Что осчастливит паяца (О Саше Чёрном — известном и не очень...)
Владимир Приходько
«Чему смеетесь? — Над собою смеетесь!..» — в сердцах воскликнул гоголевский городничий. И был прав. Приятно сознавать, что мы способны обнаружить нелепости в окружающем мире; но мы и сами часть мира. Со всеми его нелепостями...
Лучше бы не знать этого и — смеяться, смеяться... Как дети.
А вот другой вопрос: отчего смеемся?
На него ответил Саша Чёрный. В рассказе «Первое знакомство».
Рассказчик, интеллигент из столицы, приезжает на маленькую станцию. Утром проснулся, сразу вспомнил Гоголя. Все вокруг, «как было в «Мертвых душах», так и сохранилось». Если б не железная дорога, не сказать, что двадцатый век. «Услужающий засален, заспан, угрюм... Самовар оказался такого цвета, точно его только что выкопали из кургана, чай отдавал мокрой шерстью, а баранки ломались с сухим треском и рассыпались в пальцах. Мне стало смешно».
Вот, оказывается, отчего... Не поскандалил, не зарыдал. Стало смешно. Смех — не бойкое острословие, смех — противоядие. Преодоление тяжести и убожества. Победа наших душевных сил — ох как нужны душевные силы — над мерзостью жизни.
Это актуально всегда. (И, кажется, сегодня особенно.)
Саша Чёрный не думал, рассказывая, преподать нам истину. Художник, не высасывающий из пальца свои сюжеты, знает: истину можно только пережить.
Саша Чёрный проговорился.
А в проговорке раскрыл и природу юмора й особенность своего характера. Он поставил к книге «Несерьезные рассказы» (Париж, 1928) эпиграф:
Посильна беда со смехом, невмочь беда со слезами.
Русская пословица
Он передал своему герою, солдатику Лукашке, молоканского толка, простой рецепт веселья: «Веселей жить, ежели боль вокруг себя утишаешь» («Мирная война»). Лукашка — миротворец; в свободное время содержит лечебницу для животных, многократно варьируемый прожект Саши Чёрного: по его страницам гуляет слово санатория с зоологическим эпитетом: лошадиная, кошачья, для подагрических бульдогов... Поэт — это образ жизни: «сыр насущный» не лезет ему в горло, когда трутся у ног «инвалидные» кошки:
Скормил уродам весь кусок,
А сам глотаю слюни.
Зато душа моя чиста,
Как бабочка и июне...
В Борме, 1931
Кто, читая его, засмеется, кто просто улыбнется. Улыбки, считал Саша Чёрный, достаточно.
Ты, читатель, улыбнулся?
Это, милый, всё, что надо,
Потому что без улыбки
Человек противней гада...
Базар в Отей, 1927
«Когда я думаю о Саше Чёрном, — размышляла Ксения Куприна, дочь писателя, — он встает у меня перед глазами таким, каким я его видела очень часто в последние годы в Париже. Легкие белые пушистые волосы, каких я ни у кого не встречала и даже не могу найти сравнение, на что они были похожи. Голос тихий и очень молодой. Большие черные выразительные «чаплинские» глаза. Когда он смотрел на детей или на цветок, его лицо становилось необычайно светлым... Очень скромный и неприхотливый в быту, тихий и молчаливый на людях, он всё видел и замечал в преломлении своего своеобразного и беспощадного юмора».
Саша Чёрный — прозаик? Его дореволюционная проза, прежде всего «Первое знакомство», рассказ во многих отношениях замечательный, была заслонена его сатириконскими стихами и не прочитана современниками. Не оценена. Эмигрантская — не известна и не прочитана на родине: мы лишь недавно открыли ее и, сопоставляя со стихами, начинаем понимать и любить.
Рассказ «Невероятная история». Читаем: «На окне в портерной — бутылки играли на солнце ярче аптечных шаров». Необычное сравнение. Из него, между прочим, следует, что Саша Чёрный, он же Александр Михайлович Гликберг (1 (13).10.1880, Одесса,— 5.8.1932, Ля-Фавьер, Франция) родился и рос в семье аптекаря-фармацевта. За витриной с разноцветными шарообразными колбами.
Они у него с младенчества перед глазами сияли.
Его детство и юность прошли в Украине. Украина оставила в душе неизгладимо-прекрасный след, а впоследствии, через годы, вызвала к жизни горячие ностальгические строки:
У окна застыл чудак в тужурке.
