Новалис. Ученики в Саисе
(Отрывок)
Глава первая. УЧЕНИК
Причудливы стези людские. Кто наблюдает их в поисках сходства, тот распознает, как образуются странные начертания, принадлежащие, судя по всему, к неисчислимым, загадочным письменам, приметным повсюду: на крыльях, на яичной скорлупе, в тучках, в снежинках, в кристаллах, в камнях различной формы, на замерзших водах, в недрах и на поверхности гор, в растительном и животном царстве, в человеке, в небесных огнях, в расположении смоляных и стеклянных шариков, чувствительных к прикосновению, в металлических опилках вокруг магнита и в необычных стечениях обстоятельств. Кажется, вот-вот обретешь ключ к чарующим письменам, постигнешь этот язык, однако смутное чаянье избегает четких схем, как бы отказывается отлиться в ключ более совершенный. Наши чувства как бы пропитаны всеобщим растворителем. Лишь на мгновение твердеют наши влечения и помыслы. Таково происхождение чаяний, однако слишком быстро все тает вновь, как прежде, перед взором.
До меня донеслись такие слова: «Лишь неведеньем обусловлено неведомое; неведенье — это исканье, располагающее искомым, так что искать уже нечего. Языком не владеют потому, что язык сам собой не владеет и не желает владеть; истинный санскрит — речь ради самой речи; это не что иное, как упоение речью».
Вскоре после этого некто произнес: «Истолкования противопоказаны священным письменам. В совершенной речи сказывается преизбыток вечной жизни, а для нас такое писание созвучно первозданным тайнам, ибо в таком писании слышна всемирная гармония». Вне сомнения, голос вещал о нашем учителе, ибо ему дано сочетать приметы, разрозненные повсюду. Необычный свет вспыхивает в его взорах, когда нам явлены возвышенные руны и учитель заглядывает нам в глаза, не озарилось ли уже наше внутреннее небо, позволяя отчетливо читать предначертанное. Когда наше уныние подтверждает, что тьма все еще непроглядна, он ободряет нас и сулит упорной, непоколебимой зоркости торжество в будущем. Охотно вспоминает он, как в детстве был одержим неусыпным стремлением изощрять, напрягать, обогащать свои чувства. Он всматривался в звезды и, как умел, передавал на песке их приметы и местоположение. Без устали смотрел он в море небесное, и ему никогда не надоедало наблюдать эту синеву, эти волны, эти тучи и лучи. Он искал камни, цветы, насекомых и в разных сочетаниях раскладывал свои находки. При этом не упускал он из виду людей и зверушек, сидел на морском берегу, облюбовывал раковины. Настороженно внимал он своей душе и помыслам. Невдомек ему было, куда душа стремится, томясь. Повзрослев, он странствовал, исследовал чужие края, чужие зыби, чужие небеса, невиданные светила, незнакомые растения, зверей, иноземные народы, углублялся в пещеры, в разноцветных наслоениях и пластах изучал состав земли, лепил из глины прихотливые подобия скал. И везде убеждался, что ему ничто не чуждо, какие бы странные союзы и соединения ему ни встречались: в нем самом уживалось не меньше загадок. Вскоре он обнаружил во всем взаимодействии скрещенья, соответствия. Тогда он уже понял: ничего не существует порознь. Чувственные свидетельства едва вмещались в необозримые красочные видения, в которых совпадали слух, зрение, осязание, мысль. Ликуя, он сопрягал инородное. В звездах видел людей, а в людях звезды, в камне угадывал зверя, а в облаке злак; он постигал игру явлений и стихий, он изведал, что, где и как обнаруживается; ради ладов и звуков он умел уже затронуть струны.
Что он такое теперь, от него не узнаешь. Он только внушает нам, что мы сами, руководствуясь его указаниями и своими побуждениями, изведаем пройденный им путь. Кое-кто из наших распростился с ним, вернулся в родительский дом и поступил в учение ради хлеба насущного. Иных он сам направил, не сказав нам куда: это его избранники. Кто пробыл с ним недолго, кто подольше. Один был еще ребенком, а учитель хотел уступить ему свое место. В его больших темных глазах таилась небесная голубизна, лилейная кожа излучала свет, кудри вились, как прозрачные тучки на закате. Его голос проницал нас до самого сердца, и мы были бы рады одарить его нашими цветами, камнями, перьями. Его улыбка отличалась неизъяснимой значительностью, в его присутствии мы испытывали таинственное блаженство. «Он еще возвратится, — предрек учитель, — чтобы не покидать нас; тогда уроков больше не будет». Учитель назначил ему провожатого; тот нередко вызывал прежде наше сожаление. Никто не видел его веселым; сколько лет провел он здесь, а ни в чем не преуспел; когда мы выходили на поиски кристаллов или цветов, они ему не попадались. Он был близорук, разноцветные узоры у него не выходили. Он то и дело разбивал что-нибудь. Однако своей наблюдательностью и чуткостью он превосходил всех остальных. Еще до того, как в нашем кругу гостил ребенок, было время, когда он приободрился и явил неожиданную сноровку. В один прекрасный день он удалился, печальный, и мы напрасно ждали его к ночи. Мы очень тревожились о нем, когда вдруг на рассвете в ближней роще раздался его голос. Ликованье звучало в торжественной песне нам всем на удивленье; учитель обратил своей взор к Востоку, таким он мне едва ли явится снова. Вскоре мы окружили счастливца, который, сияя невыразимым восторгом, держал невзрачный камешек причудливого вида. Когда находка оказалась в руках учителя, он долго целовал ее, обвел нас влажными глазами и заполнил этим камешком пустовавшее средоточие сверкающих узоров.
