я покажу дону Артуро и всей этой компании, что мой дед был не последним в роде, кто умел поддерживать его славу.
Было уже три часа, когда я вышел от дона Артуро и пустился в обратный путь. Чтобы избежать лишнего риска, я снял нарукавную повязку Армии освобождения, но мешковатый мундир выдавал меня. Я, впрочем, мало думал об этом и наслаждался прогулкой. Окраины Гватемала-Сити всегда привлекали меня. Они напоминают пограничный городок конца прошлого века, как его показывают в кинофильмах, но только здесь все гораздо живописнее: лавки, жилые дома, таверны — кроваво-красные, синие, желтые — тянутся вереницами во всех направлениях. Пройдя несколько кварталов, я стал замечать, что город сегодня выглядит как-то по-особенному. Двери на запоре, ставни задвинуты, нет пьяных метисов, сидящих в грязи возле кабаков. Потом я увидел три тележки мороженщиков; они были брошены владельцами и стояли в ряд. Пока я раздумывал над всем этим, впереди, на освещенном солнцем дальнем конце улицы, показалось несколько солдат правительственных войск; один из них открыл огонь из автомата. Я был удивлен, но не слишком. Гватемала — страна, в которой всегда можно ждать чего-либо в этом роде. Люди стреляют друг в друга по самому пустячному поводу и чаще всего, как и в данном случае, раньше, чем подойдут достаточно близко для прицельного огня.
Окраины Гватемала-Сити пересечены глубокими узкими канавами, которые называются здесь барранкас. Улица, по которой я шел, тянулась вдоль такой канавы. Я перебежал через дорогу и заглянул вниз. На дне канавы и по склонам лежали всякие отбросы; несколько черных грифов-стервятников рылись в них. Солдаты приближались, шагая вперевалку, они казались лилипутами из цирка. Автоматчик дал еще одну очередь: пули засвистели и защелкали, ударяясь в стену в пятнадцати ярдах от меня.
Я перескочил через невысокую стену и стал спускаться по склону канавы, лавируя между булыжниками, колючими кустами и ржавыми канистрами. Сейчас я сообразил, что перестрелка идет по всему городу и что я давно уже ее слышу. Но я был убаюкан мирным городским пейзажем и, как видно, принимал выстрелы за отдаленный шум любительских оркестров. Я шагал по неровному дну канавы, стараясь держаться прежнего направления.
Канава здесь достигала тридцати или сорока футов в глубину; мелкий кустарник по склонам и деревья наверху скрывали меня. Звуки боя неслись со всех сторон. Мне казалось, что я различаю уханье минометов на аэродроме Аврора, треск мортир и разрывы ручных гранат со стороны Рузвельтовских казарм. Дно канавы было малоприглядным, но меня это не беспокоило. После дождя стояли лужи черной зловонной воды, ручные стервятники ковыляли среди отбросов, похожие на ревматических кур. Невдалеке валялись две дохлые лошади; смерть настигла их на улице, и их свалили вниз. Мелкие черные ястребы, которых здесь называют их старым ацтекским именем цопилотес, деловито потрошили лошадей и пожирали их внутренности.
Местами дно канавы как бы вздыбливалось, и до уровня улицы оставалось десять или пятнадцать футов. Тогда шум боя становился отчетливее: рев автомашин, шедших на малой скорости, бронхитный кашель крупнокалиберных револьверов, которые все еще в ходу в Гватемале; отдаленные яростные выкрики доносились, как голоса плохих актеров в мелодраме, когда смотришь ее с галерки в большом театральном зале. Потом канава снова шла под откос, крыши домов проваливались за линию горизонта, виднелся только конус вулкана, легкие дымки от трассирующего снаряда да испуганные голуби в небе. Шум боя стихал.
Попасть в нужный район, пробираясь по барранкас, не так просто. Они часто разветвляются. Иногда я поворачивал не туда и заходил в боковой ход, оканчивавшийся тупиком.
Прошло около двух часов, пока, обойдя город по окраинам, я добрался до места, откуда. как мне казалось, можно было выйти к Рузвельтовским казармам. Здесь бой был в разгаре. Я скорчился у верхнего края канавы, прислушиваясь к разрывам снарядов и треску ружейного огня. Казалось, что идет настоящее сражение, в котором каждая сторона имеет по нескольку тысяч бойцов. Когда я попытался осторожно приподняться, из-за баррикады, отстоявшей в сотне ярдов, кто-то выстрелил в меня из винтовки.
Я решил отступать. Я спустился вниз и пошел назад тем же путем, пока шум боя не затих вдали. Тогда я вторично вылез из барранка и оказался на тыквенном поле, где-то между Первой и Второй улицами Западного района.
Здесь царила тишина, не было видно ни души.
Я вышел на Третью улицу и зашагал мимо афишных щитов и мастерских по ремонту велосипедов, которыми знамениты здешние места, прямо к Авенида Элена. Эту часть города я знал хорошо. Следующая улица, параллельная Авенида Элена, должна была быть Первая авеню, и я вспомнил, что в прежние дни один швейцарец держал там пансион поблизости от угла Третьей улицы. В этой части города особая опасность меня не поджидала. Здесь не было военных объектов, ничего такого, за что стоило бы сражаться, — одни курятники, тыквенные грядки да мастерские по ремонту велосипедов.
В небе в направлении Рузвельтовских казарм поднимались дымки.
К счастью, старый швейцарец держал свой пансион в том же доме, и его дружественные чувства ко мне не изменились. Прежде всего я переоделся в один из его костюмов, чтобы чувствовать себя в безопасности, затем позвонил в казармы. Уходя, я получил приказ явиться к Кранцу вечером и теперь хотел знать, что мне делать. К моему удивлению, казармы ответили.
У телефона был «патриот», которого мы все называли Гатито.
— Алло, Гатито! — сказал я. — Как дела?
— Армия освобождения не сдается! Мы дорого продадим свою жизнь!
— Какие части действуют против нас? Танки у них есть?
Мне нужно было знать, что происходит на самом деле, но в голове у Гатито была битва при Аламо, и он снова завел свою предсмертную песню:

— До последнего патрона! До последней капли крови!
В 1836 г. американский гарнизон в форте Аламо (Техас) был осажден и уничтожен мексиканскими войсками.
— Значит, положение тяжелое?
— Площадь завалена телами павших. Ждем штурма. Если придется, умрем на посту. Да здравствует доблестная Армия освобождения!
— Да здравствует доблестная Армия освобождения, — ответил я. — Позови Кранца.
Кранц был совершенно спокоен. Я знал, что такие заварушки в его вкусе.
— Они из кожи вон лезут, — сказал он. — В общем, это полезно. Проверка боевой подготовки. Где ты?
— У швейцарца на Первой авеню, — сказал я.
— Знаю. Место недурное, хотя кормят посредственно. Оставайся пока там. Если понадобишься, я тебя вызову.
В трубке послышался слабый прерывистый треск; так стучит отбойный молоток, разбивающий асфальтовое покрытие улицы за милю от вас. Потом раздался грохот.
— Бьют снарядами без взрывателей, — объяснил Кранц.
— А что, если начнут бомбить?
— Не страшно. Чтобы попасть, им нужна цель никак не меньше зоологического сада. Ну, мне некогда. Дочке старого Гепплера привет.
Попробуем созвониться через час.
Через час линия была прервана. К полуночи перестрелка затихла, и я лег спать. Наутро меня разбудил топот на улице — моя комната была в цокольном этаже. Это был разоруженный взвод солдат Армии освобождения. Пленные шли, подняв руки, под охраной правительственных автоматчиков. Конвоиры суетились, рявкали на пленников, как овчарки на овец; у конвоируемых были красные от бессонницы глаза и тот унылый вид, по которому всегда отличаешь пленного. Больше за день ничего не произошло. Не было газет, не было свежего хлеба, не было электричества, вскоре перестал работать и водопровод. Вечером вернулся один из жильцов и сказал, что враждующие армии договорились между собой и заключили перемирие.
Вскоре появился полковник Кранц.
На Кранце был отлично сшитый новый мундир цвета хаки, чуть посветлее американского образца. К моему изумлению, на рукаве у него по-прежнему красовался синий знак Армии освобождения. Он был подтянут, в отличном настроении и источал любезные улыбки с той же готовностью, с какой осьминог источает чернильную жидкость, и надо полагать, с той же целью.
— Alors, David, cаva?
Кранц любил подчеркнуть свой космополитизм, невзначай вставляя в разговор французские фразы.
— Признаться, нет.
— Qanevapas? — Кранц выразил на своем лице участие. — Что с тобой стряслось?
Кто-нибудь обидел? Девочка разлюбила?
— Нет, — сказал я, — просто надоело.
— Почему же надоело? — Кранц положил мне на плечи свои толстопалые ручищи и постарался изобразить глубокое сочувствие. Это был авантюрист международного класса, опытный актер с полным набором фальшивых эмоций. На южноамериканцев он производил сильное впечатление. Англосаксы считали себя умнее его и в результате недооценивали его хитрость.
— Для начала могу сказать, что я не люблю, когда в меня стреляют без всякого разумного повода и без предупреждения и заставляют прятаться полдня на мусорной свалке.