Проплывает прошлое, как миф:
Май — Ромны — галдеж хохлушек юрких,
В гуще свиток — пестротканый лиф...
...Выступают гуси вдоль дороги
Белою горластой полосой...
И дитя у хаты на пороге,
И барвинок, сбрызнутый росой...
Игрушки, между 1920 и 1923
Писатели — выдумщики, но Саша Чёрный менее других был склонен к изображению никогда не существовавших лиц, пейзажей и событий. Это не значит, что его «я» обязательно авторский голос. Мы помним, что книга «Сатиры» открывается изящной секстиной, напечатанной курсивом перед первым разделом:
Когда поэт, описывая даму,
Начнет: «Я шла по улице.
В бока впился корсет», —
Здесь «я» не понимай, конечно, прямо —
Что, мол, под дамою скрывается поэт.
Я истину тебе по-дружески открою:
Поэт — мужчина. Даже с бородою.
Критику, 1909
Забавно. Даже очень. Но... почему вначале? Курсивом? Бовари — не я. Чего так явно опасался Саша Чёрный: что автора отождествят с его персонажами? Или читательской догадки, что этот поэт, — по словам проницательного современника, как бы рожденный актером и обладающий «поразительной силой перевоплощения», — всё же чаще всего играет самого себя?
В поздних стихах и рассказах застывшие у окон чудаки в тужурке откровенно сливаются с автором.
И стоит ли сомневаться, что в рассказе «Голубиные башмаки» есть часть его мифического прошлого и дедушкин угольный склад в Одесской гавани, дом на Греческой — не плод воображения? И это сам Саша, будущий Саша Чёрный, подсахаривал финиками чтение Андерсена? Чтобы потом усомниться в собственной реальности: «Кто я... Быть может, призрак, вылезший из книг, туманное созданье Андерсена..?»
И думаю, «Самое страшное», смешной и трогательный рассказ, — тоже воспоминание о детстве в Белой Церкви, где десятилетнего автора, ученика приготовительного класса (чтобы мальчика из еврейской семьи приняли в гимназию, отец крестил его), прозвали Колобком? «...Глаза черносливками, лицо серьезное, словно у обиженной девочки, мундирчик, как на карлике, морщится...» Образ приготовишки в «Невероятной истории»: «Мужчина этак лет восьми, румяный, с веселыми торчащими ушами. В гимназию шагал он не прямо по тротуару, как все люди, а как-то зигзагами, словно норвежский конькобежец». И в стихах:
Схватит хлеба толстый ком,
Сбросит пояс с блузы
И раскроет милый том —
Робинзона Крузо.
Приготовишка, 1921
Автопортрет?..
«Милый том» всю жизнь волновал поэта. Он то умирал от робинзонского одиночества, то стремился к нему от пошлости жизни, которую, по своей поэтической природе, чувствовал особенно остро. Однажды сказал с величественной иронией:
Прекрасный жребий Робинзона
Лишь Робинзон не понимал...
Эмигрантское, 1923
Среди городов, которые когда-нибудь заспорят о Саше Чёрном, будет еще Житомир. «Чем в следующем номере заполнить сотню строк? Зимою жизнь в Житомире сонлива, как сурок». Здесь прошли его молодые годы, — по-видимому, в целом бедные и несчастливые. Но ведь молодые! «А уж как жилось дома! Домик в Житомире, за третьим бульваром — игрушка. Над крышей тополя до неба. Огород русский, православный: закудрявится весь, не уйдешь...» — это монолог из рассказа «Экономка», правда, не авторский, но все же, все же... Здесь он продолжил учебу в гимназии, однако не окончил... В одном из последних, под занавес, стихотворений Саша Чёрный вспомнил юность; привычно снижая собственный образ, подшутил над «житомирским балбесом»: под сиренью В гимназические годы Двум житомирским Цирцеям,
Каждой порознь, в вечер майский С исключительною силой Объяснялся я в любви...
В этом же стихотворении назвал символом своей юности черную редьку:
Для души купил сирени,
А для тела — черной редьки.
...На камин под сноп сирени
Положил, вздохнув, я редьку —
Символ юности дурацкой,
Пролетевшей кувырком...
Такие слова, как «символ», он употреблял нечасто. Символ — уже серьезно. Черная редька Саши Чёрного, горчащая овощь. Одновременно благословенная, царственная. Ее, в гимназические годы, он, в компании двух семинаристов, запивал «янтареющим на солнце горлодером огневым», то есть глотком польской старки. И какова б ни была юность, все лучше старости.
