Казимир Малевич и Андрей Вознесенский: нелинейные пути авангарда
ББК 87.823.223.0+83.3(2=411.2)6-022.30
С. М. Михалькова
Рассматриваются творческие переклички философско-эстетических систем К. Малевича и А. Вознесенского. Общей основой для сопоставления служит теория и практика литературно-художественного авангарда, который выступает здесь как глобальная исследовательская программа, имеющая универсальный характер.
Ключевые слова: авангард, трансгрессия, код, универсализм, супрематизм, фрагментарность, полифония.
The article discusses the creative roll call of philosophical and aesthetic systems of K. Malevich and A. Voznesensky. A common basis for comparison is the theory and practice of literary and artistic avant-garde. The avant-garde appears here as a global research program, which has a universal character.
Key words: the avant-garde, transgression, code, universalism, suprematism, fragmentation, polyphony.
О художественных влияниях, которым подвергся А. Вознесенский, можно говорить очень долго. На то есть объективные причины. «Мы счастливы в своем несчастье, — вспоминает поэт. — Годы запретов подарили нам уникальность спрессованного века. Наш зритель одновременно открывал для себя и первую выставку Сальвадора Дали, и первую выставку Шагала, и первую выставку Юккерта, и первую выставку Филонова, и первую выставку Кандинского, и явления иного плана — первую выставку полного Нестерова, и первую — Корина, и первую — Л. Пастернака, и Гогена с постгогенцами, и первую выставку Малевича, и первую — Раушенберга. Весь не открытый многими XX век спрессовался в два каких-то года. <...> Поп-арт — современник супрематистов» [3]. Вознесенский ощущал себя в равной степени современником Малевича, Раушенберга и Леонардо. И готов был идти дальше, туда, где «к нашей демаркационной линии века принесут новые знаки». Вот почему «понять поэзию Вознесенского — значит расширить сферу своего зрительного, слухового и смыслового видения» [5].
К. Малевич писал: «Спешите! — Ибо завтра не узнаете нас» [8]. Авангард создает проекты будущего, новой художественной реальности, стремится к продолженности в жизнь, пытается преобразоваться в «неискусство» и т. д. При этом, тяготея к наделению себя формальными признаками теории, он наращивает многочисленные тексты декларативных документов, что нередко создает «крайне запутанную картину противоречивых и непоследовательных взглядов, касающихся исторического бытия творческой мысли и практики» [15, с. 7—8]. Так, содержание манифестов К. Малевича, стилистически порой напоминающих стихи Маяковского, нередко противоположно по смыслу высказываниям В. Кандинского, хотя оба художника разрабатывали одно и то же направление — супрематизм. Вот почему, говоря о влиянии идей и творчества Малевича на формирование поэтического мироощущения Вознесенского, следует делать акцент не столько на преемственности принципов и установок, сколько на самой сущности авангарда как глобальной исследовательской программы, претендовавшей на универсальную переделку сознания людей. При этом его сложно назвать теорией в чистом виде, поскольку, отличаясь парадоксальностью, он не производит готовых формул и не дает определенных знаний, его задача в ином: спровоцировать безграничный поиск, открыть новый опыт, подтолкнуть к трансгрессии.
Согласно концепции трансгрессии, мир налично данного, очерчивая сферу известного человеку возможного, замыкает его в своих границах, пресекая для него какую бы то ни было перспективу новизны [13, с. 1048—1050]. Именно поэтому авангардисты (и Малевич — в особенности) отрекались от всей предшествующей истории, способной, по их представлению, только умножать уже известное. Произведения супрематизма трудно назвать логическим развитием идей кубистов или футуристов. Принципы «экономии» художественных средств, «динамики покоя» и «силы статики», напротив, перечеркивали все предшествующие поиски авангарда [15, с. 130].