Эти мгновения останутся в моей памяти навеки. Наши души как бы мельком восприняли ясное предвестие иного дивного мира. Моя сноровка тоже оставляет желать лучшего, другим как будто бы доступнее сокровища природы. Зато ко мне благоволит учитель; он разрешает мне сидеть и думать, когда искатели уходят. Опыт учителя мне до сих пор неведом. Все меня влечет в меня же самого. Второму голосу я внял, сдается мне, постигнув некий смысл. Мне по душе диковинные россыпи и начертанья в залах, только, мнится мне, это всего лишь ризы, пологи, оклады, предвещающие образ чудотворный, божественный; он вечно в моих мыслях. Их я не собираю, мне бы разобрать их. Мне думается, это вехи, указующие путь в святилище, где сном глубоким объята дева, ею дух мой бредит. От учителя об этом я не слышал никогда и с ним не поделюсь моею неизреченной тайной. Довериться бы мне тому ребенку, лик его неким сходством обнадеживал меня, при нем во мне все прояснялось. Побыл бы он здесь подольше, я бы лучше в себя вчитался. Быть может, мое сердце разомкнулось бы, язык обрел бы свободу. Сопровождать ребенка тоже был бы я не прочь. Не довелось мне с ним отправиться. Не знаю, сколько времени я здесь пробуду. Не остаться бы мне здесь навеки. От самого себя таюсь, однако до глубины души проникся я верой: здесь обрету я то, что вечно меня влечет, она близка. Когда сопутствует мне вера, все сочетается ради меня в одном высоком образе, в неведомой гармонии, все к одному пределу стремится. Все тогда мне сродно, все дорого, то, что казалось мне далеким в разобщенье, вдруг дается в руки, как предметы обихода.
Не приобщен я к разобщенью, единеньем подобным и привлечен, и отстранен я. Не способен и не склонен я понимать учителя. Люблю в нем эту непонятность. Уверен я, он мне сочувствует; не помню, чтобы он противоречил моим порывам или моим стремлениям. Он скорее предпочел бы, чтобы мы избрали сами свой путь; нехоженым путем идут к неведомым пределам, нет пути, который не кончался бы в чертоге на родине священной. И мне бы выполнить мое предначертанье: когда, согласно письменам, не приподнять нам, смертным, полога, искать бессмертия нам надлежит; кто полога поднять не чает, тот недостоин зваться учеником в Саисе.
Глава вторая. ПРИРОДА
Наверное, далеко не сразу решились люди определить общими наименованиями многообразные предметы своих чувств, при этом выделив самих себя. Опыт бы содействовал совершенствованию навыков, а навыки всегда разграничиваются, обособляясь, что с большой наглядностью можно уподобить преломлению светового луча. Так наше внутреннее существо разобщается в отдельных способностях, и подобное разобщение лишь усугублено дальнейшим опытом. Не признак ли старческой хворости в нынешнем человечестве эта немощь, для которой уже несовместимы краски собственного духа, так что не удается играть в древнюю естественность и вкушать неизведанное в бесчисленных соединениях. Чем глубже согласие, тем оно привлекательнее для стихийных начал и воплощений, готовых впасть в него со всей своей неповторимой цельностью; каково восприятие, таково и впечатление; вот почему на заре человечества единосущное, родственное, союзное угадывалось едва ли не во всем; живейшее своеобразие не могло не сказываться в миросозерцании; сама природа веяла в любом человеческом поступке; окрестная вселенная не только не опровергала воображаемого, а, напротив, лишь в нем находила свое истинное выражение. Думы наших предков со своей направленностью и внешней предметностью, стало быть, остаются для нас органическим проявлением самого земного бытия, изобразившегося в них как достоверное былое, и нам не найти более целесообразных приспособлений, когда мы намерены точнее исследовать изначальную соразмерность мироздания в его прежнем взаимосодействии с теми, кем оно населено. Мы заметили, что человеческая пытливость сразу же обратилась к наиглубокомысленнейшим загадкам, а ключ к этому чудесному чертогу виделся то в изначальном скоплении действительных данностей, то в некоем соответствии воображаемого и неизведанного. Нельзя при этом не засвидетельствовать общего чаянья обрести искомое в текучем, безвестном и зыбком. Устойчивая вещественность в своей громоздкой неуклюжести, пожалуй, давала разуму достаточный повод усматривать в ней подчиненное второстепенное бытие. Добросовестного мыслителя, впрочем, весьма скоро озадачило непредвиденное препятствие: как вывести образы из этой зыбкой, безбрежной стихии? Мыслитель готов был счесть развязкой некую слитность, сводя первоосновы к неизменным, четким частицам, дробным сверх всякого представления, предполагая, что непомерный объем составляется из этих мельчайших брызг, пускай при участии начал, свойственных разуму, стихий, влекущих