Вы видали куст сирени
В средних числах ноября?
Меланхолическое, 1932
Обратите внимание: черная редька в «Солдатских сказках» спасла рядового Ивана Бородулина от тягостных визитов к скульпторше, молодой вдове, что лепит с него Антиноя, превращенного в устах простонародного рассказчика в Антигноя: «Как на другое утро стал солдат на посту своем табуретном редькой отрыгивать... — барыня так и взвилась» («Антигной»).
А это разве не житомирские впечатления:
Губернатор едет к тете.
Нежны кремовые брюки.
Пристяжная на отлете
Вытанцовывает штуки.
Бульвары, 1908
Такие стихотворные штуки умел вытанцовывать Саша Чёрный, а, как заметил Набоков, строгий читатель литераторов-современников, «вкус у А (лександра) М (ихайловича) был отличный».
В Житомире, работая мелким чиновником в Службе сборов, Саша Чёрный начал служить «жестокому богу литературы», начал печататься. В «Волынском вестнике» (1904) он подписывался «Сам-по-себе». Опубликовал «Дневник резонера», украшенный цитатой из любимого Гоголя: «Скучно жить...» (Через несколько лет он так закончил стихотворение «Бирюльки»: «„Скучно жить на белом свете!“ — это Гоголем открыто, до него же — Соломоном, а сейчас — хотя бы мной».) Сам вертел колесо плоской типографской машины и мыл шрифт после работы. Получал гонорар не рублями, а контрамарками на галерку местного оперного театра, так как владелица газеты была театральной пайщицей.
Стихи, написанные в Житомире, в большинстве составили первую тоненькую книжку «Разные мотивы»: это примерно то же, что «Ганс Кюхельгартен» для Гоголя или «Мечты и звуки» для Некрасова: первый блин комом.
В Петербург Саша Чёрный приехал в 1904-м. Год проучился в Германии, в Гейдельбергском университете. 1905, 27 ноября — день рождения его эпатажного имени: Саша Чёрный. Оно появилось в журнале «Зритель» под стихотворением «Чепуха»: «Высшей милостью труха хочет общей драки... Все на свете — чепуха, остальное — враки...» С 1908 г. он постоянный автор журнала «Сатирикон». Стремителен взлет его всероссийской славы: «Сатиры» (1910), «Сатиры и лирика» (1911) — поистине знаменитые книги.
Его стихи, феноменальная смесь желчи и горести, соли и простодушия, дерзости и детскости, в эти годы были у всех на устах. «Не было такой курсистки, такого студента, такого врача, адвоката, учителя, инженера, — вспоминал К. Чуковский, — которые не знали бы их наизусть». И далее: «Он попал, так сказать, в самый нерв эпохи, и эпоха закричала о себе его голосом». А эпоха была скверная: империя агонизировала. И все слои империи догнивали неотвратимо.
Как некогда Марциал, он всецело жил настоящим.
...Злободневность мелькала, как бешеный хвост,
Я поймал ее, плюнул и свез на погост.
Злободневность, 1910
Но дар Саши Чёрного лишь отчасти может быть объяснен мастью породившей его эпохи. Это явление не политической, а художественной жизни. Эпоху отпели, ныне и следующая на погосте, а его строки живут и поражают воображение: может быть, их подсвечивают новейшие исторические гримасы? (Скажем, задолго до рождения Павлика Морозова он заметил на столе чиновника-просвещенца сочинение на тему «Поощрение младенцев, доносящих на отцов», и много чего другого.) Он выявил в человеческой природе то, перед чем оробели другие.
Маска и душа «тихо дрожащие, легкие звуки» и «добродушие ведьмы»:
...Навстречу шел бифштекс в нарядном женском платье.
Две басни, 1913
Тут же стихи, в которых то и другое. И лирическое, и юмористическое начало: «Я имел смелость думать, что если даже в одном стихотворении сольются и юмор, и сатира, и лирика, то и пусть (в жизни это на каждом шагу)...»
Одновременно угрюмый и жизнерадостный, Саша Чёрный уклоняется от определений. Поставить его в ряд с великими что-то мешает; он сам по себе (пристяжная на отлете); но и его песня — сложное чудо: кто, разлагая на составные, возьмется объяснить ее до конца? Дон-Аминадо назвал его очарованным странником, пробирающимся в толпе, с котомкой, в которой один-единственный томик: русские сказки Афанасьева. Про его гоголецентричность еще напишут диссертации. Многое роднит с Чеховым, не только поздним, но и ранним — Чехонте. Что-то с Лесковым, что-то со Щедриным — об этом сказал Куприн: «Сатиры его дышат пламенным гневом щедринской музы...» Что-то с самим Куприным...