— А, ты об этом фейерверке! Что ты хочешь?.. Конечно, удовольствия мало, но, если разобраться, по сути — ерунда. Здешняя публика любит пошуметь. Они просто палят в воздух, ну, как это бывает в Нью-Йорке в ночь под Новый год.
— Сколько убитых?
— Двадцать один. Грохоту, как при Эль-Аламейне, voyez vous, et vingt-et-untués. — Он произносил французские слова с чудовищной тевтонской претензией на изящество. — Il у avaient des malentendus — легкие разногласия на высшем уровне. Сейчас все улажено. Перспективы отличные.
— Только не для тех двадцати и еще одного, которым не повезло, — сказал я. — Я не вижу в этом большой логики. Либо Бальбоа хозяин, либо нет. Если он хозяин, почему правительственные войска не слушают его приказов? Если нет — уберемся отсюда ради господа бога, пока не возникли новые разногласия на высшем уровне.
— С разногласиями покончено. — Кранц покачал головой и сжал губы: он делал так, когда хотел показать, что располагает важной секретной информацией. — Все улажено. Наши требования удовлетворены. Армия освобождения получила равные права с правительственными войсками.
— Плевать я хотел на эти права, — сказал я.
Кранц сделал вид, что не слышит. Он уселся и положил фуражку на кровать. Незаметно поглядывая, я ждал, когда он поднимет руку к волосам. В густой черной шевелюре, которую Кранц сохранил, несмотря на возраст, светились белые проплешины, и он постоянно пытался скрыть их от постороннего взгляда, быстро проводя рукой по волосам. Кранц был кокетлив.
— Дэвид, — сказал он, — могу сообщить интересную новость. Тебя вызывает президент.
По тому, как он произнес «президент», я понял, что Кранц у власти. Он говорил так, как если бы сам владел президентским дворцом или; по крайней мере, был крупным акционером в этом синдикате.
— А в чем дело? — спросил я.
— Не знаю. Наверно, что-нибудь заманчивое.
— Единственное, чем сейчас Бальбоа может меня соблазнить, это уволить из армии.
— Ты отлично знаешь, Дэвид, что сейчас это невозможно. Президент нуждается в нашей поддержке, но, по правде говоря, он считает, что в городе слишком много офицеров Армии освобождения. У него для тебя замечательное поручение. Ты будешь просто в восторге.
— Не надейся. Я буду дьявольски недоволен.
— А как насчет твоей финка? — Кранц уставился в потолок.
— Насчет финка? Боюсь тебе сказать.
Я начинаю думать, что она не стоит этих хлопот.
— Президент пошлет тебя в такое местечко, где ты будешь в тишине и покое, а когда вернешься, комиссия, которая занимается этими делами, уже решит вопрос о твоем поместье.
По-моему, есть расчет. Финка ведь была недурна, не так ли? Она стоит того, чтобы за нее биться, вот что я хочу сказать.
— Финка была совсем недурна, — сказал я. — И размеры подходящие. Наша семья вложила в нее немало трудов. И все же я начинаю думать, что из всего этого ничего не получится. Именно сейчас я начинаю это понимать по-настоящему.
Кранц сочувственно покивал головой.
— Так, значит, в шесть утра. Не вини меня.
Это страшная рань, но президент решил стать примером для своих министров. Я зайду за тобой в полшестого, и мы отправимся во дворец вдвоем.

Биография

Произведения

Критика


Читайте также