и отвращающих. Обоснованию подобных гипотез предшествуют, очевидно, сказания и песни, изобилующие яркими, наглядными подробностями; люди, боги, звери выступают как содружество искусников, а происхождение вселенной засвидетельствовано подкупающей простотой повествования. Во всяком случае, так мы убеждаемся, что вселенная — произведение в своей изначальной произвольности, а даже для тех, кто пренебрегает своенравным племенем вымыслов, такое зрелище не лишено знаменательности. Отождествление вселенского и человеческого в едином свершении, когда везде прослеживаются человеческие обстоятельства и свойства, — вот идея, чьими преобразованиями сближаются отдаленнейшие эпохи, ибо за нее как будто говорят ее обаяние и доходчивость. Да и сама произвольность природы едва ли не восполнена идеей человеческой личности, чья человечность в своей определенности, кажется, меньше всего противится постижению. Должно быть, потому истинная любовь к природе предпочитает прочим ухищрениям поэтическое искусство, в котором дух природы сказывается откровеннее. Неподдельная поэзия позволяет читателю или слушателю ощутить, как действует сокровенная осмысленность, приобщая к небесной телесности, возносящейся в самой природе превыше нее. Естествоиспытатели и поэты всегда составляли как бы особую народность, сплоченную общим языком. То, что естествоиспытатели накапливали в совокупности, сочетая свои находки в продуманном изобилии, поэты приготовляли как насущное продовольствие для человеческих алчущих сердец, вычленяя и чеканя из непомерной природы множество уменьшенных, неповторимых, привлекательных подобий. Пока поэты не долго думая увлекались преходящим и зыбким, естествоиспытатели, разъяв острыми лезвиями сокровенную соразмерность, силились вникнуть в сочленения. Дружелюбная природа, умерщвляемая руками естествоиспытателей, только дергалась, словно безжизненное тело, однако, вдохновленная поэзией, как возбудительным вином, она не таила своих священнейших, отраднейших наитий, воспарив над своей повседневностью, достигала небес; вещая танцовщица была рада каждому гостю и, развеселившись, не скупилась на дары. Так природа упивалась райскими радостями с поэтом и обращалась к естествоиспытателю, не иначе как захворав и вознамерившись покаяться. Зато при этом она не уклонялась ни от каких вопросов и по достоинству ценила своего трезвого, твердого собеседника. Следовательно, тот, кто стремится постигнуть ее сокровенное чувство, наверное преуспеет, застав ее среди поэтов: скрытности как не бывало, и обнаруживаются все чудеса ее сердца. Однако тот, кто к ней не привержен душевно, кто лишь восхищен или озадачен тем или иным ее свойством, больше узнает, пристально осматривая ложе ее недуга или ее гробницу.
Природа ничуть не менее своеобычна в причудливом общении, чем тот или иной человек: если с детьми природа ведет себя как дитя, непринужденно приноравливаясь к детскому сердцу, то божеству природа предстает как божество, которому доступна духовная высота. Сказать, что некое естество наличествует, — значит уже позволить себе недопустимую выспренность, ибо чем больше ищешь достоверности в рассуждениях и толках о естестве, тем безнадежнее теряется естественность. Хорошо, если страсть к целостному познанию природы возвысится до тоски, до трепетной, смиренной тоски, которую едва ли отвергнет эта застывшая отрешенность, позволяя хотя бы в будущем уповать на более теплую взаимность. Весь наш внутренний мир — сфера неизъяснимого веянья, чей источник в неисчерпаемых недрах. Когда вокруг нас простирается дивная природа, воспринимаемая и не воспринимаемая нами, в этом веянье мы склонны слышать призыв ее, наше с ней сочувствие, только одному мерещится родина, окутанная этими голубыми недоступными тенями, юношеская любовь, родители и родичи, старая дружба, былые отрадные годы, а другому представляются нездешние, обетованные сокровища, и в чаянье затаенной, грядущей, изобильной жизни он уже раскрывает объятья вожделенной новизне. Далеко не все способны сохранять спокойствие среди таких великолепий, стремясь постигнуть лишь само это зрелище в его целостности и слаженности, в дробных частностях не теряя из виду сверкающих уз, поддерживающих стройную сплоченность отдельных органов, так что это убранство, наподобие светильника при богослужении возносящееся над зияющей тьмою, своей одушевленностью вознаграждает бескорыстного наблюдателя. Так различается природа в созерцании, и если с одной стороны она прельщает забавной причудой или угощением, с другой точки зрения восприятие природы оборачивается возвышеннейшим вероисповеданием, наделяя человеческую жизнь целью, ладом и смыслом. Уже в детстве рода человеческого среди некоторых