Эти сроки для эс-дека —
Исцеляющий бальзам,
Но простого человека
Хлещут ложью по глазам.
Эс-дек — то есть социал-демократ, член РСДРП, впоследствии КПСС. Так что нельзя не признать: Саша Чёрный, которого советское литературоведение обвиняло в узости кругозора, в духовном банкротстве, был достаточно прозорлив.
Из зарубежного далека — Берлина, Рима, Парижа — старая, уже не существующая Россия увиделась поэту в розовом дыму ностальгии. Он даже принес извинения своей погибшей под пеплом вулканического выброса Помпее. За что ж? За то, что его лира была лирой карающей:
Прокуроров было слишком много.
Кто грехов Твоих не осуждал?..
«Прокуроров было слишком много...», между 1920 и 1923
Саша Чёрный не остался без наследников. На разных дрожжах, в том числе на его дрожжах, вырос Маяковский. И Дон-Аминадо, еще почти не прочитанный на родине.
Третья книга стихов «Жажда» (1923) вышла уже в эмиграции. Почему поэт не принял революцию? Опустим подробности житейские. К мессиям, призывающим грудью пролагать дорогу в царство свободы, к заверениям: «Наши дети встретят солнце после нас» (теория исторического прогресса) — у Саши Чёрного доверия не было. Он не слишком жаждал будущего.
К. Чуковский полагал, что эти «я» «принадлежат не поэту, но созданному им персонажу». Но и голос самого Саши Чёрного здесь угадывается...
«Пессимист» не ошибся: изнасилованное будущее России оказалось ужасней ее несчастного прошлого.
...И Хам
Здесь подлей, беспощадней и злее, чем там.
Ной, 1914
Здесь — у нового берега, к которому подплывает ковчег.
Его «Голос обывателя» (1923) без пафоса пророчил:
Что же касается «завоеваний революции»,
О которых невнятно бормочут иные Конфуции ...Революция очень хорошая штука, —
Почему бы и нет?
Но первые семьдесят лет —
Не жизнь, а сплошная мука.
В журнальной публикации «Потомков» («Сатирикон», 1908, № 28) была строфа, в которой шла речь о фантастических сроках счастливого будущего, предложенных одной из партий:
Твоих — с большой буквы.
Он вдруг решил, что виноват перед родиной. (Не так ли каялся в несущественных, вернее, несуществующих грехах Некрасов?) Чувство вины — благородное чувство. Присущее, говорят, только господам; рабам — никогда. На самом деле без его лиры отечество было бы бедней. Он так похвалил Куприна: «Отошедший русский быт (только теперь мы его оценили во всей полноте!) нашел в нем исключительно широкого выразителя... Не судья, не прокурор, автор всегда с нами,— никогда над нами». Покаяние, однако, не вылилось в гротескные, преувеличенные формы: Саша Чёрный приглушил, но не ушел от своего «ядовитого» характера, не утратил здравого смысла. Он себя сам осаживал: «На эмигрантском расстоянии пейзажей, правда, заголубел, солнцем воспоминания насквозь омыт...» Подавлял в себе умиление прошлым.
Из Парижа очарованный странник сбежал в глухой рыбацко-виноградарско-оливковый поселочек Ля-Фавьер на Средиземном лукоморье, где по дешевке купил в русской колонии клочок земли. Судьбе угодно было внести в его смерть штрих доблести: в жаркий августовский день он бросился тушить пожар, а вернувшись домой, почувствовал боль в сердце. Через полчаса припадок повторился. Это был конец.
7 августа 1932 г. в газете «Последние Новости» эмигрантский поэт М. Струве напечатал стихи: «А. М. Чёрному». Он увидел, как «Тот, Кто к поэтам благ» приготовил душе ушедшего одежды
Из украинских облаков,
Из петербургских бурь,
Немного заткана туда
Тулонская лазурь:
Пальто — широкий разлетай,
И шляпа та ж — грибком,
И трубка полная с горой
Небесным табаком.
Пусть таким останется он в памяти читателя.
Л-ра: Литературное обозрение. – 1993. – № 5-6. – С. 42-45.
Критика