Авангардный художник, прекрасно осознающий свойство настоящего очень быстро становиться прошлым, с одной стороны, готов к той же участи (так как для будущих же поколений должен стать материалом), а с другой — вынужден то и дело смещать и преодолевать границы; линейность процесса нарушается, линейность восприятия авангардного произведения — тоже. Как не может быть единственной канонической трактовки «Чёрного квадрата», так не может быть у самого художника-авангардиста раз и навсегда заданного направления. Это своего рода игра — с материалом, со зрителем, со временем и т. д. Акту трансгрессии в принципе чужда мысль о какой-либо преемственности, однако, с точки зрения нелинейности процесса, это и возможность обретения преемственности на новом уровне. По Фуко, трансгрессия — это «жест, который обращен на предел», но «там на тончайшем изломе линии мелькает отблеск ее происхождения, возможно, также вся тотальность ее траектории, даже сам ее исток» [17, с. 117]. Несомненно, что все, что когда- либо оставалось позади, за чертой, некогда было тем, что позволило передвинуть эту черту вперед. Не случайно выставка «0,10», на которой впервые появился «Чёрный квадрат», имела подзаголовок «последняя выставка футуристов». Из кубизма в абстрактное искусство пришла идея геометрической формы (что-то должно было структурировать материю в отсутствие «сюжета», отказ от которого явился отражением новых представлений о времени и пространстве. Это было актом не отрицания, но перехода, трансгрессии). Другим вариантом трансгрессивного шага является обращение к абсолюту (Богу, Вечности и т. д.). Показательно, что одна из популярных трактовок «Чёрного квадрата» — религиозная. Для этого образа устоялось определение «икона русского авангарда» не только потому, что на выставке 1915 года картина висела в «красном углу» и была призвана заменить собой «мадонн». Одна из деклараций Малевича 1922 года носит название «Бог не скинут». Одна из главных, неоднократно высказываемых им мыслей состоит в том, что действительность не может быть представляема или познаваема. Точно так же не представляется возможным конечное понимание «Чёрного квадрата», возможно только бесчисленное количество интерпретаций.
Малевич, осознав себя создателем беспредметного искусства, первым делом восстал против подражания природе: «Воспроизводить облюбованные предметы и уголки природы — все равно, что восторгаться вору на свои закованные ноги» [8]. Расковывать ноги и руки нового искусства Малевич стал не только посредством своих картин, но и заимствуя для своих манифестов язык модной в то время «зауми» — орудие русских футуристов. Часто в своих манифестах он изъясняется в стилистике Маяковского: «Я преодолел невозможное и пропасти сделал своим дыханием» [8] (мотив сверхчеловека); «Туда, как метеоры, вбегают железные 12-колесные экспрессы; задыхаясь, одни вбегают в гортань железобетонного горла, другие выбегают из пасти города, унося с собою множества людей, которые, как вибрионы, мечутся в организме вокзала и вагонов» [8] — художник рисует «адище» и искренне восхищается им. Малевич склонен использовать неологизмы: «вихреворот», «огнерабоче-руки», «самособойно», «железо-ток» тяги, «гущины» бензина, «цветописцы» и т. д.
Показателен «поэтический» круг общения Малевича. «Чёрный квадрат» родился как отклик на манифест А. Кручёных «Слово как таковое» (1913), а идея супрематизма окончательно оформилась в процессе работы над футуристической оперой «Победа над солнцем», музыку к которой написал М. Матюшин, пролог — В. Хлебников, либретто — А. Кручёных, а эскизы костюмов и декорации (в том числе композицию с «квадратом») сделал Малевич. Влияние самого языка Хлебникова и Кручёных для Малевича было решающим. Кручёных он называл «одним из главных врачей поэзии», «альфой заумного». Хлебникову художник посвятил целую статью, в которой о его поэзии предоставил судить Сократу (именно так будет позже делать Вознесенский, любящий апеллировать к «высшим авторитетам» вроде Пушкина и Микеланджело): «Если бы подслушал этот разговор Сократ, то сказал бы народу: „Боги сошли с ума, перешли в заумь“». Безусловно, под богами подразумевались и творцы нового искусства. «Два современника — Кручёных и Хлебников — поставили себе задачу, аналогичную живописи, — вывести поэзию слова из практического действия в самоцельное, как они говорили, “самовитое” слово <...> поэзия там, где идет поэтическое охудожествление практического мира» [6, с. 4—5]. Можно сказать, что под влиянием Хлебникова и Кручёных художник «вышел из круга вещей» гораздо раньше, чем в предсказании М. Фуко (в будущем, когда изменится характер познания и культуры, «человек исчезнет, как исчезает лицо, начертанное на прибрежном песке» [18, с. 404]): «Лицо ваше стерто, как старая монета, — чистили его много веков авторитеты и на тряпке прошлых красот растерли ваш бодрый лик» [7] (статья «Бог не скинут»). Подобно Эйнштейну, Малевич нуждался в новых измерениях (предлагал ввести пятое — «экономию»), подобно Вернадскому — верил в Интуицию Разума и планетарное назначение нового искусства; как и Маяковскому, целью искусства виделся ему новый человек — универсальный, владеющий всеми тайнами мироздания, в традиционном значении изжитый, преображенный в «нуль форм» и потому допускающий и продолженность искусства в жизнь, и возможность самоцельного слова. Таким идеалом был для него Хлебников, которого Малевич назвал «одной из комет, вовлеченной землею в свою систему событий ума, чисел, языка» [6, с. 4—5].