племен проявлялось глубокомыслие, усматривавшее в природе олицетворение божества, тогда как беспечные соплеменники предпочитали воздать должное лишь ее гостеприимству: упивались воздухом, как вином, по ночам затевали танцы при светочах звезд, в животном и растительном мире находили разве что изысканные кушанья, словом, довольствовались хорошей поварней и кладовой, не замечая безмолвного таинственного капища. Иные, впрочем, шли дальше в своих размышлениях, выявляя в нынешней природе начала великие, но запущенные, денно и нощно в творческих исканиях восстанавливая ее совершеннейшие прообразы. Каждый из них участвовал по-своему в решении необъятной общей задачи: кто надеялся воскресить заглохшие, забытые лады древес и дуновений, кто воплощал в каменных и бронзовых изваяниях свои чаянья, провидя новую красоту рода человеческого; выбирали утесы покрасивее, чтобы вновь превратить их в обители, возвращали дневному свету клады, таившиеся в подземельях, укрощали неудержимые потоки, обживали суровую морскую зыбь, возрождали в бесплодных местностях прежнюю роскошную флору и фауну, умеряли половодье в лесистых поймах, разводили редкостные цветы и овощи, распахивали целину, чтобы почва зачала, восприняв живительное величье и пылкое сиянье, приобщали краски к прелестной упорядоченности в картинах и взаимодействиях, а дебри, луговины, родники, утесы — к былому благообразию садов, вдыхали музыку в живые органы, чтобы они развивались, пробужденные в сладостном трепете, оберегали беззащитных, заброшенных, не чуждых человечности животных, избавляли дубравы от прожорливых страшилищ, этих уродливых детищ извращенного воображения. Природа не замедлила усвоить былую приветливость; сделавшись мягче и отраднее, она охотно утоляла людские вожделения. Исподволь ее сердце заволновалось в знакомом человеческом порыве, ее мечтанья прояснились, и она, как прежде, преодолевала свою замкнутость, не оставляя без ответа доброжелательную любознательность; уже чудится неспешный возврат золотой старины, когда природа благоприятствовала людям, утешала их, священнодействовала, творила ради них чудеса, разделяя с людьми обитель, где в наитии свыше человек обретал бессмертие. Еще навестят землю созвездия, враждовавшие с ней в пору вековых затмений, солнце перестанет возносить свой властный скипетр и присоединится к другим звездам, встретятся все племена вселенной, разрозненные так давно. Свои обретут своих, изживется старое сиротство, что ни день, то будут новые свиданья, новые ласки; тогда на земле объявятся некогда отшедшие, нет холма, где не занимался бы пробужденный пепел, везде возгорается жизнь, старые домашние очаги восстанавливаются, старина молодеет, былое — лишь будущая греза непреходящего, неоглядного Сегодня. Кто старается превозмочь дикость природы, тот, сородич и единоверец остальных, посещает художника в его мастерской, улавливает повсюду внезапные проявления поэтического искусства, свойственного всем сословиям, наблюдает природу неустанно, сближается с нею, покорствует всем ее мановениям, по малейшему знаку рад отправиться в тягостный путь, какие бы затхлые склепы ни предстояло миновать, ибо неописуемые клады ждут его несомненно, огонек рудничной лампы не шелохнется, достигнув цели, и не предугадаешь заранее сокровенных небес, являемых обаятельной хранительницей земных недр. Очевидно, безнадежнее других теряет верное направление тот, кто возомнит себя знатоком неведомого, вкратце пересказывая его устав и якобы никогда не заблуждаясь. Истина не открывается ни одному из тех, кто обособился, подобно острову, избегая при этом усилий. Нечаянно преуспевает лишь ребенок или тот, кто младенчески прост в своих безотчетных поступках. Длительная, неуклонная приверженность, наблюдательность, изощренная и непредвзятая, чуткость к неуловимым залогам и приметам, проникновенное поэтическое одушевление, утонченная чувствительность, сердце, бесхитростное в страхе Божьем, — все это необходимо, чтобы сблизиться с природой, обычно отвергающей необоснованные притязания. Мудрый согласится, что человечество едва ли доступно для постижения, пока человечность не вполне расцвела. Чувствам противопоказано усыпление, и, даже если не все они пробуждаются одновременно, их следует упражнять, а не подавлять, иначе они притупятся. Как дарование живописца уже угадывается в неутомимом отроке, разрисовывающем стены и гладкий песок, чтобы насытить очертания многоцветной красочностью, так вселенская мудрость уже дает себя знать в человеке, не упускающем из виду ни одного предмета в природе, в любопытном, зорком, способном накапливать броское и ликовать, когда благоприобретенное искусство обогащается новым наблюдением, навыком или сведением.
Правда, иные полагают, что слишком хлопотно гнаться за природой в ее непрерывном разобщении, не говоря уже о том, что такое начинание не предвещает ничего доброго, ничем не обнадеживает и никуда не ведет. Если в плотном веществе невозможно выявить последнюю неделимую частицу или тончайшую нить в его ткани, так как все убывает и возрастает, исчезая в беспредельном, столь же неисчерпаемы вещественность и движение: нет конца разновидностям, сочетаниям, единичным случаям, озадачивающим нас. Если нам видится неподвижность, значит, мы устали напрягать наше внимание и не дорожим больше сокровищем времени, наблюдаем от нечего делать, вычисляем скуки ради, и недалеко уже до настоящего бреда, когда вот-вот сорвешься в смертельную пропасть. Да и как ни углубляйся в природу, везде увидишь зловещие жернова уничтожения, всеобъемлющий круговорот, гигантский безысходный смерч, ненасытное, всепоглощающее неистовство, губительное исчадие бездны; редкие проблески только усугубляют угрозу тьмы, и нельзя не обмереть при виде стольких пугал. Где человек, там и смерть, как единственное спасение, иначе следовало бы считать безумного блаженнейшим. Куда, как не в пропасть, влечет сам порыв к постижению этого всеобъемлющего двигателя, именно в таком порыве кроется опасность: стоит поддаться соблазну, и сразу же начинает засасывать некое подобие усиливающегося водоворота, никогда не отпускающего своих жертв, так что гнетущая тьма неотвратима. Такую ловушку подстраивает лукавая природа, на каждом шагу норовя извести ненавистный человеческий рассудок. Хорошо еще, что люди в своей неискушенной простоте, как дети, не обращают внимания на бури, грозящие со всех сторон обжитому покою и ежеминутно готовые все сокрушать. Разве что благодаря стихийной междоусобице в самой природе поныне сохранился человеческий род, однако великий срок неминуем; не останется ни одного человека, который не предпочел в единодушном великом порыве вместе с другими преодолеть свою горестную участь, взломать свое мрачное узилище, бескорыстно отвергнув свое земное достояние, избавить себя и себе подобных от исконного гнета ради лучшей обители, где от века простирается спасительный отчий покров. По крайней мере, такой конец менее унизителен для человечества, ибо он предупредит неминуемую жестокую гибель или одичание в последовательном распаде всех умственных способностей, то есть в исступлении, что хуже гибели. Чтобы освоиться со стихийными началами, с миром животным и растительным, с горами и зыбями, человеку нельзя не опуститься до сходства с ними, а дух природы в том и проявляется, что присваивает, искажает, разлагает божественность и человечность в необузданных стихиях своего жуткого ненасытного произвола: что еще доступно зрению, если не руины былого величия, последки жуткого пиршества, да и ради этого не расхищено ли небо?
«Хорошо же, — говорят отважнейшие, — объединившись, давайте изнурим такую противницу в долгой, тщательно рассчитанной борьбе. Попробуем, не поддастся ли природа вкрадчивой отраве. Да вдохновит исследователя возвышенная доблесть, которую не страшит отверзающаяся бездна, когда согражданам грозит опасность. Искусство втайне уже не раз побеждало природу, так что не отступайте, учитесь по-своему завязывать сокровенные узы, дабы природа сама себя пожелала. Не пренебрегайте стихийными распрями, они позволят вам надеть ярмо на природу, как на пресловутого огнедышащего быка. Ей нельзя не признать вашего главенства. Сынам человеческим надлежит упорствовать и веровать. Общие искания сблизят с нами наших отпавших братьев, звездное коловращение будет вращать прялку нашей жизни, и новый Джиннистан там созиждется для нас по нашей воле усердием наших служителей. Пускай же разрушительное буйство природы нас обнадеживает, а не удручает; она сама взыскует нашей власти и дорого искупит свое неистовство. Упьемся свободой, воодушевляющей нашу жизнь и нашу смерть; вот истоки потопа, укрощающего нашу жизнь и нашу смерть; вот истоки потопа, укрощающего природу, омоемся же, чтобы возродиться и окрепнуть ради доблестных деяний. Здесь положен предел зверству этого страшилища; самая малость свободы сковывает, ограничивает, упорядочивает разорительную дикость».
«Это верно, — соглашаются некоторые, — больше негде искать чудодейственного. Вот родник свободы, к ней влекутся наши взоры; лишь в этой незамутненной, неисчерпаемой, чарующей прозрачности явлена целость мирозданья, здесь омовенье трепетных духов, души зримы здесь все до одной, здесь можно видеть все сокровища и клады. Зачем же обследовать в томительном усилье тусклую видимость вселенной? Куда яснее вселенная в самих нас, в этом роднике. Здесь в прозренье выступает подлинная суть необозримого, запутанного, красочного действа, и, когда мы углубляемся потом в природу, обогащенные своими взорами, для нас неведомого нет, нет ликов, чуждых нам, нет заблуждений. Взаимопонимание не нуждается в длительном опыте, довольствуясь малейшим сопоставлением, редкими следами на песке. Нет в мире ничего, кроме великой грамоты, которую мы научились читать, и нас ничто не застигнет врасплох, ибо мы заранее постигли, как идут всемирные часы. Лишь нас одних вполне пьянит природа, ибо мы не пьянеем никогда, не ведаем горячечного бреда и нашей просветленной трезвостью защищены от колебаний и сомнений».