История творчества Вознесенского, на которого влияли не в меньшей степени те же самые поэты, — во многом именно история выхода за границы авангардного квадрата, также некогда явившегося результатом трансгрессии. Малевич, может быть неосознанно, воспринимался поэтом как нечто вроде Шагала наизнанку. Оба художника одновременно жили в Витебске, притом Малевич «переманил» у Шагала изрядную часть учеников. Оба — каждый по-своему — в живописи искали способ преодолеть (или перехитрить) чувство земного притяжения. Герои картин Шагала летали по небу. Супрематические полотна Малевича и вовсе, несмотря на выраженное в них движение форм, утрачивали прежнюю логику, продиктованную законами гравитации, расставались с понятиями «верх» или «низ» и давали представление о свободном парении в мировом пространстве самоценных форм [14, с. 226]. Уже в своих досупрематических поисках свободным сопоставлением отдельных частей, намеками и ассоциациями художник создавал некую картину мира, построенную не по законам целостного изображения трехмерности на двухмерной плоскости, а по принципу воспроизведения многомерного пространства, составленного из отдельных фрагментов, синтезированных воедино [14, с. 223]. Вознесенский, когда у него звучат город или аэропорт, тоже полифоничен в своем стремлении рассмотреть разделенный на фрагменты мир с разных сторон, а затем объединить эти фрагменты с помощью ритма. Так, «Ночной аэропорт в Нью-Йорке» — результат полиритмического синтеза столь любимой поэтом мозаики разноракурсных образов: «Автопортрет мой, реторта неона, апостол // небесных ворот <...> В баре, как ангелы, гаснут твои алкоголики. <…> Пять полуночниц шасси выпускают устало. // Где же шестая? // Видно, допрыгалась — // б..., аистенок, звезда!.. Электроплитками // пляшут под ней города. <...> Она прогноз не понимает. Ее земля не принимает <...> Мощное око взирает в иные мира. // Мойщики окон // слезят тебя, как мошкара <…> Звездный десантник, хрустальное чудище…» [4, с. 26—27].
Так и для Малевича «ритм — первый и наиглавнейший закон всего» [7]. Ритмическая организация плоскости, как бы отчужденной от плотского начала и не имеющей предметных ограничений, становится проводником духовности [14, с. 226—227]. Вознесенский как бы вторит Малевичу в этом восхищении аэропортом, ритмизованно парящим над своей материальностью: «Вместо каменных истуканов // Стынет стакан синевы — // без стакана. // Рядом с кассами-теремами // Он, точно газ, // антиматериален!» [4, с. 27].
Очевидно, Малевич ставил перед собой задачу «перекодировки» мира, для выполнения которой требовался новый язык. Наряду с ритмом важнейшими его элементами были простейшие («экономные») фигуры: квадрат, круг, крест и т. д. Вознесенский относился к поколению художников, уже хорошо владевших этим кодом, впитавшимся в плоть и кровь русского авангарда, — для него он уже был частью культуры и мировоззрения. Неудивительно, что крест и круг стали излюбленными фигурами поэта. Он часто использует их в своих видеомах и изопах. Его кругометы представляют собой замкнутое кольцо, на кресте он распинает Пастернака, палиндром «Аксиома самоиска» записывает в форме «наоборотного креста». В одноименный сборник включен полушутливый-полуфилософский «сценарий» «Из жизни крестиков». Влияние супрематизма отчетливо прослеживается в видеомах Вознесенского, посвященных Прокофьеву, Мандельштаму, Маяковскому и т. д. Везде в них он включает в свою кодовую систему чистую плоскость и простейшие геометрические фигуры. Так, в видеоме, посвященной Прусту, в центре имени располагается круг — буква «о», не являющаяся «средней» буквой. Однако последняя буква «T» располагается внутри «О» — бесконечность, которую круг символизирует, включает в себя любую конечность. Туда же включаются «Temp» и «Time», «приписанные» к букве «Т», что как бы отсылает нас, с одной стороны, к мысли о непрерывности времени, т. е. вечности, а с другой — к положению о ритме как одном из основных ее атрибутов.
В стихотворении «Параболическая баллада», написанном в 1959 году, Вознесенский изображает движение по параболе как символ постоянного творческого поиска, выхода за рамки существующих представлений и раскрывает этот тезис на примере непростой судьбы Гогена. Однако в позднем своем творчестве Вознесенский отходит от понимания истории, творчества и человеческой жизни как чего-то, пусть и не прямого, но все же линейного, имеющего конец и начало, и все чаще обращается к форме и образам круга, кольца как символам возвращения. Подробно этот мировоззренческий переход разбирается в статье Хелены Ульбрехтовой «Андрей Вознесенский — от параболы к кругу». «Круг — это и платформа современного (хочется сказать пост(постмодернистского) понимания бытия. Субъект движется без определенного направления, он одновременно конец и начало» [16, с. 197], — пишет исследователь. Постоянный интертекст поздних стихотворений также может трактоваться как попытка показать связь всего со всем. Одновременно с этим форма круга начинает символизировать для Вознесенского путь, который никуда не ведет: само время оказывается слепым («Баллада о Мо», 1997 г.).
Подобно тому как «Чёрный квадрат» явился когда-то одновременно и вызовом публике, и свидетельством своеобразного поиска новой религии, тенденция к «замыканию параболы» не стала для Вознесенского источником гармонии (каковое свойство принято приписывать кругу в традиционном понимании), а, скорее, привела его к тематике распада современного мира и всеобщего хаоса, усилила его тягу к обнажению предметов до способности показывать их вне логических связей. Склонность к деконструкции, обостренная принятием близкой авангардистам начала века системы кодирования, ставила Вознесенского, как любого человека в системе авангарда, «перед лицом Ничего и Всего» [14, с. 226], одновременно концентрирующими в себе все бесконечное пространство мира и способными выражать все в нем, маскируя это под нечто, не поддающееся единому определению (в случае с Малевичем — квадрат). Символ в квадрате приобрел самобытие, как слово в футуризме, подытожив весь период символического мышления в европейской культуре. «Новая моя живопись не принадлежит земле исключительно» [8], — заявил Малевич, выразив вечное стремление авангардного искусства вырваться за предел всего. Задача эта в крайнем своем выражении сводила само понятие искусства к концепции «неискусства». Эксперимент по перекодированию реальности и творчества Вознесенский впервые провел, пожалуй, в 1980 году, в стихотворении «Был бы я крестным ходом...»: «Был бы я крестным ходом, / Я от каждого храма / По городу ежегодно / Нес бы пустую раму» [2, с. 311].
Первая строфа встраивает в код православной культуры (храм, крестный ход) истинно авангардный символ «Всего и Ничего» — пустую раму, в которую перекодировалась икона (отсылка к религиозной трактовке «Чёрного квадрата»). Подобно тому как из «пикселя» квадрата может декодироваться все что угодно, пустота в раме может быть заполнена «святой березой», «женщиной, не знающей, что святая», «святой правой стороной улицы» — таким образом, святость объекту придает рама (граница и символ отсутствия границ одновременно). В финале стихотворения две «святые» стороны улицы плачут, глядя друг на друга и не подозревая о собственной святости. Этот момент может быть также истолкован в духе популярной концепции о том, что Малевич сделал искусство массовым (каждый может создать квадрат). Шествие с авангардной рамой можно считать той точкой, с которой Вознесенский начал постепенно сдаваться квадрату — как способу преодоления земного притяжения, но и как символу деструкции мира, знаку неискусства.