«Другие говорят несуразное, — наставляет последних строгий собеседник. — Неужели они не замечают, как достоверно запечатлено природой их существо? Они только изнуряют самих себя неистовым суемудрием. Им невдомек, что за природу они принимают свое тщетное измышление, бесплодное марево собственной грезы. Конечно, для них природа — хищное страшилище, которым, однако, прикидываются их же потаенные страсти в необычном нечаянном оскале. Когда человек бодрствует, его не страшит подобное исчадие разнузданных видений и не вводит в заблуждение обманчивый морок временного бессилия. Человек чувствует свою власть над миром, его могущественное Я превыше зияющей пустоты и во веки веков не унизится до этого безысходного коловращения. Являть согласие, приобщать к нему — вот внутреннее призванье человека. Окруженный своими созданьями, он выходит в беспредельность, вечно приближаясь к ним и к самому себе, шаг за шагом все отчетливее постигая незыблемое, вездесущее, возвышенное достоинство вселенского строя, облекающего собою человеческое Я. Суть вселенной — мысль, ею одною оправдана вселенная, первоначальное ристалище мысли, буйно распускающейся в детстве, чтобы впоследствии узреть во вселенной священное воплощение своего трудолюбия, поприще истинной церкви. А дотоле человеку подобает благоговеть перед нею, как перед символом своего существа, чье совершенствование неизреченно в бессчетных степенях. Стало быть, страстному исследователю природы нужно преуспеть в добродетели и в трудах, нужно воссоздать лучшее сокровище своей души, и тайна природы обнаружится словно невзначай. Ни одно явление не похоже на другое; любое из них — загадка, а к разгадке ведет лишь подвиг добродетели. Кто способен постигнуть этот путь и осмыслить каждый свой шаг в безупречной последовательности, тот навсегда покорит природу».
Такая разноголосица тревожит ученика. Он готов согласиться со всеми, и его чувства теряются в непривычном разладе. Затаенное борение наконец прекращается, и над сокрушительным столкновением омраченных стихий возникает примиряющий дух, чье наитие предсказано юному сердцу внезапным подъемом и прозорливою ясностью.
Беспечный друг, в своем венке из роз и повилики, приблизился, подпрыгивая, и заметил сидящего в глубокой задумчивости.
— Вот путаник, — вскричал друг, — ты же совсем сбился с толку. Этак ты вряд ли достигнешь чего-нибудь. Нет ничего дороже лада, а разве ты в ладу с природой? Тебе еще далеко до старости, так неужели юность не владеет каждой твоей жилкой? Неужели тоскующей любви не тесно в твоей груди? И не надоело ли тебе отшельничать? Или природа отшельница? Отшельнику чуждо веселье, чужды влеченья; зачем тебе природа, если тебя ничто не влечет? Лишь людскому общению он присущ, дух, проникающий все твои чувства тысячецветным сиянием, объемлющий тебя, как ласковый невидимка. Когда мы пируем, у него отверзаются уста, он председательствует, от него проистекают жизнелюбивейшие песнопения. Любовь еще неведома тебе, несчастный; с первым поцелуем ты воспримешь новый мир, тысячами потоков хлынет жизнь в твое упоенное сердце.
Сказку хочу я тебе рассказать, послушай-ка!
В стародавние времена жил в дальней западной стороне один юнец. Сердце у него было предоброе, зато нрав такой, что причудливей некуда. Все-то он печалился невесть о чем, ходил себе да помалкивал, посиживал одиноко, пока остальные беззаботно забавлялись, и был великий охотник до всякой невидали. Всё, бывало, тянет его в пещеры да в лесные дебри, всё, бывало, обращается он к четвероногим и пернатым, к деревьям и утесам с такими бреднями, разумеется, что умора, да и только. Однако сам он при этом лишь хмурился, мрачнея, так что белка, мартышка, попугай и снегирь напрасно старались развеселить его, то есть образумить. Гусыня не скупилась на сказки, ручей музицировал, увалень-валун скоморошничал; привязчивая роза украдкой льнула к нему, когда он проходил мимо, и, цепкая, таилась в его кудрях, плющ как бы норовил смахнуть у него со лба назойливые попечения. Однако уныние и угрюмость не уступали. Этим он очень удручал своих родителей, не ведавших, что предпринять. Ни на какую болезнь юнец не жаловался, от пищи не отказывался, ни на что не сетовал, совсем еще недавно казалось, не найдешь другого такого весельчака и затейника; во всех забавах он первенствовал, не было девицы, которая не заглядывалась бы на него. Уж очень он был хорош собою, сущая находка для живописца, и на танцах никто не мог с ним соперничать. Одна из девиц уродилась ему под стать, прелестная, ненаглядная, вся как восковая свечечка, волосы — золотые нити, уста — пунцовые вишни, точеная фигурка, очи как вороненые. Взглянув на нее, каждый терял голову: такова была ее красота. Тогда Роза-цветик — так она звалась — всем сердцем была расположена к прекрасному Гиацинту — так звался он, умиравший от любви к ней. Их сверстники ничего не подозревали. Фиалка первой выдала влюбленных; домашние кошечки давно уже смекнули, в чем дело, и не мудрено: дома соседствовали. Когда по ночам Гиацинт появлялся в своем окне, а Роза-цветик — в своем, кошечки рыскали тут же, подстерегая мышей, замечали обоих бодрствующих и своими смешками и поддразниваньями, нередко слишком внятными, донимали влюбленных. Фиалка доверительно сообщила такую новость землянике, земляника, приятельница крыжовника, ничего от него не скрыла, и тот не переставая расточал свои колкости, стоило Гиацинту подступить; не только сад, но и лес недолго оставался в неведенье, так что при виде Гиацинта вся окрестность откликалась: Роза-цветик — ты мой светик. Гиацинт на это досадовал, однако как было ему не прыснуть со смеху, когда скользкая ящерка, пригревшись на камне, шевелила хвостиком и напевала:
Роза-цветик ослепла вдруг,
Ей показался матерью друг.
Гиацинта целует, ей недосуг,
Позабыла, что значит испуг.
Скажут, обозналась она,
А Роза-цветик не смущена.
Что впустую толковать!
Лучше друга целовать!
Увы, мимолетно счастье! Объявился некий чужеземец, странник, повидавший столько, что другие диву давались, длиннобородый, глаза запавшие, жуткие брови, одеяние чудное, ткань вся в складках и таинственных эмблемах. Родители Гиацинта были хозяевами дома, возле которого сел отдохнуть пришелец. Гиацинт, отличавшийся любопытством, тут же оказался рядом с ним, попотчевал странника хлебом и вином. Тогда он раздвинул свою седую бороду и завел повествование до поздней ночи, а завороженный Гиацинт не расставался с ним, даже не шевелился, лишь внимал без устали. Как выяснилось впоследствии, странник описывал чужбину, неведомые края, разные чудеса да диковинки, пробыл с Гиацинтом три дня и брал его с собою чуть ли не в земные недра. Каких только злоключений не накликала Роза-цветик на престарелого чародея. Когда Гиацинт прямо-таки помешался на его россказнях, позабыл все на свете, едой и то пренебрегал, старик наконец ушел, подарив Гиацинту на память книжку, в которой ни слова не разберешь. Гиацинт снабдил старика плодами, хлебом, вином и долго-долго провожал его, насилу простился. На обратном пути Гиацинт приуныл, и с тех пор его как подменили. Роза-цветик совсем извелась, убедившись, что Гиацинту теперь не до нее; а он все больше замыкался в себе. В один прекрасный день юноша пришел домой, сам на себя непохожий. Он обнял своих родителей и залился слезами. «Мне суждено отправиться на чужбину, — молвил он. — Странная старица в лесу объяснила, как мне исцелиться; она сожгла книгу на костре и послала меня к вам просить благословения. Быть может, я ухожу ненадолго, быть может, навеки. А Роза-цветик… Передайте ей от меня привет. Я бы сам переговорил с ней на прощанье, только невдомек мне, что на меня напало; здесь мне нельзя оставаться; я бы рад вызвать в памяти прошлое, но между мной и прошлым возникают неумолимые помыслы; я утратил прежнюю беспечность и с нею самого себя, свою любовь, надо мне отправляться на поиски. Я бы не потаил от вас, куда держу путь, когда бы сам ведал, где обитает матерь вещей, сокровенная дева. Ее взыскует мой внутренний пыл. Не поминайте меня лихом!» Гиацинта не смогли удержать, и он исчез. Безутешные родители глаз не осушали, Роза-цветик, вся в слезах, не покидала своей комнаты. Между тем Гиацинт поспешал изо всех сил через долы и дебри, через горы и реки, стремясь в неведомый край. Везде допытывался он, как найти святую богиню (Изиду), обращался к людям и зверям, к деревьям и утесам. Кто насмехался, кто помалкивал, никто не говорил ничего вразумительного. Сперва Гиацинт