Два порождения авангарда — Малевич и Вознесенский — не были ни копиями, ни зеркалами. Пожалуй, очевидно роднили их только опечатки. (Опечатка в публикации статьи «Бог не скинут»: «Пусть Праксители, Фидии, Рафаэли, Рубенсы и все их поколение догорают в кольях <опечатка; следует читать «кельях»> и кладбищах» [9] — выглядит совсем по-вознесенски.) Вознесенский построил свое фоносемантическое здание на о(т)печатках футуризма, но за игровым фасадом скрывалась глубинная проблематика. Прежде всего — само ощущение времени и пространства как чего-то непрестанно расширяющегося. Даже в шутливом, казалось бы, стихотворении «Не забудь» человек Вознесенского, надевающий на себя города, страны и целый земной шар, вспоминая о времени, вновь устремляется в глубь себя («Человек снимает страны, / и моря, и океаны, / и машину, и пальто. / Он без Времени — ничто» [2, с. 225]). Представление о времени и пространстве, не вмещающих самих себя, и об ускоряющемся с каждым веком движении мира было общим для обоих художников. «Наш век бежит в четыре стороны сразу, как сердце, расширяясь, раздвигает стенки тела, так век XX раздвигает пространства, углубляясь во все стороны.<...> Первобытное время устремлялось по одной линии, потом по двум, дальше — по трем, теперь — по четвертой в пространство, вырываясь с земли» [8], — пишет Малевич, не забывая где-то «у созвездия Весы» (Вознесенский) вспомнить и о часах: «Тело искусства безустанно перевоплощается и укрепляет основу скелета в упорные крепкие связи, согласуясь с временем» [8]. Человек Малевича находится в зависимости от времени и пространства, но, будучи противником всяческих ограничений и условностей, вынужден постоянно раздвигать их границы, следуя логике своего творческого сознания. Одновременно с этим художник взращивает в себе мысль о собственной творческой самостоятельности, он ставит себя не вне времени, но вне его линейности. Характерно, что, говоря об этом, Малевич указывает на «отсталость» именно архитектуры: «Все искусство освободило лицо свое от постороннего элемента, только искусство архитектуры еще носит на лице прыщи современности, на нем без конца нарастают бородавки прошлого» [8].
Отношения Малевича и современной ему архитектуры действительно складывались непросто. В своей программной статье «Архитектура как пощечина бетоно-железу» художник обвиняет этот вид искусства в том, что «самые лучшие постройки обязательно подопрутся греческими колонками, как костылями калека. <...> И вот воскресший Лазарь ходит по бетону, асфальту, задирает голову на провода, удивляется автомобилям, просится опять в гроб» [8]. Это высказывание вдвойне интересно, если принять во внимание, как архитектор-Вознесенский любит воскрешать и помещать в современные условия различных «Лазарей»: то Сизифы покидают у него допризывный возраст, то Мадонна рожает тройню… Культурный код, используемый Вознесенским в своих произведениях, на первый взгляд поверхностен, но охватывает большое количество эпох и областей. И намерение скорость нашего века «одеть в платье мамонта и приспособить киево-печерские катакомбы для футбольного бега», приписываемое Малевичем «наивному архитектору-оригиналу», скорее всего, пришлось бы по вкусу Вознесенскому, который в своих архитектурных опытах авангарден во многом именно за счет своей эклектичности.
Между тем В. С. Турчин, определяя авангард как «рефлексию о непознаваемом», заостряет внимание именно на том, что «легко совершая экспансию в мир науки, техники, политики, мифологии, культурной традиции и т. п., авангард ведет непрерывный диалог с обыденной жизнью» [15, с. 4], то есть эклектичность является естественным, сущностным признаком авангарда. Каким путем идет художник — строит ли он диалог, альтернативный обыденной реальности (Малевич), или параллельный ей (Вознесенский) — уже следующий вопрос, связанный как с индивидуальной поэтикой, так и со спецификой эпохи. Ведь даже с формальной точки зрения Малевичу не была чужда идея эклектики. Известна его тяга к созданию синтетических жанровых образований (ряд своих вещей 1912 года на выставке «Союза молодежи» Малевич обозначил как «заумный реализм», а работы 1913 года — как «кубофутуристический реализм»). Русское авангардное искусство формировалось под влиянием идеи XIX века о связи «абстракции» в живописи с музыкой и даже некоторыми теориями физической природы света. Новый язык за пределами языка предлагал искать и Кандинский. Он много говорил и писал о «музыкальности», предлагая создавать живопись, которая бы «не иллюстрировала» музыку, но брала за основы «ее ритмы и формы» [14, с. 128—129].