забрел в необжитую глушь, где мгла и тучи преградили ему путь вечным ненастьем; потом, казалось, конца и краю не будет жгучим пескам и пылающей пыли; пока он странствовал, чувства его обновились: он постиг длительность, и сердечное смятение прошло; он смирился, и неодолимая страсть исподволь завершилась тихим, но властным влечением, поглотившим его всецело. Мнилось, минули многие годы. Уже шаг за шагом расщедривалась и пестрела земля, воздух был чист и лучист, путь пролегал проторенный, зеленая поросль прельщала отрадною свежестью, хотя речь листвы до него не доходила и, по всей вероятности, поросль молчала, приобщая в безмолвии сердце к своему зеленому блеску и живительному покою. Все упоительней крепло желание в нем, все пышней, все роскошней листва наливалась, все слышней, все беспечней играли птицы и звери, все целебнее пахли плоды, все гуще, все глубже синело небо, все ласковей воздух грел, все жарче любовь его жгла, все стремительней мчалось время, как будто срок наступал. День пришел, и ему повстречался кристально чистый ручей, сонм цветов нисходил по склону под сенью колонн, черневших до самого неба. Он понял язык, на котором цветы дружелюбно с ним поздоровались. «Дорогие сородичи, — спросил он, — как мне отыскать святилище Изиды? Оно не за горами, судя по всему, а вы вроде бы здешние, не то что я». — «Нет, и мы всего-навсего прохожие, — возразили цветы, — духи странствуют целым племенем, а мы служим у них разведчиками и посыльными, правда, там, где мы были недавно, имя Изиды до нас донеслось. Поднимайся все выше и выше по пройденной нами стезе, там скорее ответ обретешь». Так цветы и ручей говорили с улыбкой, они угостили Гиацинта студеным питьем и продолжали свой путь. Юноша послушался, все вопрошал да вопрошал, и долгие поиски привели его к чертогу, таящемуся в пальмах среди великолепной рощи. Сердце Гиацинта содрогалось в неутолимом пылу, упоительнейшая тревога снедала его в этом пределе, где все времена года навеки неразлучны. Среди райских фимиамов почил он, ибо греза — единственная проводница у входа в святая святых. По нескончаемым залам, где изобиловали чудеса, волшебница-греза вела его, завлекая своими ладами в чередованье мелодий. Казалось, он все узнаёт и в неведомом этом величье, но приметы земного пропали бесследно, как будто бы в некоем веянье сгинув, небесная дева предстала ему, он откинул сверкающее невесомое покрывало, и Роза-цветик поникла к нему на руки. Нездешняя гармония облекла любящих в таинстве свиданья, в пылу взаимности, удаляя несродное этому царству восторгов. Гиацинт и Роза-цветик потом прожили много лет, неразлучные, на радость своим родителям и друзьям; их внуки поминали добрым словом странную старицу за наставление и за костер, а внукам счету не было, тогда еще потомство ниспосылалось людям по их желанию.
Обнявшись на прощанье, ученики отправились кто куда. Под необозримыми сводами, где витает эхо, в ярко освещенной пустоте по-прежнему таинственно переговаривалось тысячеликое, разноязычное сборище, образовавшееся в этих стенах, расположенное замысловатыми хорами. Одна сокровенная стихия бросала вызов другим. Все они жаждали своих былых вольностей и пределов. Меньшинство, удовлетворенное своим положением, невозмутимо взирало на причудливое столпотворение, царившее вокруг. Прочие вопили, давая выход гибельным скорбям и терзаниям, тосковали по утраченному благополучию. Когда, лелеемые природой, они совместно приобщались к свободе и всякая потребность находила утоление, стоило ей возникнуть.
— О, почему человек, — сетовали они, — не улавливает сокровенного лада в природе и не чувствителен к явному строю. Однако человеку едва ли ведома наша сплоченность, хотя порознь мы просто сходим на нет. Человек ничему не дает покоя, жестоко насильничает, разлучая нас, повсюду вносит лишь разлад. А как он преуспел бы в дружелюбном сближении с нами, восстанавливая всемирные узы, свойственные Золотому веку, он же сам дал той эпохе достойное наименование. Тогда человек находил с нами общий язык. В своем притязании на божественность он отпал от нас; нам не разгадать его непостижимых стремлений; он уже больше не голос, призванный вторить, не всеобъемлющий порыв.
Впрочем, наша неизменная отрада, наше постоянное довольство манят его порой, среди нас встречаются избранники, внушающие ему странное пристрастие. Обаяние золота, загадка цвета, услады влаги отчасти доступны ему; памятники древности намекают ему на чудеса, таящиеся в камне; однако ему не дано упиться начинаниями природы, не дано узреть нашего сокровенного экстатического священнодействия. Неужели чувствование никогда не умудрит его? Это небесное восприятие, неподдельнейшее из всех, до сих пор почти неведомо ему, между тем чувствованием вновь обретается милая старина; чувствование — изначальный сокровенный свет, который лучше, красочней, мощнее в своих преломлениях. Тогда в человеке засияли бы созвездия; цельность мира открылась бы умудренному в чувствовании отчетливее, неповторимее, нежели нынешний зримый мир в своих внешних пределах. Он достиг бы совершенства в этой нескончаемой игре, и от всех прежних безумных побуждений избавила бы его непреходящая, все более глубокая отрада, чей источник в ней же самой. Мысль — всего лишь греза чувствования, его останки, меркнущая, угасающая жизнь.
Произведения
Критика