Именно современный ритм, по мысли Малевича, никак и не могут поймать архитекторы. Сам художник искренне восхищается паровозом: «Представляли ли себе хозяева Казанской дороги наш век железобетона? Видели ли они красавцев с железной мускулатурой — двенадцатиколесные паровозы? Слышали ли они их живой рев? Покой равномерного вздоха? Стон в беге? Видели ли они живые огни семафоров?» [8]. Вокзал для Малевича — это «дверь, тоннель, нервный пульс трепета, дыхание города, живая вена, трепещущее сердце», «кипучий вулкан жизни», где «нет места покою». Для поэтической архитектоники Вознесенского столь же принципиальное значение имеет «памятник эры» — аэропорт. Это некое сакральное пространство, точка пересечения многих пространств, четко распределенных во времени. В стихотворении «Ночной аэропорт в Нью-Йорке» (что интересно, имеющем подзаголовок «Архитектурное») Вознесенский воспевает его как собственный автопортрет («Автопортрет мой, реторта неона, апостол небесных ворот — / Аэропорт!»), как шлюз, вмещающий в себя «звездные судьбы, грузчиков, шлюх» и гаснущих в баре алкоголиков. Поэт, как и аэропорт, способен вместить в себя все и вся, он далеко позади оставил век вокзалов, и теперь ему «Сладко, досадно быть сыном будущего, / Где нет дураков и вокзалов- тортов — / Одни поэты и аэропорты»! Таким образом, аэропорт перестает быть просто символом прогресса или скорости эпохи, но становится одним из бесчисленных лиц поэта. Вознесенский, авангардист другой эпохи, далек от безоговорочного воспевания технических достижений цивилизации: вслед за есенинским жеребенком бегут его «табуны одичания», звучит «Оза».
Само «новое искусство» понимается и, следовательно, творится художниками по-разному. Для Малевича супрематизм — это первенство цвета над вещью. «Художник должен снять цвет с природы и дать ему новую творческую форму» [10]. Но, рассуждая о цвете в поэзии, мы вынуждены прежде всего говорить о его символике. Однако в поэзии Вознесенского мы не можем выделить какой-либо устойчивой цветовой символики (ему как архитектору ближе символика формы). Вознесенский не ориентирован на символическое пространство языка, а занимается «квантованием» (термин Н. Фатеевой) слов, сочетанием морфем. Это, как и у Маяковского, способствует изобразительности его поэзии. Вознесенский нацелен на внешнее конструирование морфем и внутреннее комбинирование связей, в чисто внешнем проявлении — на звучание, но не на расцвечивание, и если квантом Малевича является цвет, квантом Кандинского — простейшая геометрическая фигура (точка, линия и т. д.), то для Вознесенского это морфема.
Процессы в искусстве Малевич в духе революционной эпохи пытается детерминировать изменениями «извне»: «Жизнь шла большим шагом и выдвинула новые формы, новые изображения» [11, с. 4] и т. д. О каком-либо движении в прошлом речи не идет (движение, по Малевичу, впервые открыли футуристы). Для Малевича «каждая картина музея и галереи есть последний момент прошедшего», застывшая «отметка времени». Для Вознесенского важен сам скачок, сам процесс творения в непрерывном движении, а не готовый результат; взамен детерминированности временем он предлагает мысль о вневременном характере творчества. Художника он меряет меркой «настоящести», для него «настоящее» (т. е. подлинное) и «современное» — синонимы, когда речь идет о творчестве. Это позволяет его уравнивать в правах современного фотографа, Микеланджело и зодчих эпохи Ивана Грозного. И все же, если говорить о времени как о чем-то линейном (парабола), нельзя не отметить, что Вознесенский, несмотря на сильную связь с традицией футуризма, ориентирован на предельно современное, а не на будущее. К этому же приходит и Малевич: «Все бежит из прошлого к будущему, но все должно жить настоящим, ибо в будущем отцветут яблони» [8].
В статье «От кубизма и футуризма к супрематизму» Малевич декларирует, что «искусство не должно идти к сокращению или упрощению, а должно идти к сложности» [8], что перекликается с концепцией творчества раннего Пастернака. Однако, если идти по тексту этой статьи, становится понятно, что Вознесенский принял этот постулат в значительно большей степени, чем Малевич. Если последний видит в скульптуре Давида только уродливость, так как «его голова и торс как бы слеплены из двух противоположных форм», то для Вознесенского это открывает дополнительные возможности комбинирования, ведущего к усложнению конструкции. Характерно, что при всем его благоговении перед фигурой великого скульптора, он не боится присвоить и освоить его в «сколе» «Мой Микеланджело» (книга «Витражных дел мастер») и, использовав его как материал, разбавить эту стилизацию современной лексикой, неаутентичными понятиями и т. д. («Во сне надо мною дымился вспоротый мощный кишечник Сикстинского потолка. Сладостная агония над надгробием Медичи подымалась, прихлопнутая, как пружиной крысоловки, волютообразной пружиною фронтона») [1, с. 65].
Все вышесказанное далеко не исчерпывает многоаспектной темы «Вознесенский и Малевич». Так, например, при заметном сходстве метафорики (у Малевича: «Стали мощным движением бить в сознание, как в каменную стену гвозди»; у Вознесенского: «И в мемориальное небо вбил крепкие звезды — как гвозди») Малевич все же тяготеет к стилистическому однообразию уже в силу стремления создать «единственно верное» учение. Малевич считает, что «самоценное» в живописном творчестве «всегда убивалось сюжетом». Напротив, поэзия Вознесенского зачастую тем изобразительней, чем сюжетней. Он не создает себе ограничений и не делит все исключительно и безоговорочно на «мир мяса» и «мир железа» (хотя осознает все опасности последнего). Поэтому Вознесенский способен быть Гойей, аэропортом и Микеланджело, а Малевич — только Малевичем.
Однако более поздний Малевич с уже сформировавшимися супрематическими взглядами в качестве одной из отличительных черт современного искусства называет сложность. Так, в статье «О новых системах в искусстве» он утверждает, что «новая сложность современного пути искусства» в итоге подразумевает «распыление всех добытых богатств на элементы для нового образования тела» [8]. Здесь мы видим как раз тот самый комбинаторно-квантовый принцип, на котором строится поэтика Вознесенского. И совершенно не важно, в каком контексте Малевич помещает в один ряд «горшок, груши, портрет, воблу и Венеру» или «самовар, собор, тыкву, Джоконду» — важен сам восходящий к кубизму принцип разделения мира на кванты (морфемы). Художник приходит к выводу, что связь художника с миром осуществляется исключительно через его ощущения, т. е. сущность живописного искусства органически субъективна, так как «постоянной формы не существует»: «в музыке форма музыкального инструмента не является формой музыки, как и форма букв не является формами самого поэтического произведения» [12, с. 159] и т. д. Поскольку вещи внутри так же красивы, как снаружи, перед художником встает задача одновременного отражения всех их измерений. Поэтому Малевич видит новаторство кубистов в том, что они придумали изображать вещи «со стороны знания» — принцип, позволяющий приблизиться к «полной передаче вещи». В поэзии Вознесенского тот же эффект достигается с помощью метафоры.
Библиографический список
- Вознесенский А. Витражных дел мастер. М. : Мол. гвардия, 1976. 336 с.
- Вознесенский А. Малое собрание сочинений. СПб. : Азбука, 2013. 608 с.
- Вознесенский А. На виртуальном ветру. М. : Вагриус, 1998. 480 с.
- Вознесенский А. Полное собрание стихотворений и поэм в одном томе. М. : Альфа-книга, 2012. 1223 с.
- Кедров К. А. Вознесенский Андрей Андреевич // Русские писатели ХХ века : биографический словарь. М. : Большая рос. энцикл., 2000.
- Малевич К. С. В. Хлебников / науч. подгот. текста и примеч. А. Е. Парниса // Творчество. М., 1991. № 7 (415). С. 4—5.
- Малевич К. Бог не скинут. Искусство, церковь, фабрика. Витебск, 1922.
- Малевич К. Чёрный квадрат. М., 2001.
- Малевич К. К новому лику // Анархия. 1918. № 28.
- Малевич К. Перелом // Анархия. 1918. № 77.
- Малевич К. Путь искусства без творчества // Анархия. 1918. № 73.
- Малевич К. Форма, цвет и ощущение // Современная архитектура. М., 1928. № 5.
- Можейко М. А. Трансгрессия // Новейший философский словарь. 3-е изд., испр. Минск : Книж. дом, 2003. 1280 с.
- Сарабьянов Д. В. История русского искусства конца XIX — начала ХХ века. М. : Галарт, 2001. 284 с.
- Турчин В. С. По лабиринтам авангарда. М. : Изд-во МГУ, 1993. 248 с.
- Ульбрехтова Х. От параболы к кругу // Litteraria humanitas. 2006. № 1. С. 191—198.
- Фуко М. О трансгрессии // Танатография Эроса. Жорж Батай и французская мысль середины XX века / сост., пер., коммент. С. Л. Фокина. СПб. : Мифрил, 1994. Т. 6. 346 с.
- Фуко М. Слова и вещи. Археология гуманитарных наук. СПб. : А—cad, 1994. 408 с.